Степной ковыль

Михаил СИВАНКОВ | Голоса провинции

Сиванков

Повесть

От автора

Повесть «Степной ковыль» основана на реальных событиях, которые разворачиваются в начале прошлого столетия на Кубани. Как-то зимним вечером 2008 года я остался после рабочего дня в своем кабинете доделать полугодовой отчет. Ко мне зашел коллега, Карповский Александр, попросил чаю, я любезно предложил ему составить компанию, он согласился. За чаем вспомнили о родителях, разговорились, и Александр поведал мне историю жизни своей матери. Судьба зажиточной крестьянской семьи Ляшенко, которую в деталях пересказывала Александру его мама Любовь Арсентьевна, не могла оставить меня равнодушным. Он говорил, а голос его дрожал.

Слушая грузного здоровяка Александра, я вдруг понял, что эти воспоминания были для его матери не просто далёким детством, а чем-то гораздо большим! Я задумался, неужели эта история безвозвратно канет в лету, занесет песками времени воспоминания о людях и судьбах той эпохи. С этим я не смог согласиться и взялся за перо.

Разумеется, в повесть я внес незначительные коррективы, необходимые для создания художественного образа, как это получилось судить Вам!!!

 

Серые облака низко нависли над землей. Сырой леденящий ветер хозяйничал в степи, он то завывал, как голодный зверь, то набрасывался на одиноко стоявшие деревья, срывая с них последнюю листву. Воротя покрытые инеем морды от несносного степного бродяги, по дороге, припорошенной первым снежком, галопом шла тройка. Уже сгустились сумерки, когда за косогором замерцали огни Азова-города. Почуяв запах дыма, гнедые прибавили ходу и, звеня бубенцами, скоро очутились на окраине.

– Тпру, родимые… – потянув на себя вожжи, зашлепал губищами бородатый извозчик. Кони заржали и, мотая гривами, встали у высоких тесовых ворот, выбивая подковами подмёрзшую землю.

– Прибыли, Давыд Григорич! – сдвинув на затылок папаху, из-под которой вывалился кудрявый чуб, известил извозчик дремавшего в бричке мужчину. Пригладив густые чёрные усы, тот огляделся и сердито повел бровями:

– Поди, вижу и сам! Стучи давай!

Извозчик соскочил с облучка и забарабанил кулаком в ворота.

– Громче бей! – подзадоривал кучера повеселевший пассажир. – Небось, спят!

Бородатый подвернул рукав и с силой хватанул по воротам ещё пару раз.

– Погодь! Чаво бьёсся? – отозвалась за оградой женщина. – Того и гляди ворота с навесов сорвутся! Кто такие, и чаво надобно?

– Скажи, мила, а что купец Сапрыкин Иван Демидыч жив-здоров? – басом выкрикнул мужчина из брички.

– Да уж дай бог! – не замедлила с ответом хозяйка.

– Передайте ему, что Давыд Григорьевич в гости пожаловали!

– Неужто вы? – воскликнула женщина. – Давненько вы к нам не заглядывали, уважаемый Давыд Григорьевич!

– С кем ты там? – донесся до слуха знакомый голос Сапрыкина.

– Давыд Григорьевич пожаловали! – громко ответила хозяйка.

– Что ж ты, – прикрикнул на жену купец, – гостя у ворот держишь? Митрофан, а ну отворяй ворота!

Рыжий детина распахнул перед гостями ворота, отошёл в сторону и, отвесив поклон, пропустил резную бричку во двор. Поправляя шитый узорами по плечам и лацканам золоченой парчой полушубок с белым овчинным воротом, из брички степенно вышел статный мужчина лет пятидесяти. Оглядевшись вокруг, он стянул с головы кунью шапку и, стряхнув с неё липкий снег, широкими шагами направился к хозяину:

– Дорогой вы мой Иван Демидыч!

Будучи человеком высоким и крепкого сложения, он обхватил низенького лысоватого хозяина ручищами и, приподняв, с причмоком поцеловал в щёку:

– Ста лет жизни тебе!

– Пусти! Медведь ты эдакий! – задыхаясь в стальных объятиях, взмолился купец. – Здоровый ты, чёрт окаянный – не ровен час, переломишь старика!

– Ну, чего встала? – ласково буркнул Сапрыкин на супругу. – Вели Фенечке, чтоб стол накрывала, удивим гостя. – Ну, милости прошу в дом! – улыбнулся хозяин, указывая на высокое крыльцо с массивными поручнями из бука.

Гость, поправив усы, грузно поднялся по ступеням и, пригнув голову, вошёл внутрь. Бросил одежду прислуге и лукаво подмигнул хозяевам: – Значит, угощением удивить меня вздумали?

– А как по-иному? – хитровато прищурился купец. – Я у тебя гостил – ты меня потчевал, таперь и нашего отведай!

– Не откажусь с дороги! Да только не хвастай попусту! У меня кухарка на все станицы одна из самых лучших!

– Прям-таки и одна? – надменно ухмыльнулся Иван Демидыч, довольный, что задел гостя за живое.

Зажиточный крестьянин Ляшенко Давыд Григорьевич слыл одним из самых богатых людей на Кубани. Проживал он в станице Елизаветовке, где содержал свою мельницу, которая кормила всё его бесчисленное семейство.

Непросто досталась Ляшенко жизнь в достатке, своими руками он хозяйство поднял  и работой не брезговал, бывало, начнётся обмолот, закрутят жернова, семь потов с сыновей спустит и сам как заведенный – молодым за ним не угнаться! Однако водился за Давыдом небольшой грешок, после жатвы и обмолота, рассчитав всю прибыль на год, любил он отвести душу! Оттого отправлялся на пару дней в Ростов, где без всякого сожаления сорил деньгами направо и налево, спуская их на вино и весёлые пляски с цыганами.

Справедливости ради стоит заметить, что дела свои с торговыми людьми Давыд наладил не без помощи всё того же азовского купца Сапрыкина.

Произошло их знакомство при странных, можно сказать опасных, обстоятельствах. Случилось как-то зимой возвращаться Ивану Демидовичу с Кубани. Укутавшись в овчинный тулуп, он развалился в санях и под протяжные напевы кучера, задремал. Дорогой их застала метель, да такая, что поперед коня ничего не видать, и кругом ни единой живой души. Может, так и остались бы в степи навечно, не проезжай мимо Давыд Григорьевич. Он и спас от неминуемой гибели. Домой переждать пригласил, а будучи человеком гостеприимным, первым делом гостей за стол усадил, разными блюдами угощал да солениями, а сам все на купца поглядывал, ухмылялся:

– Ну и как вам? У меня кухарка лучшая на Кубани!

Тогда-то и прознал купец про слабость Давыда Григорьевича. Уж больно любил тот вкусно поесть, оттого закупал всякую живность заморскую, порой знать, не зная, что за чудо-юдо ест, всё смаковал да приговаривал: вот, мол, какие кушанья у меня в доме имеются.

Спустя какое-то время в комнату вошла супруга купца Инна Марковна и, скромно улыбнувшись, вежливо пригласила к ужину. В просторной гостиной было натоплено и уютно. Яркий огонь канделябров освещал ее живым и естественным светом. Но когда взгляд Давыда Григорьевича упал на стол, брови его нахмурились, а с лица стерлась сердобольная ухмылка. Приметив завистливый взгляд гостя, купец самодовольно похлопал его по плечу:

– Ну, отведай теперь нашего угощения, гость дорогой!

Давыд Григорьевич важно опустился на стул, сунул за ворот салфетку и с видом истинного гурмана оглядел по-царски сервированный стол.

Хозяйка осталась довольна и была горда не менее супруга, что не только угодила, но и удивила надменного торговца, а потому любезно предложила: – Извольте, уважаемый Давыд Григорьевич: перепела тушёные, щучка под сметаной! Вот и телятина морёная, и осетрина! Вы уж не побрезгуйте, отведайте всего!

За трапезой Давыд Григорьевич чувствовал себя вполне свободно. Он поочередно отрезал от каждого блюда по небольшому кусочку и, смакуя, наслаждался неповторимым вкусом. Хозяева украдкой бросали на Ляшенко пытливые взгляды, терпеливо ожидая его весомого мнения, покуда тот сам не прервал воцарившееся молчание.

– Ну что сказать, перещеголял ты мою кухню! – оторвавшись от буженины, со вздохом признался гость, – хотя я и в Петербург, и в Москву по торговым делам наведываюсь и у многих именитых дворян на обедах бывать доводилось! А такого не едал! Чего греха таить, удивил батюшка Иван Демидыч, удивил!

Купца даже разморило от лести. Такое признание было для него выше всяких похвал. Он встал со стула и, гордо выпрямив спину, поднял наполненную вином чарку:

– Ну, за ваше здоровье, уважаемый Давыд Григорьевич, долгие вам лета и процветания в делах ваших!

Давыд Григорьевич был тронут, поднялся следом за купцом и, откланявшись супругам, растроганно поднес руку к сердцу:

– Премного благодарен! Спасибо за теплоту вашу и сердечность, Иван Демидыч, Инна Марковна!

– А скажи, Давыд Григорьевич, – отвлекся купец от ужина, припоминая деловые разговоры, что велись по обыкновению среди торговых людей Азова, – сказывают, дела у тебя в гору пошли?

– Верно! – Давыд отложил вилку и утёр накрахмаленной салфеткой губы. – А как же по-иному? Своих только тринадцать душ, вот и гляди – всех обуть, одеть, обучить надобно! Да не где-нибудь, а в Петербурге! Глядишь, и Ляшенки в люди выбьются! Негоже всё на горбу тащить! Я вот этими руками своё хозяйство поднял. И мельницу, и усадьбу в два этажа поставил, кирпичик к кирпичику; потом и конюшню выстроил, как в Петербурге видел! У меня сейчас, хоть и грешно хвастать, одних лошадей да жеребцов – двести голов! Пекарня своя, по старому казачьему рецепту хлеб пеку!

– Да ну! Как же это? – загорелась от любопытства хозяйка. – Поделитесь секретом, что это за рецепт, Давыд Григорьевич?

– А! – расплылся в улыбке гость. – Это наш родовой секрет! Столько народу его разведать хотели, да попусту всё! Тут и замес особый, и опара, чуть продержал, али поспешил, и уж не тот хлебец! Я вот, к примеру, Инна Марковна, в этом году в Москву два обоза с хлебом отправил!

– Ишь, куды замахнулся! – с недоверием покосился купец на гостя. – Нешто в Москве лучше твово хлеба нет? Там ведь знатные пекари имеются. Ты уж прости дружище, но не чета твоим станицким!

– То-то и оно, что знатные пекари! И хлебушек их дорогой! А я по-иному дело повернул: с обозом торговым таперича и масло отправляю! В кадки с водой солёной закатываю. Ко всему в Москве, на рынке, пекаренку свою прикупил! Хлеб можно сказать, прямо с печи режу, маслом мажу и продаю! Оно, знаете ли, на взгляд дешево, а сытно; кажный себе позволить может. А как в сумме сложить, так булка намного дороже оборачивается, это я еще не считаю масла!

– Да, уж ваш хлебушек-то я отведал, твоя правда, язык прикусить можно! Что тут скажешь, хваток ты, Давыд Григорьевич. Это ж надо так смело торговлю завязать с самой Москвой! Почитай, уже пятый год торгуешь!

– Что ж делать? Семейство прибывает, хочется на старости лет бока на тёплой печи погреть! Пущай потом меня дети да внуки кормят, поят, как я их сейчас! Вот ради чего и гну спину! А вот похвастай Иван Демидыч, кто это у тебя так готовит? Ай хитрец, никак повара заморского нанял?

– Да бог с тобой! – перекрестился Сапрыкин. – Зачем мне эти нехристи! Я ж говорю, Феня это наша!

– Феня! – окликнула девицу Инна Марковна. – Поди к нам, доченька!

В комнату вошла невысокая девушка в длинном сарафане и накинутом на плечи расшитом платке. Спину она держала прямо, а голову горделиво высоко, отчего шея казалась тонкой и длинной.

Глянув на Феню, Ляшенко повернулся к хозяевам и по-молодецки лихо мотанул кулачищем над столом:

– Отдайте девицу! Никаких денег не пожалею, любую цену дам!

– Стыдитесь, Давыд Григорьевич, – махнула на него рукой хозяйка, – она нам как родная. Почитай, с тринадцати годков с нами, шесть лет как под одной крышей живем! – пряча за приветливой улыбкой обиду, Инна Марковна поднялась из-за стола. – Ладно уж, вы тут о своих мужских делах погуторьте, я вам мешать не буду.

Как только хозяйка с Феней покинули комнату, Давыд Григорьевич придвинулся к приятелю и приобнял его за шею:

– Уступи, Христом богом прошу, крест даю, что не прихоти ради .… Того, что готовит твоя кухарка, я нигде не пробовал! Чего хошь проси!

– Ц-ц, эх ты! – глянув на Давыда, покачал головой купец. – Тут ведь такое дело, можно сказать весьма деликатное!

– Ну так просвети невежду!

– Так и быть, чего уж там! – купец плеснул горькую настойку в рюмки, слегка пригубил и, поморщившись, продолжил. – Отец её – известный купец в Азове был. Может, слыхивал – Петро Зубченко? Предки его – донские казаки, дед еще при атамане Платове на службе состоял. Может, век ходил бы Зубченко при погонах да шашке на государевой службе, да отличился он в одном из боев, но был серьезно ранен. Однако Матвей Иванович заслуги его без внимания не оставил, пожаловал имение в Азове. С той поры пошла их жизнь по-другому. Отец Петра слыл человеком тщеславным, прижимистым, не в пример разгульному деду – отставному атаману, царствие ему небесное! В торговых делах преуспел и поверь, мне, купцу, и хваток же был шельмец, дай ему палец, так он руку по локоть оттяпает! Задолжал ему один торговец, турок, сказывали из родовитой знати, что еще в прошлом веке в Азове обосновалась. На то время у турка при себе таких денег не оказалось, просил обождать, да куды там! Петров отец ему в горло клещом впился, я ж говорил, коли тот почует выгоду не отступится. Вобчем, совсем бы со свету сжил беднягу, да занемог жутко, слег. К тому времени Петро цареву службу закончил и к родительскому двору возвернулся, ну а покуда отец хворый в постели лежал, занялся бумагами, тут то и наткнулся на долговые расписки турка. Как-то наведался Петро к должнику в гости со своей свитой из лихих казачков, то ли о долге напомнить, а можа еще зачем, врать не стану, не знаю, но одно знаю наверняка, там-то Петро и увидел дочь турка, одним словом, потерял казак голову! Турок, то дело вмиг приметил и предложил сделку, мол, бери дочь мою в жены, а долги, значит, по родству спишем! Петро в ноги к отцу упал, мол, дай родитель благословение свое на брак! Отец тогда в том браке выгоду узрел, а потому дал и благословение, только с условием шоб невеста приняла веру христианскую, и повенчались они в церкви, как и подобает порядочному семейству. Каким уж образом уговорил Петро принять веру свою суженую, одному богу теперь известно, но венчались они по нашему обычаю, а девицу нарекли Елизаветой. Опосля года извел отец турка, к рукам прибрал его дом, земли, переехал тот куда-то, сказывали, подальше от Азова. Вскорости преставился старик Зубченко, покинула грешная душа эту землю. Петро в дом турка переселился, а братовья в отцово имение. Вроде жили Петро с супругой душа в душу, дочурка у них родилась. Только братья вскоре на Петро ополчились, говорят, кто-то об заклад бился, что видел, как Лизавета богу своему басурманскому молится. С того и пошел разлад в их семействе, Петро от братьев отгородился, на родню жены взъелся, запретил туркам даже близко подходить к дому и уж тем более с дочкою и женою своею видеться. Сказывали, от всех переживаний, что на его голову свалились, Петро крепко сдал. После рождения второй дочурки совсем немного пожил, как-то простудился сильно и помер. Жена то его, одно слово турчанка, только и знала, что любимого ублажать, у мусульман женщины не работают, все за мужем  да за детьми ходят! Петро тому и не противился, что сказать, любил ее, уж за что, не знаю, но даже пред смертью смотрел ей в глаза, прижимал к себе руку и шептал, что она единственная любовь всей его жизни. Близкие Зубченко по смерти родственника шибко не убивались, старые обиды, как коньяк, с годами только крепче! Спустя время накладно стало содержать Лизавете дом в Азове, без кормильца дела их заметно пошатнулись, долги как тараканы в дом поползли! По первости то еще немного сводили концы с концами, да вскоре не по карману и дом мужнин и земли стали, вобчем, как уж там на самом деле было, не скажу, но с Азова Лизавета переехала в Христичево, купила дом у местного помещика, коня, повозку. Ну, сам понимаешь, все денег стоит, спустя какое-то время она ко мне приехала, в долг просить. Я разумеется не отказал, дал в займы, думаю, поднимутся, тады и вернут, но загвоздочка вышла! Явилась она точно к назначенному сроку, а вместо денег привезла младшую дочь, долги свои отрабатывать. Я поначалу-то противился, а потом думаю, все одно ведь пристроит девчушку куда-нибудь, а я так ни с чем и останусь! Опосля она заезжала со старшей дочерью, девочку проведать, я думал деньги вернет и заберет Феню, а нет, побыла и обратно, видать шибко их прижало тогда. Вот уж почитай шестой год у нас Фенечка и живет. На первое время ее в помощницы к кухарке нашей пристроили, уж больно худа та была, да не разговорчива. Кухарка наша, Клавдия Лукинична, царствие ей небесное, бездетная была, вот и привязалась к девчушке, всем своим премудростям кулинарным обучила. Со временем привыкли мы к ней, что и говорить, девица душевная, работящая, а ко всему и грамоте обучена, ну уж как готовит, сам пробовал! Одно плохо, уж девятнадцатый годок ей пошел, а она все в девках ходит! Больно скупа ее матушка, каждую копейку считает, какое уж там приданое, а кто ж возьмёт бесприданницу.

– Да, дела! – вздохнул Давыд Григорьевич и, опрокинув стопку, промокнул салфеткой усы, – ты уж прости Иван Демидыч, коли обидел.

Проснулся Давыд Григорьевич рано утром, долго лежал в постели и маялся. Никак не выходил из головы вчерашний разговор с Сапрыкиным, крепко засел в сознании, хоть клином вышибай. В тяжелых раздумьях ворочался он на мягкой перине, потом вдруг подскочил как ошпаренный и первым делом к окну. Справный работник Антип, ни свет ни заря, а он уж тройку впряг для дальней дороги.

Провожали дорогого гостя, как на Дону водится, чаркой хмельного напитка в дорожку. Облобызавшись и пожелав всего блаженства земного, приятели расстались.

Утро выдалось пасмурным, небо затянуло серыми густыми тучами. Грязь припорошило снежком, подморозило, оттого и до основной дороги добирались по ухабам без всякого удобства. Ругался на чём свет стоит бородатый извозчик, ерзая на жестком облучке. Вскоре кони выскочили на тракт и, почуяв под собой дорогу, резво пошли галопом.

Через пару вёрст за Азовом Давыд Григорьевич примостился рядом с кучером и, дыхнув в лицо свежим запахом абрикосовой настойки, лукаво подмигнул:

– А ведь ты, Антип, сам из этих мест будешь?

– Так-то оно так! Да только не осталось у меня здесь никого! – словно ожидая подвоха от подвыпившего хозяина, насторожился Антип. Тот при виде замешательства извозчика расхохотался:

– Эх ты, клубень деревенский! Коли места здешние знаешь, давай гони в Христичево! Никогда ещё Ляшенко от своего не отступался!

– Как скажете, – Антип поправил шапку и потянул вожжи. – А ну, родныя, поворачивай, н-ну!

На хуторе путники без труда отыскали дом Зубченко, с высоким крыльцом и резными ставнями. Двери отворила черноглазая девица. Откланявшись господину в богатом наряде, вежливо пригласила в гостиную. Ждать пришлось недолго. Наполнив комнату благоуханием духов, в гостиную вошла Елизавета Зубченко.

– День добрый! Ну-с, с чем пожаловать изволили?

– Здоровья вам, многоуважаемая! По деловому вопросу к вам! – ответил Давыд Григорьевич и учтиво склонил перед дамой голову. Та в ответ плавно махнула рукой и, изящно подобрав полы длинного платья, присела напротив:

– Садитесь уже! Ну-с, слушаю!

– Разрешите представиться: Ляшенко Давыд Григорьевич, имя мое на Кубани известно! Крупную торговлю веду, ни в чём нужды не имею! А прибыл к вам, чтобы дочь вашу, Феню, за сына моего Арсентия сосватать, коли вы не будете тому воспрепятствовать и дадите своё родительское благословение!

Выслушав Ляшенко, госпожа горделиво вскинула голову:

–Так ведь и мы, уважаемый Давыд Григорьевич, хоть и богатством ныне не славимся, люди именитые! Прадед ее у самого атамана Платова на царёвой службе состоял. Ему и поместье пожаловали за верность государю! Обстоятельства вынудили дочь в подсобницы отдать, и хоть служила девочка при кухне, но рода она всё же знатного.

– Вы не извольте сомневаться, о нынешнем у вас затруднительном положении я осведомлен и при вашем согласии могу помочь. Поверьте, не поскуплюсь, – негромко произнес Давыд и выложил на стол толстую пачку изрядно потрепанных купюр. – И хотелось бы, чтобы Феодосия Петровна пред людской молвой замуж шла не бесприданницей. Коли возражать не станете, и в этом вопросе помочь готов!

Женщина была всё также невозмутима. Выдержав паузу, она окинула гостя холодным взглядом:

– Что ж, засылайте сватов!

Зубченко поднялась и грациозно протянула Ляшенко руку:

– Ну-с, не смею задерживать.

***

О знатном происхождении Фенечки растрезвонил Ляшенко по всей станице, а вот про приданое, напротив, утаил. Свадьбу сыграли в Елизаветовке. Давыд Григорьевич не поскупился, женил младшего сына с размахом, чтоб все знали: берет Арсентий в жёны девушку благородного сословия. Долго еще вспоминали в округе, как три дня гуляли станичники.

Через неделю после свадьбы по указанию Давыд Григорьевича поставили Феню старшей кухаркой. Жены братьев Арсентия деверю перечить не стали, и столь тёплое местечко уступили новой хозяюшке без всякого сожаления. Сам Давыд Григорьевич все не нарадовался на новую невестку – за столом о ее поварском мастерстве только и было разговоров. Арсентий ревностно относился к похвалам отца, приглядывался он к жёнушке, и казалось ему, что уж больно гордый у нее нрав. Как-то спьяна, гуляя со станичниками, он посетовал на свою жену. Те в ответ только посмеялись – мол, какой же ты казак, коли бабу не усмиришь.

Засели в голове у казака недобрые мысли. Пришёл он домой, развалился на скамье и, закинув нога на ногу, окликнул молодую супругу:

– Эй, жинка! А ну, подь сюды! Муж твой вернулся, извольте, ваше благородие, встретить его и разбуть!

Феня, в ночной рубашке до пят, вышла из спаленки, покорно опустилась пред мужем на колено и стала стягивать сапог.

– Чаво? Поди не дворянское это дело-то сапоги с мужика стаскивать? – с издёвкой пробурчал Арсентий; Феня в ответ молча сняла обувь и поставила к печи.

– Может, покушаете? – преданно заглянула она супругу в глаза, что еще больше взбесило его.

Арсентий подскочил, схватил жену за косу и рванул к себе:

– Я научу тебя мужа почитать! Ноги мне мыть будешь, глаза бояться поднимать!

В порыве гнева он сорвал со стены кожаную плеть и стеганул супругу. Феня простонала:

– Муж ты мне пред Богом и людьми! Надо будет – и ноги мыть стану, и за больным ходить! Но коли еще руку поднимешь, не потерплю. Жизни себя лишу – возьму грех на душу! И на тебе этот грех останется!

– Дворянка бесова, – грубо отпихнул от себя Арсентий Феню и, схватившись за чуб, замычал, -м-м… откуда взялась ты на мою голову!

С грохотом опрокинув скамью, он выскочил из комнаты. Хотелось Фенечке закричать диким зверем, броситься прочь, подальше от этого дома, кухни и раскаленной плиты, от обиды на пьяного мужа, разнузданного и жестокого! И убежала бы куда глаза глядят, но пред богом дала она клятву верности супружеским узам, а потому смиренно села на кровать и заплакала. Арсентий влетел в конюшню и небрежно толкнул ногой сонного кучера:

– Запрягай коней, Антип! Гулять едем!

Три ночи, просидела Фенечка у маленького оконца. Все глаза проглядела, всматриваясь в тусклые огни за околицей, все надеялась, что вот-вот, звеня бубенцами, влетит во двор знакомая тройка. Да только напрасно все – то повозки звучно пролетали мимо, то путники, придержав коней у фасада, просились на ночлег. Когда на четвертые сутки, обессилив от долгого ожидания, задремала она, в дверь постучали.

Стучались робко и несмело, будто скреблись, боясь собственного шума. Феня насторожилась: муж так скромничать не стал бы; если был бы пьян, кулаком долбил бы вопил бы непристойно за дверью.

Девушка на цыпочках подкралась к двери и шёпотом спросила:

– Кто там?

– Не извольте гневаться, добрейшая Феодосия Петровна, – заикаясь, извинялся за дверью извозчик Антип так тихо, что Феня едва разбирала слова. – Муж ваш, Арсентий Давыдович, шибко погуляли, все кабаки собрать изволили! И деньгу, что батюшка им на потреб души давали, спустили всю как есть до копеечки, теперь вот спят в конюшне!

– От меня-то чего хочешь? – прошептала Феня. – Он всегда после гулянки в конюшне отсыпается, коли ноги домой не тащат.

– Так-то оно так, – согласился с хозяйкой конюх, – только уж больно непристойно они вернуться изволили… Давыд Григорьевич их такими увидят, как есть прогневается и высечет! И мне достанется, коли попаду под горячую руку! Не губите, разлюбезная Феодосья Петровна!

– Ладно, – вздохнула Фенечка, – ступай, я сейчас буду!

Она влезла в полушубок и, обмотав голову шалью, проскользнула во двор. На улице темень непроглядная, пурга метелит как помелом, глаза снегом колючим слепит. Фенечка едва отыскала тропу до конюшни.

– Храни вас Господь! – перекрестился Антип, когда, стряхнув снег с ворота, Феня вбежала в конюшню.

– Вот они, – стыдливо пряча глаза от девушки, указал он на расписную бричку, которую так любил сам Давыд Григорьевич. Запрокинув голову, Арсентий лежал с широко открытым ртом, в какой-то неестественной позе и так громко храпел, что кони каждый раз при его вдохе беспокойно вздрагивали. Молодой хозяин укрылся покрывалом, а поверх возчик заботливо набросил тулуп. Феня откинула овчину, но, когда стянула покрывало, брезгливо отворотила лицо. От мужа так отвратно пахло, что нормального человека при одном только запахе непременно бы стошнило. Арсентий был в нижнем грязном белье. Но едва ли это было самое непристойное. Девушка повернула мужа набок – пахнуло ещё отвратительнее. Ей, сердечной, со стыда хоть сквозь землю провались, а он, знай, себе храпит без памяти.

– А что, в бане есть тёплая вода? – засучив рукава, справилась Феня у конюха. Тот сморщив лицо, отвернулся:

– Как же не быть, хозяин велит завсегда воду тёплой держать! Только, простите, мне туда ходить не велено – для вашего бабьего роду банька!

– Донести-то хоть помогите, – краснея, попросила Феня Антипа. Тот перекрестился, натянул рукавицы, в коих за скотиной убирал, и подхватил хозяйского отпрыска под руки.

Проснулся Арсентий только к ужину следующего дня – в тёплой постели под шелковым одеялом да на пуховых подушках. Окинув прищуренным глазом комнату, он с облегчением перевёл дыхание – Слава богу, дома, в своей постели! Только, хоть убей, не помнил он последние два дня, словно память отшибло; но, коли дома, значит, всё обошлось без неприятных приключений. На столе под полотенцем, он обнаружил кружку с простоквашей, пирог с осетриной и еще горячие фаршированные блины. Отведав всего с большим аппетитом, он с жадностью запил простоквашей, и накинув на плечи халат, прошёл к зеркалу.

– Да, видок не из лучших. Покутил, видно, на славу, – так и подмывало разузнать у Антипа, куда носило его в пьяном угаре и как, вернувшись, добрался до постели. Сгорая от нетерпения, он, озираясь, прошмыгнул на конюшню. При виде Арсентия конюх невольно перекрестился:

– Нешто опять изволите кутить ехать?

– Ты в своем уме, Антип! Лучше расскажи, какие я кабаки перебрал, и как домой возвертались! А то, как шашкой рубануло, не помню ничего!

– А ежели я вам всю правду?

– Давай всю!

– Ну, тогда извольте не обижаться, Арсентий Давыдович, всё как есть скажу, коль желаете!

Обнаружив отсутствие супруга, Феня с тоской подумала, – видно и сегодня уехал кутить муж, может, не влечёт грубого казака её девичье тело, других пышногрудых казачек с широкими бедрами предпочёл ей. От этих мыслей горько становилось на душе, и слёзы обиды неудержимо лились на подушку. Но вот послышались знакомые шаги и тихий стук в дверь. Феня утёрла лицо и тихо спросила:

– Кто?

– Открывай, я это, Арсентий!

Феня зажгла свечу и отворила двери. Арсентий молча вошел. Девушка присела, чтобы стянуть с мужа сапоги, но тот крепко притянул её за плечи и заглянул в мокрые от слез глаза:

– Богом клянусь, не обижу тебя боле ни словом худым, ни поступком непристойным и другим в обиду не дам. Прости, коли сможешь!

С той самой ночи в сладких ласках и нежных прикосновениях, что жарким дыханием страсти растопили лед непониманий, вспыхнула меж ними любовь, и проснулись чувства, что сближают двух далеких людей и делают их единым целым.

Так незаметно пролетело время, а в 1916-м родила Фенечка дочку, махонькую, пухленькую – Раечку. Арсентий в дочурке души не чаял, а уж дед Давыд Григорьевич и вовсе едва дышал, когда брал внучку на руки. Юношеским задором святилось лицо старого казака, когда щекотал он румяное личико девочки грубыми усищами. Всё вроде в жизни семейства Ляшенко наладилось, казалось, чего еще желать? Вот только семнадцатый год донес до станицы тревожные вести, отрекся от престола царь-батюшка Николай второй, оставив государство на временное правительство. С тяжелым сердцем отправлял осенью Ляшенко старшего сына с торговым обозом в Москву, да вот вернулся тот с плохими новостями.

Собрав все семейством за ужином, Давыд Григорьевич нервно прохаживался по комнате:

– Ну так правду, сказывают, что убегло временное правительство?

– Вот те крест, батюшка! Как есть убегло! Революция в Петербурге его свергла, таперяча большевики всем заправляют, вся власть у их! Неспокойно ныне на Руси, вот и на Дону люд бедный поднялся. А еще слыхивал, что крестьяне по весям жгут и грабят усадьбы, режут помещиков да дворян!

– Вот тебе и временное правительство, заступники, чтоб их! – выругался Давид Григорьевич и, повернувшись к иконе Николая Чудотворца, перекрестился. – Упаси, от гнева твоего да отведи беду и лихо от порога нашего!

Хоть и понимала из их разговора Фенечка немногое, но чуяла своим женским сердцем, что беда стоит у порога и поджидает своего часа, чтоб в дом завалиться. Молилась она, а у самой из головы не выходили слова деверя, с ужасом представляла она себе страшную картину – кровь на брусчатке, убитые на улицах люди и объятые пламенем усадьбы. И становилось страшно ей до дрожи, как же жить-то теперь? Всё надеялась она, что обойдет их революция, не придут те самые люди, что эти беспорядки устроили, зачем им нужна Елизаветовка?

Однако летом восемнадцатого года стали наведываться в станицу чужаки; рыскали они по селению да пугали народ, мол, придут красные комиссары и перевешают всех, кто их власть не признает. Зазывали в Ростов, вступить в казацкое войско, которое против советов поднялось. Одни призадумывались и, не дожидаясь расправы, подались с казаками за Дон. Другие, напротив, за новую власть биться отправлялись.

Вскоре по дворам, почитай, одни бабы да дети малые остались. Теперь и вся мужская работа на их плечи взвалилась. Видела Феня, как женщины, что у свекра на мельнице батрачили, с голоду да с усталости едва ноги волочили. Жалела она их, украдкой продуктами помогала. Проведай про то Давыд Григорьевич, непременно запер бы её под замок.

Как-то ночью наведался к свекру незваный гость.

– Что, Давыд Григорьевич, отсидеться думаешь? Глянь, что кругом творится – красные, того, кто хоть что-то имеет, – либо на виселицу, либо в тюрьму! Да и белые, думаю, нам не помощники – тоже вешать да расстреливать взялись. Уж и не разберёшь, какая нынче власть лучше! Не боисся, что красные тебя на твоей мельнице и вздёрнут!

– За что? – вывернул перед гостем покрытые мозолями ладони Давыд Григорьевич. – Во, глянь! Я же все своими руками заработал! С десяти годов батрачил, спину на барина гнул! Чай, поди, новая власть-то разберётся!

– Обязательно разберётся! Так же, как с дружком твоим и с семейством его!

– Это с кем же?

– С Дорофеевыми! Всех шашками порубали – ни женщин, ни детей малых не пощадили! Сапрыкина на воротах повесили!

– Чего мелешь-то! Думай, чего говоришь!

– Во те крест!

Хозяин побледнел, торопясь расстегнул верхние пуговицы шитой рубахи:

– Что ж творится-то, Господи? Где ж глаза твои?

Давыд Григорьевич с горечью взглянул на гостя.

– Чего же делать теперь?

– Уходить тебе надо. Деньги, золото брать и бежать, покуда время есть! Промедлишь, красные всё твоё добро по ветру пустят! Собирайся и езжай, вот тебе адрес. Надумаешь, меня там найдёшь! Я помогу с России выехать!

– Видно, время пришло, – Давыд Григорьевич уронил седую голову, и показалось Фене, что стал могучий казак в одночасье маленьким и жалким, как нищий калека у церкви. Таким она видела его впервые, а потому не могла не понять, что пришла беда и к их дому. Весь разговор она передала Арсентию. Тот, выслушав жену, закурил.

– Не с чем нам бежать! Сама знаешь, всё братьям причитается, а я за харчи да крышу над головой на родного отца батрачу. Коли решили, пущай едут, а я здесь остануся. Ну а расстреляют, так хоть в родной земле схоронят.

Феня прильнула к мужу:

– Коли решил, останемся Арсентьюшка, а там уж как обернется!

Следующие два дня в доме царил хаос: домочадцы собирали вещи, укладывали сундуки и узлы в повозки. Давыд Григорьевич второпях распродавал за бесценок скотину. Арсентию оставил дойную корову, жеребца и старую телегу. Младшая сестра Фрося покидать отчий дом отказалась, и отец наказал ей держаться брата.

Утро третьего дня выдалось пасмурным и серым. Большое семейство Ляшенко погрузилось в повозки, и длинный обоз медленно тронулся из станицы навстречу неизвестности. Ехали молча, будто на похоронах, до околицы никто не проронил ни слова. Не осознавали они тогда, что навсегда оставляют родную землю, которая многие годы поила и кормила их. Рушились последние надежды на светлое и безоблачное будущее. Но никто не посмел перечить старому казаку Давыду, который оберегал семью от несчастий. За ним они были как за каменной стеной, потому и полагались во всём на его сильный характер и железную волю. Арсентий и Феня держались рядом с последней повозкой, в которой сидела мать. Женщина крепко сжимала руку Арсентия, как в далеком детстве, когда сидела у его кроватки, а он лежал хворый, мучаясь от жара. Только сейчас было всё по-иному; щемило у Арсентия сердце, когда глядел он на опухшее от слёз лицо матери, вмиг постаревшее и осунувшееся.

– Может, и вы с нами? – с искоркой надежды в потухших глазах, едва слышно вымолвила она. Арсентий в ответ покачал головой:

– Нет, мама, здесь земля моя! А вы езжайте с Богом! Ну, прощевайте, далее не пойдем. Плохая примета – казака в степи провожать!

Мать прижалась мокрой щекой к сыновней ладони и тихонько прошептала:

– Прощай, сыночек, не свидимся на этом свете боле! Не держи зла на родителя, прости, коли обидели чем!

– Хватит слёз бабьих! Чай, не на всю жизнь едем. Как нового царя поставят, так возвернемся! Негоже, чтоб разграбили и по ветру пустили всё, что горбом своим нажито. А ну, подгони лошадей! – крикнул отец и стеганул коня, что уныло тянул нагруженную телегу. Арсентий едва успел поцеловать мать, когда тот нервно дёрнул повозку и прибавил ходу. Давыд сопровождал обоз верхом, дождавшись, когда тот удалился в степь, спешился и грузно упал на колени. Его взор затуманили слёзы, он повернулся в сторону куполов, перекрестился, сгреб пригоршню земли и поднёс к губам:

– Прощай, матушка-кормилица! Не свидимся боле!

Отворотив в сторону лицо, Давид Григорьевич ссыпал горсть земли в тряпицу и, вскочив на коня, сухо произнёс:

– Прощайте, не поминайте лихом!

Непривычная тишина воцарилась в осиротевшем доме, пусто стало на душе у Арсентия, хоть волком вой, и завыл бы, наверное, если бы не Фенечка.

Со временем стали привыкать к жизни без родительских наставлений. Жизнь вошла в привычное русло. Однако все чаще долетали до станицы отзвуки далекой канонады, но пока что ни красные, ни белые, ни просто казаки, что кочевали по степи, избегая встречи и с одними, и с другими, в станицу не совались.

Дни стояли жаркие, солнце так раскалило воздух, что ночью был сущий ад, – какой уж тут сон. Лишь под утро, когда занимался рассвет и напоённый степной росой ветерок заполнял комнату, Фенечка, забывалась спокойным сном рядом с мужем.

– Отворяй! – неожиданно разбудили супругов озлобленные голоса за дверью. Фенечка подскочила с кровати и, кутаясь в покрывало, громко крикнула:

– Сию минуту, погодьте, уже иду!

За дверями притихли. Феня трясущейся рукой отодвинула засов и едва успела отскочить в сторону, как в комнату ворвались трое мужиков. Они обшарили все углы и, за считанные секунды перевернули спальню верх дном. Переступая через раскиданные по полу вещи, следом вошел коренастый мужчина с револьверной кобурой и резной казацкой шашкой на поясе. Судя по тому, как присмирели при нем незваные гости, он был у них старшим. Осмотрев комнату, он поправил фуражку со звездой и, прищурившись, глянул в лицо Арсентию:

– Кто такие?

– Семейство Ляшенко, – заикаясь, произнес Арсентий.

– Контра! – брезгливо плюнул в ноги Арсентию один из мужиков.

– Да ты глянь на них! Во морда какая сытая, к стенке его!

Феня в ужасе схватила с кровати дочурку и прижалась к мужу:

– Коли стрелять будете, так уж стреляйте и нас тоже!

– Ещё одна! – в комнату втолкнули перепуганную Фросю.

–Та их тут гнездо! – насупил брови всё тот же злобный мужик и скинул с плеча винтовку. – Говорю ж расстрелять – и точка!

– Не будет никакого самосуда, станичникам решать! – резко одернул мужиков старший. – Не для того мы власть у богатеев отняли, чтоб женщин и детей расстреливать!

– Собирайтесь и выходите на улицу! – приказал он Арсентию. – Здание реквизировано Советской властью! А с вами разберёмся, кто таки и какова сословию. А уж потом, коли будет в том надобность, судить будем!

– Позвольте одеться? – стыдливо произнесла Феня. Старший кивнул головой красноармейцам:

– Давай на выход! За дверьми обождем!

Около реквизированного народной властью теперь уже бывшего дома Ляшенко собралось множество народу. Увидев на крыльце Арсентия с Феней, толпа загудела, как пчелиный рой, каждый старался высказаться, перебивая и перекрикивая друг друга. Гул стоял похлеще, чем на ростовской ярмарке. Вскоре это заметно надоело человеку в фуражке. Дабы угомонить разгорячившуюся толпу, он вытащил из кобуры револьвер и выстрелил вверх:

– А ну, кончай базар! Кому есть что сказать, сюды подымайся и сказывай! Нечего языками чесать без надобности!

Первым под шёпот станичников на крыльцо поднялся Гриценко, высокий мужик лет сорока. Пригладив волосы, он, щурясь, окинул взглядом собравшихся и громко заговорил:

– Сынок, это кулацкого отребья Давыдовского! Все мы их семейство знаем и не забыли, сколько они с бедного крестьянина тянули! А как прижала власть народная, сгребли все, что нашим потом и кровью нажито, и убегли! Да чего тут говорить! К стенке их, богатеев окаянных!

– Экий ты на расправу скорый! – возмущенно выкрикнул из первых рядов седой казак с двумя георгиевскими крестами на старой гимнастерке. – По твоим словам судить, так они прямо душегубы да кровопивцы? Ты же сам, Севастьян, знаешь, что младшему ничего не достаётся, акромя работы; а меньшенькой ничего, помимо приданого, не причитается! Что касаемо Фенечки, так она при их семействе сама в кухарках ходила! Неужто тебе неведомо?

– Верно говорит Степан Кимович! – поддержали старика станичники, наперебой осыпая руганью злого Севастьяна.

– Дайте я скажу, станичники! – пробился сквозь толпу сухощавый паренек. Сдвинув на затылок казацкую фуражку, он заскочил на крыльцо и, сжав кулак, погрозил Севастьяну. – Отребье, говоришь, кулацкое? А ты, небось, запамятовал, как прошлой осенью при Давыде на мельнице в приказчиках ходил? И как мзду со станишников за очередь брал мукою да зерном? Сам-то горбатился? А вот с Арсентием я лично на мельнице здоровье гробил! Так что, не тебе, приблуда кулацкая, человеков судить!

Народ подхватил речь паренька, а растерянного Севастьяна стащили с помоста и, отвешивая тумаки, оттеснили от крыльца.

– Так что ж решили, станишники? – прокричал старший. – Ныне власть народная, вам решать: коли нет вины на них пред Советской властью, пусть трудятся на благо народа! Ну а выяснится чего, судить будем по всей строгости революционного времени!

– Добре! – загудели станичники. – Нехай живут в станице, вона в доме конюха Ляшенко, Антипа. Он сам-то следом за хозяевами деру дал.

– Ладно, – старший поправил фуражку и, щурясь от солнца, глянул на Арсентия, – давайте переселяйтесь, а завтра сюда подойдешь! Отыщешь меня, а там уж разберемся до конца и решим окончательно, как быть с вами! И не вздумайте бежать. Поймаем – без суда и следствия в расход пустим.

На новом месте не спалось. Всю ночь продымил цигаркой Арсентий и, прислушиваясь к тихому пению ночной птицы, даже не заметил, как рассвело. Встречая первые лучи солнца, закричали в подворьях голосистые петухи, недовольно устроили перекличку на плетне серые вороны. Арсентий поднялся со стула и, затушив окурок, накинул на плечи пиджак.

– Обойдётся все, Арсентий, – успокаивала его Феня. Тот, не оборачиваясь, покачал головой и легонько толкнул двери:

– Можа и так, ноне времена такие: шо не по-ихнему – выведут за околицу и шлёпнут, как пса шелудивого! Кто я для них? Сын кулацкий, не боле!

Шагая по знакомой улице, еще издали приметил Арсентий, как развевается над отцовским домом алое полотнище, а над парадным входом красуется надпись «Сельсовет». У конюшен суетились люди, по всему видать не из станичников. Работали быстро, со знанием дела. Одни тесали и обстругивали брёвна, другие отрезали доски и заносили их внутрь. У дверей Арсентия остановил караульный с винтовкой – в странной шапке, похожей на кувшин, с большой вышитой звездой – и уперся ему штыком в грудь:

– Куды?

– Вызывали меня, – смутившись, пояснил Арсентий, кивая в сторону входа, – старший ваш велел прийтить.

– А, так бы и сказал, проходь. На втором этаже – комиссар товарищ Коржов!

Арсентий не спеша поднимался по лестнице. Каждая ступенька была знакома ему с детства, по ним бегал еще голопузым мальцом в догонялки с братьями, а сколько шишек набил уж и не перечесть. Комиссар сидел в кабинете отца и что-то писал, время от времени утирая платком вспотевшую шею. Завидев в дверях Арсентия, указал ему на стул:

– Проходи, садись! Разговор у нас с тобой долгий будет! А ты, оказывается, от Советской власти кулацкое добро скрываешь? Утаить решил и корову, и коня, и повозку! А ведь знал, что все имущество буржуйское, подлежит реквизиции и передаче в народное пользование!

***

Весь день промаялась Феня в ожидании супруга, а к вечеру соседка принесла недобрые вести: мол, видела, как Арсентия и еще нескольких человек «красные» погрузили в обоз и увезли. А куда, не ведомо. От такой новости Фенечка едва устояла на ногах. Той ночью она так и не смогла заснуть, уложив дочурку спать, несколько часов подряд пред иконой Божьей Матери, на коленях вымаливала милости для мужа. Отгоняя худые мысли, что навязчиво крутились в голове, она выходила во двор и, вглядываясь в темноту, подолгу стояла на дороге.

К утру небо заволокло свинцовыми тучами, сыростью и прохладой потянуло со степи. Утомлённая бессонной ночью, Феня опустила голову на стол и задремала. Но лишь послышался сквозь полудрему скрип калитки, будто безумная выбежала из хаты. Бледный и мрачный, как тень, стоял пред ней Арсентий, стоял молча, потупив взгляд в землю. Боже, как походил он сейчас на своего отца: те же грубые, но волевые черты, тот же чуб, сквозь завитки которого пробилась седина! Феня бросилась к мужу.

– Живой! Живой, любый мой! – повторяла она, покрывая поцелуями его смуглое, покрытое потом лицо.

– Живой как видишь! Вот только скотину забрали и повозку, как это… реквизировали. Ну да ничего, проживём как-нибудь! – сквозь подступающие слёзы хрипло проговорил он, сжимая в объятиях хрупкую жёнушку.

Молния слепящей нитью прорезала плотную пучину облаков, гром, содрогая округу, эхом прокатился за околицей, и крупные капли дождя шумно забарабанили по земле. Арсентий был благодарен теплому ливню, не нужно было прятать лицо и сдерживать слез. Радовалась и Фенечка, и свято верила, что не кто иной, как сама богородица, внемля ее молитвам, уберегла мужа от гибели, вразумив красного командира и бородатых мужиков!

Жизнь в семействе Ляшенко со временем наладилась. Приняла их советская власть, работой обеспечила и про происхождение ни Фросе, ни Арсентию с супругой боле не напоминала.

А через год пополнилось их семейство: родился сын Сергей, в двадцать четвертом – Павлуша, а еще через пару лет дал Бог девочку. Родители в малютке души не чаяли, потому и назвали Любой. В любви да согласии жили Арсентий и Фенечка. Всю заботу и ласку без остатка отдавали родители детям, оттого и росли они тихие да послушные.

 

Наступило лето тридцатого года, выдалось оно жаркое и сухое. За пять месяцев – ни капли живительной влаги. Напрасно вглядывались станичники в распаленное добела небо в ожидании грозовых облаков. Старики сетовали на Божье наказание и вспоминали, что было такое бедствие, когда они еще босоногой детворой по чужим огородам шныряли. Станица зароптала. Понуро опустив головы, едва волочили ноги с покосов крестьяне; ту малость, что удалось накосить, едва хватило бы, чтоб прокормить до холодов молодняк. Вконец отчаявшись, по дворам стали забивать скот. Молока, коего ранее было в достатке, уже никто не продавал, теперь все меняли на продукты. В преддверии холодов, уповали только на урожай, на рожь да пшеницу – последнее для крестьянина спасение, чтобы пережить зиму. Но после обмолота пришли «красные» обозы и подчистую выгребли всё из закромов. Голосили во дворах бабы, рвали на себе волосы; опустив головы, понуро стояли подле них мужики, сжимая кулаки от гнева и своего бессилия. И хотя красиво выступал слащавый депутат, мол, поможет Советская власть, не бросит станицы на погибель, понимали станичники, что зиму придется перебиваться впроголодь. Потянулся из станицы народ, уходили мужики в поисках работы; срывались с мест и молодые казачки.

Солнце вконец пожгло сады, посушило пруды да болота; где раньше можно было ягодами да грибами припастись, нынче будто отшило. Зверь дикий и тот из здешних лесов подался, одни волки и остались.

Остановилась как-то у двора Ляшенко повозка, и седой мужчина в казацкой шинели, прихрамывая, вошёл в ограду. Феня встретила гостя и, приветливо улыбаясь, пригласила в избу. Однако тот вежливо отказался и, ссылаясь на время, сразу перешёл к делу, полюбопытствовал, здесь ли живёт Ляшенко Феодосия Петровна? Говорят, готовит она справно и печёт. Узнав, что это она и есть, обрадовался:

– Есть у меня работёнка на месяц. Верстах в двух отсюда стройка идет. Надобно управиться до конца месяца, а вот с кухаркой нелады. Скоко ни брали, через неделю сбегают! Оно и понятно, тяжко денно и ношно у плиты, при таком то пекле не кажная выдержит. Коли надумаете, возьму; справитесь – по завершении рассчитаюсь. Много обещать не стану, сами понимаете, время какое! Ко всему питаться в нашей столовой будете.

– Спасибо огромное,.. не знаю, как и благодарить вас! – перехватило дыхание в груди у Фени. – Конечно, я соласна! И не сомневайтесь, справлюсь я непременно! А может, гражданин хороший, и дочурке моей место найдётся? Она не хуже меня готовит, я её всем премудростям выучила: и пирожки пекёт, и борщи варит. Взрослая – четырнадцать лет, намедни уж пятнадцать будет!

Соврала она тогда, впервые за все время соврала, не со злобы, от горького отчаяния и безвыходности, а ведь было то Раечке всего тринадцать.

Да куды её? – угрюмо покачал головой мужчина, но, глянув на столпившихся в дверях голопузых ребятишек, не сводивших глаз с приезжего дяди, махнул рукой. – Эй, чаво уж там, собирайся, и дочку бери. Есть у меня знакомый басурман, его бригада поблизости, так вот слыхивал: искал он помощницу на кухню. По пути к ему и заглянем, коли не нашел, тады уж точно возьмет! Ладно, сбирайтесь, а я вас в повозке обожду!

Феня вбежала в дом, сердце билось от счастья: наконец-то подвернулась долгожданная работа, а повезёт – и Раечку пристроят на кухне, в тепле да при еде будет. Написала мужу записку и, накинув на голову платок, вместе с дочкой вышла во двор и окликнула Сережу:

– Сыночек, ты за хозяина остаёшься. Смотри за меньшими, чужих в избу не пущай, а я вечером приду, принесу гостинца! Тату передай, что записка на столе. Прижав к себе сына, она поцеловала его в темечко и, прихватив котомку, поспешила к повозке.

Работа, как и говорил начальник, была не из легких. Трудились бригады на износ, в две смены, а потому готовить приходилось четыре раза в день. Благо, и с Раей всё сложилось – пристроили её на соседнем участке, километрах в двух. Только в столовой условие поставили, чтоб жила она при кухне, потому как вставать надо рано – в три часа, и в любой момент подсобница может понадобиться. Феня же, хоть и уговаривали её жить в стане, позволить себе такой роскоши не могла, а потому ложилась, как темнело, и вставала раньше петухов, чтоб завтрак поспеть приготовить.

За продовольствием в стане вели строгий учет. Помимо хмурого завхоза, что косился на обслугу, еще и две посудомойки глаз не спускали с новой поварихи, чтоб, не дай Боже, краюху хлеба не умыкнула. Бригадир всех на кухне сразу упредил, – в столовой ешьте, а дале кухни, ничего не выносить, коли поймают на воровстве, уж не взыщите, и на семью не посмотрят, за милость посчитаете, ежели прогонят с позором да без расчёта, а не под суд отдадут. Вот Феня и приноровилась – крошки хлеба со стола сметать и в карманы ссыпать. Пусть и невелик улов, зато в лицо никто не ткнет и словом худым не упрекнет!

С нетерпением ждали детишки каждого вечера. Лишь смеркалось, прислушивались они к звукам за оградой. И только хлопала калитка, дружно бежали встречать маму – прыгали подле нее, тянули ручонками в хату. Усадив детей подле себя, женщина аккуратно выгребала из карманов крошки и ссыпала в протянутые маленькие ладони. Ах, какие же вкусные были эти крошечки! Насладившись, дети довольно прыгали на теплую печь и сладко засыпали. И только Серёжа стоял в стороне и молча, как-то по-взрослому наблюдал за младшими. В свои восемь он был не по годам смышлён и серьёзен. Никогда не просил гостинцев, хотя Феня видела, как счастливо загорались огоньки в глазах сына, когда ему что-то доставалось.

За Раечку Феня была спокойна, навещала ее изредка. На хорошем счёту держали дочку: покладистая и работящая, при своих-то годах. Раечка же родных проведать забегала нечасто, но всегда с гостинцем: то соли принесёт, то муки, то крупы – какая ни есть, а все же помощь. Только вот последние две недели не было от нее вестей.

К концу сентября бригады, для которых Феня готовила, стали сворачиваться. Хромой начальник с горечью глянул как-то на повариху и задымил самокруткой:

– Жаль, Петровна, расставаться! Все довольны и сыты при тебе были, никто ни разу не пожалобился на твою стряпню. Диковина, однако, но при моей работе такое впервой. Может, с нами в другой район поедешь? Далече правда отсель, да и места необжитые, но ставку выбью, платить буду справно, ну и продуктами подмогну. Но, тут уже табе решать, а как по мне, так я и думать бы не стал, голод гляди какой! Кукурузы, как и обещал, отсыплем, у кладовщика полмешка получишь! Я распорядился, только как потащишь-то?

– А можно муж приедет?

– Дело твоё. Только завхоза упреди, да и зайди к бабам. Они там тебе масла выжимного отлили и собрали кое-чего.

– Спасибо вам, Федот Степаныч, век не забуду доброты вашей!

– Ступай с богом! – сухо отмахнулся тот и поковылял к стану.

Вечером в уютной избе Ляшенко вкусно пахло растительным маслом и свежими лепёшками. Потрескивали поленья в печи, варилась в чугунке картошка. Ждали Арсентия, а вот и он, светясь от счастья, вошёл в избу и гордо поставил у двери мешок с кукурузой:

– Таперича проживём!

– А вот и картошка поспела! – радостно объявила Феня и, поддев ухватом чугунок, поставила на стол, слила воду и плотно укрыла сверху полотенцем. Неожиданно двери распахнулись, и в избу ввалились трое мужиков с винтовками. Следом, вошел крепкий детина в кожаной куртке, – поправив ремень, он окинул взглядом тесное жилище и, придвинув ногой табурет, по-хозяйски расселся перед жильцами.

– Ну, и кто это в сумерках к вам в избу с мешком прокралси, а, чаво молчим? – спросил он, исподлобья поглядывая на хозяев. Не дожидаясь ответа, здоровяк протянул руку к столу, небрежно отшвырнул полотенце и, кивнул приятелям:

– Угощайтесь…Вишь, якие хозяева гостеприимные, жаль шо несговорчивые!

Приглядевшись к непрошеному гостю, что хозяйничал у них в доме, Арсентий вдруг узнал в нём своего дядю, младшего брата отца, Валентина. Помнил он, как привозили ему на подворье муку, и как родитель отчитывал нерадивого родственника за то, что тот на мельнице не хочет работать. Неужели он меня не узнал, размышлял Арсентий, с обидой наблюдая, как бесцеремонно жуют картошку мужики на глазах у голодных ребятишек.

– А это што? – приметил старший у дверей мешок, заглянул в него и, побагровев, швырнул на пол картофель. – У власти воровать? Да за это!..

– Да что вы, дядя Валентин, – хотел объяснить Арсентий. Но тот, недослушав, вскочил и, сверкнув свирепым взглядом, сунул кулак к лицу племянника:

– Какой я тебя дядя, сучий потрох? Или можа забыл, как я на твоего отца-упыря горбатился? Ну ничего, сбирайся, пойдёшь с нами. Там разберемся, откудова кукуруза.

– Бог с вами, Валентин Григорьевич! – промолвила Феня. – Какие же мы воры! Кукурузой со мной в артели расплатились, самой тяжко нести, вот он и забирал! Знаете ведь, ноне в округе верст на сорок никто кукурузу не сеял! Да и артельщики, поди уже в другой район подались! Где ж сыскать то их?

– Там разберутся, а ну посторонись! – сквозь зубы процедил Валентин и грубо оттолкнул Феню, та не удержалась, подалась назад и, запнувшись о половик, неуклюже повалилась на поленья у печи.

– Не тронь! – басом прорычал Арсентий и, не помня себя от обуявшего его гнева, схватил обидчика за грудки. Сила была в нем от отца, он так крепко сдавил ворот Валентина, что тот захрипел. Двое бойцов растерянно хлопая глазами, вскинули винтовки и, щёлкнув затворами, наставили стволы на Арсентия, а третий, с лязгом обнажил заточенный как бритва клинок. Опять судьба сыграла злую шутку с Арсентием, ведь спусти кто в этой суматохе курок или рубани шашкой – не стало бы человека. А там кто разбираться и правды искать станет? Времена то ныне лихие, чай не один он такой. Под острием штыков, что впились в тело до кровяных разводов на белой рубахе, Арсентий опомнился и, склонив голову, отступил назад.

– Простите его, Валентин Григорьевич! – закрыла собой супруга Фенечка.

– Не губите, прошу, ведь детей сиротами оставите, крохи совсем, не подниму я их одна! Дурной он, но не вор! Не вор, Валентин Григорьевич, вы ж его с босых лет знаете!

– Отойди! – со злобой, что лилась через край его черной души, захлебываясь, прокричал Валентин и, расстегивая кобуру, кивнул помощникам. – Выводи стервеца во двор!

– А ну, пшёл! – наотмашь ударил Арсентия прикладом в живот один из бойцов, а когда тот со стоном согнулся, грубо подтолкнул к двери. – Ишь контра, чаво удумал, на власть руку подымать? За енто расстрел, по рев…

– Пощадите, родненькие! – взмолилась Феня, бросилась в ноги Валентину и цепляясь за его пыльные сапоги запричитала как обезумевшая – Век за ваше здоровье молиться буду! Смилуйтесь, не губите! Не берите грех на душу, Валентин Григорьевич, помилосердствуйте! Ведь кровь родная, как жить-то потом?

– Да охолонись ты! – вдруг переменился в лице Валентин и, придержал за плечо напарника, что толкал племянника к выходу. – Оставь его, сам разделаю гада!

– Засеку, сучье отродье! – занес плеть над племянником Валентин, но, случайно глянув на печь, из-за которой смотрели трое перепуганных ребятишек, опустил руку и сунул плеть в голенище. – Молите Бога, что я зашёл! Будь кто другой – лежать табе, Артюха, в овраге за околицей или ехать на Колыму, хотя, какая разница, один чёрт – на погибель!

– А кукурузу реквизируем! – утёр губы родственник и ткнул пальцем на мешок губастому помощнику. – Бери и пошли, неча тут рассиживаться!

Даже когда наряд ушел, и голоса их стихли где-то за околицей, никто не тронулся с места. Феня, переведя дыхание, подошла к детям:

– Ну что попрятались, как птенчики, испужались? Все, ушли злые дядьки! А ну, давай ужинать, пока картошечка горячая!

Арсентий стоял неподвижно, белый, как мел. Потом вдруг накинул на плечи сюртук и вышел во двор. Усадив детей за стол, следом за ним и Фенечка в двери. Арсентий стоял у калитки и курил, руки его тряслись, на щеке замерла слеза. Он молча наблюдал, как далеко в степи таял закат, и серая тёмная пустота укутывала соседние дворы.

Вот и октябрь загулял по степи, с полей стужей повеяло. «Пусто, прямо как у меня на душе – думал Арсентий – будто ветром все выдуло и выстудило, в пору – бросай все и беги! Беги, сломя голову, куда глаза глядят!»

Вот только от доли своей не убежишь, не спрячешься. Да и кто сказал, что есть на бескрайних просторах земли русской другая жизнь для простого мужика? Есть ли такие земли, где можно просто жить, любить и трудиться, растить детей и нянчить внуков? И чем чаще задавал он себе эти простые вопросы, тем больше убеждался, что не может найти на них ответов.

– Обошлось ведь всё, Арсентьюшка! – не решаясь подойти к мужу, тихо произнесла Феня. Мужчина в ответ опустил голову:

– Жить-то как? Не протянем зиму, как есть не протянем.

– Вытянем как-нибудь, – успокаивала она мужа, – посмотрю, может, где кухарки нужны?

– Где ж они таперя нужны? Все поразъехались, народ бежит, кто куды, одна надежа была потянуть время да и,.. – казак тяжело вздохнул и глянул за околицу. – Сказывали, в Ленинском лесхозе хорошо платят за работу, туды подамся!

– Так это ж, почитай, тридцать, а то и все сорок вёрст! На кого детишек то оставим?

– Сходим на недельку! Чего с детьми случится? Слава Богу, Фрося нам не чужая, всеж сестра родная, поди не откажет, недельку то понянчиться. Поживет пока у нас, приглядит за малыми. Да и Сережка уже взрослый совсем, подмогнет. Пока продуктов им хватит. А вот мы без работы, если с голодухи не загнёмся, через месяц по миру пойдём! А за детей будь покойна, Раечка их навещать будет – Фросе накажем, чтоб передала ей. Ну а ежели что не так – сообчат, мы мигом и обернемся, уж Фрося-то не глупая – найдет, как весточку подать.

– Что-то щемит сердце у меня, Арсентьюшка, не будет ли чего худого?

– Да уж хуже, чем есть, не будет – без кукурузы остались, а кабы не ты, лежать мне в овраге с простреленным затылком. Такие вот дела ноне! Нету и выхода другову, надобно нам в лесхоз – там работу дадут, а дале глянем, как пойдет, как наладится так через пару недель, и за детьми вернемся. В бараках до весны как-нибудь потянем, подзаработаем, а там, Бог даст, урожайным год будет…

– Верно ли говоришь, что детей заберём?

– Да, не сумневайся! Нешто бросим? Только поспешать надо, покуда там руки нужны. Так что собирай в дорогу, поутру и тронем.

Утро выдалось на редкость мрачное и холодное. Тяжелые облака плотно нависли над станицей. Пронизывающий насквозь, сырой ветер бродил по пустынным улицам, шарил по заброшенным дворам, поскрипывая ржавыми петлями на калитках и хлопая ставнями. Не щадил злодей и бедных путников, что кутались в старые одежды: трепал их обноски; хлестал по лицу да все норовил сорвать шапку и нырнуть за пазуху.

Скидав в котомки скромные пожитки: портянки, сменное белье и пару больших кусков хозяйственного мыла – вышли на улицу. Арсентий сухо обнял сестренку и прижал к груди:

– Ты уж потерпи немного, мы дней на семь. Продуктов вам пока хватит, Раюшка, ежели чаво, подсобит.

– Да вы не сомневайтесь, справимся. Чай, не одни в станице, люди помогут, да и папенька мне кое-чего оставил на черный день, езжайте! – успокаивала брата Фрося. – Только поостерегитесь. Вона что творится кругом.

Натянув на голову старую папаху и запахнувшись в зипун, Серёжа вышел следом за родителями. Он едва поспевал за ними, перебирая ногами в больших отцовых валенках. За калиткой Феня опустилась на корточки. Как же так, размышляла она, заглядывая в бездонно-синие глаза старшенького, – разве такой участи желала она своим детям? Феня крепко прижала к себе сына и нежно прильнула губами к его лобику:

– Сыночек, ковылек ты мой степной! Ты уже взрослый казак, на тебя вся надежа. Тётю Фросю слушай, за младшими помогай присматривать! А мы скоро с гостинцами вернёмся. За ограду малых одних не пускай, а то цыгане их в табор к себе утащат и заставят плясать по станицам.

 

До леспромхоза добрались к вечеру. Супругов проводили в правление. Там их встретил низкорослый мужчина с блестящей лысиной, в маленьких очках на горбатом носу. Недослушав Арсентия, он звучно хлопнул по столу:

– Достаточно! Все ясно. Только, к сожалению, работы здесь у меня для вас нет. Вы же должны понимать, сейчас вся Кубань сюда стекается. Опоздали, голубчики! Хотя… есть работёнка, и оплата неплохая, только далече отсель. В аккурат поутру обоз туда тронется. Поедете – оформлю, а нет, не смею задерживать!

– Оформляйте! – не раздумывая, ответил Арсентий.

– Ладно, – ухмыльнулся управляющий, – Добро!

До дальнего отделения леспромхоза добрались затемно следующего дня. Кони, натирая хомутом шеи, едва волокли повозки с наемными рабочими и продуктами. Измотанные утомительной поездкой по ухабистой степной дороге, где свирепствовал ледяной ветер, супруги Ляшенко трясясь от холода, вошли в покосившееся здание с вывеской «Контора лесоучастка №1». Седой старик, приветливо улыбаясь, усадил путников к печи, напоил кипятком, и только потом провел их к начальнику. В небольшой комнате, где под низким потолком тускло горела «лампочка Ильича», сидел крепкий мужчина, в подогнанной гимнастерке с гладко выбритым лицом и короткой стрижкой. По виду – из казаков. Окинув оценивающим взглядом супругов, он достал из ящика стола потрёпанный амбарный журнал:

– Так, значит, на заработки приехали? Только учтите, работа здесь не мед! Трудимся денно и ношно. Ну, деньгой, коли хорошо будете работать, не обидим! И еще одно: ежели, значит, ранее срока уйти решите, без расчёта останетесь! Так, что? Фамилии вписываю? Документ какой при себе имеется?

– Имеется! – Арсентий достал из котомки бережно завёрнутые в платок бумаги и протянул мужчине.

– Хм, – хмыкнул начальник и, окунув в чернила перо, принялся старательно выводить их фамилии на пожелтевшей странице, – упреждаю заранее, что за прогулы у нас – увольнение. Нам рабочие нужны, а не трутни!

– Товарищ начальник, – набравшись смелости, подошла к столу Феня, – вы уж простите нас. Работы мы не боимся; все, что надобно, сделаем! Одна просьба – извините за беспокойство, детишки малые наши с мужниной сестрой остались в Елизаветовке – можно их сюда перевезти?

– Что же сразу не взяли? – отложил начальник перо.

– Как же крох таких в холод по степи? – робко возразила Феня. – Они ж и так едва на ногах держатся!

– Ну вот что, – решительно произнёс начальник, – как обозы вернутся, пущай муж возьмёт повозку и съездит в Елизаветовку. Только шоб к обеду следующего дня обернулся. Понимаю, путь неблизкий, но более времени дать не могу.

– Непременно обернусь, – хватив шапку, склонил голову Арсентий. На что мужчина, недовольно сдвинув брови, погрозил пальцем:

– Ты это брось, я такой же казак, только власть мне дело доверила. Нечего шапку ломать, не для того мы кровь проливали, чтоб к старым порядкам вертаться! Ну, всё. Сейчас ступайте к завхозу, он вас в бригаду зачислит и на ночлег определит.

После разговора со строгим, но таким добрым и отзывчивым начальником, отлегло на душе у Фени, словно появилась на косогоре проталина и потянулась к теплым лучам, пригретая солнышком, свежая травка. В первую же ночь, на новом месте приснился Фенечке Сережа, стоял он на дороге, в большом зипуне и казачьей папахе, с грустными голубыми глазами, и смотрел куда-то вдаль пристально и печально.

***

Простая, на первый взгляд, работа на деле оказалась трудоёмкой и сложной. Рабочих разбили по бригадам: одни валили лес, другие готовили деловые хлысты, третьи стаскивали сучки и обрубки в огромные кучи. Долго хворост не залеживался. Жители окрестных деревень и станиц до глубоких сумерек стекались к просеке за дешевым топливом.

Смену заканчивали с наступлением темноты. И казалось, откуда брались силы у этих людей, когда после изнурительного рабочего дня собирались они вокруг костра и, отплясывая, распевали задорные частушки. Вдоволь навеселившись, усаживались все подле молодого музыканта и, повинуясь мастеру, плакала гармонь, до дрожи пробирая нутро. И разливаясь десятками голосов, летели над степью казацкие притчи о нелегкой казацкой доле, что подобно степному ковылю, клонится к земле под гнетом ветров, гнется, но не ломается, подымаясь снова и снова!

***

Время шло, а обозы не возвращались. Сердце изнывало от тоски по детям, тревожные мысли не давали покоя Фенечке: как там её ненаглядные? И когда в бараке после трудового дня усталость одолевала самых стойких, и затихали последние голоса, укрывшись с головой, шептала Феня обветренными губами молитву и просила пресвятую богородицу оградить детей от напастей, не обойти их своей милостью. Украдкой крестилась она, утирала слёзы и верила, что уже совсем скоро отправится Арсентий за детьми, и так явно представляла себе, как крепко, крепко прижмёт их к себе. С такими думами засыпала Феня сладко и умиротворенно.

Как-то утром Арсентий разбудил супругу:

– Подымайся! Сбираться пора.

Голос у мужа дрожал, и Феня, заподозрив неладное, выбежала на улицу. У крыльца правления стояла черная машина. Облокотившись на капот, громко смеялись и курили двое молодых людей в военной форме. Вот также приезжали в Елизаветовку и за казаком Макаровым – вывели его из дома, усадили в машину и умчались прочь. Пять лет минуло с той поры, а жена его по сей день не знает, где муж её и что с ним.

Двери конторы отворились. Двое в штатском сопроводили начальника к машине. Военные побросали папиросы и заскочили следом в кабину. Лакированный автомобиль сдал задом и, выписав круг у барака, помчался прочь по лесной дороге.

Не чуя ног Феня бросилась в контору. В кабинете за столом начальника сидел завхоз.

– Что вам? – подкуривая, нервно бросил он в сторону женщины.

– К вам я, а куды нашего начальника повезли?

– Известное дело – куды! Но в НКВД, я думаю, разберутся! Я товарища Званцева с гражданской знаю! Настоящий коммунист! Донёс на него кто-то, оклеветал человека!

– Пётр Лукич, – упала на колени Феня, – товарищ Званцев обещал нам подводу, как обоз вернется, чтоб муж за детьми съездил… Помогите, пожалуйста!

– Ты чего это!? – подорвался со стула завхоз и, встревоженно озираясь по сторонам, усадил женщину на стул. – Чего удумала-то на колени! Обоз вечером будет, но с подводой обождать придётся. Уж не взыщите, я тут ничем помочь не смогу!

– Как же так? – не удержавшись, заплакала Феня. – Нешто и сделать то нечего нельзя?

– Ну не могу я! – в сердцах всплеснул руками завхоз. – Званцева за эти подводы и увезли в область! Он распорядился для сирот вывезти хворост! А кто-то в нарком донес: мол, товарищ начальник имуществом народным по своему разумению распоряжается! А теперь ты хош, чтобы меня туда же? Нет уж, обождите, вот начальник вернётся.… Или нового направят, с ним и решайте! Ну, а коли надумаете самовольно уйти, без расчета останетесь! Вы уж не взыщите! Порядки эти не мною писаны, и не мне их менять!

Феня с трудом поднялась и собралась было идти, но не успела и шагу ступить, как перед глазами все поплыло и она рухнула без чувств. Очнулась Феня уже в бараке. Арсентий молча сидел рядом.

– Что ж делать, Арсентьюшка? – взяла мужа за руку Феня. – Как быть?

– Обождём, – тихо ответил Арсентий, – вернётся Званцев, и всё решится! А за детей будь покойна! Не бросит их Фрося, и Раюха не забудет – если что, приглядит! Ты же её характер знаешь, она у нас деваха бойкая – во где вся кровь дедовская и хватка!

– Может, вернёмся?

– Вернёмся? С пустыми руками в дом заявимся? Голодать и смотреть, как дети на наших руках помирать будут?

– Господи, – подняла зареванные глаза к небу Феня, – за что же им такое? Не бросай их, господи! Отведи беду!

– Тихо ты! – одёрнул супругу Арсентий. – Не хватало еще, чтоб донесли, что антисоветскую пропаганду разводишь!

С этого самого дня замкнулась Фенечка, людей сторониться стала. Холодными вечерами, после смены, шла она в степь, и покуда не спускались сумерки, вглядывалась вдаль. Стояла там, одна-одинешенька, словно берёзка в поле, и казалось ей, будто приносил ветер издалека запах родного дома, она закрывала глаза и жадно вдыхала каждое дуновение.

На том самом месте и отыскал ее завхоз. Пытаясь привлечь к себе внимание, он громко кашлянул в кулак и, чиркнув спичкой, прикурил. Задымив, будто паровоз, Лукич поравнялся с Феней:

– Здравствуй, Феодосья! Нешто так можно? Глянь на себя, высохла вся!

Женщина устало отвела взгляд:

– Сил моих нет? Уже, почитай, вторая неделя, как вестей о Званцеве нет, и нового начальника не шлют. А дети мои… одни.

– Да прости ты меня! – не удержавшись, хлопнул рукой по галифе завхоз.

– Ну не могу я казённым добром распоряжаться! Не могу, понимаешь! Предположим, дам я тебе подводу, а какая-нибудь гнида на меня – донос! Так меня враз за самоуправство – на Колыму. А у меня, межу прочим, трое мальцов!

– Да всё я понимаю, Петр Лукич, – осипшим голосом отозвалась Феня, – только не легче мне от этого. Были бы у меня крылья, так давно бы улетела к птенчикам моим!

– Я тебе вот чего сказать-то хотел, – начал издалека завхоз, покашливая от ядреного табака, что продирал горло не хуже столовской горчицы, – слухи до меня дошли, что ты кухаркой работала. Мы вот тут посоветовались с правлением и решили тебя в столовую перевести, ну коли ты согласная. А-то нонешная не справляется, да и варит, сама пробовала…. Мужики ропщут, а бабы и вовсе недовольствуют! Вечно у нее что-то не так: то пересолено, то подгорело. Я так кумекаю, можа, перевести ее куда, не ровен час напишет кто кляузу, вообче уволить придется. А у её поди, тоже детишки малые дома. Как мыслишь?

– Конечно, лучше перевести, Пётр Лукич, – заступилась за кухарку Феня.

– Зачем же на холода со стана гнать! Это ж все одно, что по миру пустить.

– Вот и ладненько! – бросил завхоз под ноги дымящийся окурок и крепко придавил сапогом. – С завтрашнего дня, значит, и приступай, а сейчас шла бы ты спать! Нечего тут понапрасну глаза высматривать.

Ночью Феня ворочалась с одного боку на другой; то забывалась беспокойным сном, то, вздрагивая, просыпалась, отчего происходящее вокруг стало пугающе реальным. После полуночи послышалось ей, будто стучится кто-то в окно, тихо так, едва слышно. Она прислушалась, но оказалось, что это всего лишь черемуха, что раскинулась под окном и оледеневшими ветвями скребла о стекло. Вот тебе и дерево, куст бессловесный, мороз ударил, тоже в тепло просится, ведь до этого такого не случалось. Успокоилась Феня, крепче к мужу прижалась. Едва сон одолевать стал, почудилось, будто стягивает с нее кто-то овчинный тулуп. Видит Феня, в полумраке барака стоит кто-то махонький, только лица не видать. «Что за диво? Может, озяб кто, да укрыться хочет?» – мелькнуло спросонок, а сама ноги поджимает да за тулупчик цепляется. Только малой настырный, не отстает, знай себе, тянет. Тут уж поневоле не смолчишь. Феня приподнялась и шепотом спросила:

– Вам чего надобно? Может, барак спутали?

– Зябко мне, – раздалось из темноты, и Фенечка едва не вскрикнула. Этот голос она узнала бы из тысячи!

– Сереженька, сыночек мой любимый, – вырвалось из груди.

– Холодно, мамо! – эхом, жалобно отозвалась из глубины барака.– Когда же вы с тату вернетесь?

– Сыночек, Сереженька! – всхлипывала она. – Прости, родненький, иду уже, иду к тебе!

Феня потянула руки к сыну, но он словно легкое облако растворился во тьме, так же внезапно, как и появился.

– Проснись! – тормошил супругу Арсентий, с опаской озираясь по сторонам. Феня открыла зарёванные глаза и вцепилась в мужа:

– Худо им там! Ой как худо, сердцем чую!

Потом вдруг подскочила и, трясясь от озноба, присела к печи. То и дело привставая с чурбака, она судорожно растирала мокрые глаза и сквозь пелену слез пыталась отыскать кого-то в темноте. Арсентий не в силах произнести ни слова с тревогой наблюдал за супругой. Может, тронулась умом от тоски – первое, что пришло ему в голову. Такое в их бабьем роду случается…

Неожиданно Феня засобиралась. Натянула сапоги, укутала голову шалью и, влезая в полушубок, поспешила к выходу. Арсентий преградил собой двери:

– Не пушу? Куды на ночь глядя!

– Отойди, Христом-Богом прошу! – взмолилась Феня. – Идти надо, понимаешь! Чует мое сердце беду! Коли придется, так уж лучше в могилу с ними лягу.

– Чего мелешь-то? – взорвался Арсентий. – Да чего ты их заживо-то хоронишь! Говорю же, не оставит их Фрося, а уж коли и случилось бы чего, непременно весточку бы подала, адрес-то знает!

– Все одно уйду! – зарыдала Феня.– Нет больше никаких моих сил, Арсентьюшка!

– Глянь, какая пурга разыгралась! – пытался вразумить супругу Арсентий.

За окном со свистом бушевал ледяной ноябрьский ветер. Запорошило снегом землю, перемело пути-дороги. В такую тьму непроглядную твёрдой колеи человеку не cыскать – степью уйдет, бесконечно плутать будет. От холода ни рук ни ног не чуя, присядет дух перевести, вот тут-то мороз смертельную дрему и нагонит. Ну а там волки да вороны его черное дело доделают. Понимала Феня, что не отыскать ей дороги в ночи в такую метель! Понимала, только сердцем принять не хотела.

– Умоляю, – теряя силы, промолвила Феня, – отпусти, не мучай, лучше в степи замерзну!

– Нет! – как отрезал Арсентий. – Я все сказал! Раздевайся и спать! Извела ты себя думами своими, вот и мерещится всякое! – Арсентий задвинул засов на двери и решительно хлопнул кулаком по косяку: – Всё! Коли ты жена мне, слушаться должна! Боле повторять не стану.

Феня не сомкнула глаз до рассвета. Не выходил из головы образ Сереженьки, растревожил душу его голос, такой тихий и печальный.

Не спалось и Арсентию. В печи потрескивали сырые поленья, а по общежитию растекался лёгкий запах дыма и смолянистой древесины, наполняя голову казака думами, а низкий барак теплом и уютом. И хоть казался Ляшенко внешне черствым и излишне строгим, в душе его билось доброе отцовское сердце, и переживал он о детях не меньше супруги, да только не мог тоску свою напоказ выставлять. Не такой он был человек. Сызмальства твердил ему строгий отец, что казак в семье – для силы, семью оберегать и кормить! А жена – для слабости, чтоб, где надо и слезу пустила, а в тяжелую пору пожалела да приголубила. Так и старался Арсентий не отступать от отцовского завета. Вот и сейчас лежал казак и думал, неужто всё это с ним происходит? Может, стоило тогда, в восемнадцатом, плюнуть на всё да уйти вслед за обозом? Ведь вроде дела у его семейства наладились!

Лет пять тому назад ночью неизвестный человек письмо Арсентию занёс. Пригласили его в дом, тот извинился, ответил, мол, спешит, воды попросил с дороги. Отхлебнул из ковша и, откланявшись, ушел! Ни имени своего не назвал, ни фамилии, лица и того в потёмках не разглядели. Распечатали конверт да так и ахнули! Материн почерк, вот и буковки её кругленькие по строкам пляшут:

«Здравствуй, сыночек!

Изнылось сердце моё материнское по тебе, душенька моя махонькая. Слаба я стала, едва ноги ношу. Об одном сожалею, что положат меня в чужую землю! На чужбине свой последний час встречу! И оттого тягостно мне на душе и горько! О нас не думай плохо, молитвами своими живём, все при деле! Коли надумаешь, сыночек, приезжай, встретят тебя братовья, помогут, чай родная кровь! Канада большая, что Кубань наша; и земли тут, как масляные, плодородны, только руки приложи! Прощай, Арсентьюшка! Чует сердце моё, так и не смогу я внуков своих понянчить, а ты на могиле моей слезы своей не проронишь».

Каждая строка отпечатались в памяти Арсентия! Хотел он прибрать письмецо подальше от глаз, чтоб память осталась, да поостерегся. За такое послание коли донесет кто, да отыщут при обыске, в ОГПУ враз шпионом объявят. А со шпионами у власти разговор короткий, на задний двор и к стенке! Потому испытывать судьбу не стали, сожгли письмо от греха подальше. И лишь когда пожрало пламя бумагу, спохватились: обратный адрес-то не записали! А как вылетел пепел в трубу, понял Арсентий, что оборвалась последняя тонкая нить, связывавшая его с семьёй.

Очнулся Арсентий от звонкого крика петуха, что рвал горло на соседнем подворье. Откинув в сторону шубу, он подошёл к окну. Пурга поутихла, нагулялась, нарезвилась и успокоилась. Накрыла снежным покрывалом землю, посеребрила гирляндами ледышек ветви деревцев, набросила снежные шапки на могучие сосновые кроны. Припомнилось Арсентию, как ходили они на горку с детишками и скатывались вниз с гоготом и визгом. Зашлось сердце, так сдавило, что перехватило дыхание. Чтоб не взвыть от боли, сжал покрепче зубы казак, присел к столу, набрал в грудь больше воздуха. Впервые так прихватило, что в глазах помутилось и в жар бросило. «Ничего, ничего, – успокаивал себя Арсентий, – живы дети, непременно живы, не может по-иному и быть!» Отдышавшись, он глянул на Феню: та лежала, свернувшись калачиком, уставившись в одну точку на стене. И рад бы был бросить все Арсентий ради этой хрупкой, но такой сильной духом женщины, ради детей своих, но все обстоятельства складывались против, да и без подводы ему не обойтись. Не смогут полуголодные дети пешком такой путь пройти, замёрзнут в степи. А коли без спросу повозку взять, то и до хаты добраться не успеешь – повяжут и в лучшем случае по этапу пустят! Путалось всё в голове Арсентия, и казалось, не было никакого выхода.

– Поднимайся, Фенечка, пора! – угрюмо вымолвил Арсентий, кивая на старые часы. – На кухне оно завсегда раньше надо быть! Там тебе привычнее станет, а то на вырубке вся угробилась и как стерпела-то? На ногах едва держишься, а валежник прешь наравне с мужиками! При столовой и теплее, да и перехватишь чего, а то, глянь, одна кожа и осталась!

– Кусок в горло не лезет, – глухо отозвалась Феня. – Как подумаю про птенчиков моих, и жить не хочется.

– Брось, – мотанул чубом Арсентий, – что ж ты их заживо-то хоронишь! Говорю, не бросит их Фрося! Ты в ее годы в дом наш вошла!

Разбитая бессонной ночью Феня с трудом поднялась и стала собираться. Арсентий с горечью наблюдал за супругой, и хотелось ему обнять ее, прижать к себе, приласкать, чтобы заиграла на её лице улыбка, как прежде, добрая и светлая! Но словно немел перед ней Арсентий, а на душе тяжёлым камнем лежал груз вины перед этой женщиной, сбросить который он был сейчас не в силах.

На кухне за несколько дней работы Феня забылась. Уж больно много работы навалилось на её хрупкие плечи. Тут и завхоз спокойно вздохнул и народ успокоился. И хоть замкнута стала Феня, сердцем примечала хворого да немощного – жалела, не осуждала. Глядишь, кому лишний половничек в миску плеснет или хлебушка потолще отрежет. Было-то время лихое да голодное, озлобились на судьбину люди, а к Фене с душой и пониманием относились, величать стали ласково и уважительно – Петровна. Так и закрепилось за ней только отчество, и никто её уже по имени не называл.

Летели дни, но всё также выходила Феня поздним вечером на дорогу. На двадцать второй день, отчаявшись, решила она уйти тайком, потому как знала, что муж её поступка не одобрит. После обеда перемыла посуду и уж собралась идти, как вбежала помощница Ксюша, сияя, будто солнышко майское:

– Начальник наш вернулся! Отпустили его, не виноватый он, значится! Вот оно как!

У Фенечки от этой новости, в голове ангелы запели.

Едва дыша, ввалилась она в правление и рухнула без сил. Званцев подбежал к женщине, подхватил ее сильными руками и усадил на скамью. Легонько похлопал по щеке и поднёс стакан с водой. Захлёбываясь, Феня большими глотками выпила воду и с мольбой взглянула на начальника:

– Товарищ Званцев, родненький! Не оставьте!

– Да что случилось? – насторожился Званцев, обескураженный поведением Фени. Женщина крепко вцепилась в его гимнастерку:

– Помилуйте, пощадите детушек! Дайте мужу подводу за детишками в Елизаветовку съездить!

– Как? – удивился Званцев. – Вам, что, подводу не давали? Как же это?

Женщина беспомощно опустила голову. Званцев положил ей на плечо тяжёлую ладонь и заглянул в лицо:

– Иди к мужу, скажи, пусть берёт подводу и самого резвого жеребца. Только чтоб к вечеру второго дня обернулся!

Забилось в груди материнское сердце, заколотилось, готовое вырваться и полететь птицей в родную сторонку за мужем следом. И не было, казалось, на земле никого счастливее её в эту минуту!

Собирался Арсентий молча, был мрачный, будто грозовая туча по осени. На заднем подворье запряг коня, потуже затянул подпругу, огляделся по сторонам и, глянув в небо, украдкой перекрестился. Вот и ехать пора, а боязно. А ну как не ошиблось материнское сердце! Не ровен час, мор прошел по станице, или люди лихие, нещадные промышляли разбоем по дворам! Страшно было и представить, что, возможно, и нет уже в живых деток, и лежат их маленькие тела в выстуженной избе бездыханные. Больше всего казак боялся этого, и холодело в душе от таких дум! Гнал он их прочь, но они, будто пёс голодный, не отставали, всё кружили в беспокойной казацкой голове. Под седушку сунул Арсентий топор, за пояс заправил острый как бритва нож. На случай, коли доведется в пути волков повстречать. Дичь повыбили, вот они и рыскают по степи в поисках лёгкой добычи.

Снарядив повозку, Арсентий выехал со двора и придержал жеребца. За воротами его окружили рабочие, их было человек сорок. В поношенной, не единожды перешитой одежде, полуголодные и изнурённые трудом, они потянулись к повозке. Доставая из карманов и котомок – кто кусочек хлеба, кто картошку, они молча клали все на дно телеги. Люди отдавали последнее, все, чем они могли пожертвовать ради беззащитных детишек, которые остались совсем одни где-то далеко-далеко. Седая женщина в коротком армяке, насквозь пропахшем дымом, протянула казаку худощавую руку и, разжав скрюченные пальцы, вложила ему в ладонь два замусоленных кусочка сахара:

– Нехай погрызуть малые.

Хотел было что-то сказать им Арсентий, поблагодарить за участие, да не смог – будто ком встал в горле, подступили к глазам слезы, и как ни силился он, как ни крепился, не утерпел, покатились они по щекам, горячие и солёные. Плакал казак и, стыдясь своей слабости, прятал лицо от товарищей.

***

Серёжа долго стоял за калиткой и вглядывался вдаль – туда, куда неделю тому назад провожал родителей. Разные думы одолевали его: например, зачем люди с винтовками пришли вчера вечером к ним в хату и забрали добрую тетю Фросю? Шибко она убивалась, молила слезно дядю повременить пару дней, но тот и слушать ни хотел, только ругался, на чем свет стоит. Натоптали дядьки сапожищами грязи в избе, вытолкали беднягу на улицу и усадили в повозку. Всего и успела она крикнуть, мол, через три дня вернутся родители, просила, чтоб приглядел Серёжка за малыми, покуда тех не будет! И еще никак не мог взять он в толк, почему дядька в кожаной куртке с шашкой на поясе называл тетю Фросю контрой? Ведь он-то точно знает, что вовсе она не контра! Разве оставил бы батька их с этой самой контрой, да ни за что!

Сбив на ухо папаху, как это делают бывалые казаки, Сережка гордо вошёл в избу. Теперь он вроде атамана в станице – стало быть, за хозяина в доме! А это значило, не только сидеть у печи и ругаться матерными словами, точить вечерами «вострую» казачью шашку, но и кормить да оберегать своё семейство. Сережка достал из ящика за печью три картошки и положил на подоконник. Стянув тяжелый зипун, он подозвал к себе меньших и, сдвинув брови, указал на картошины:

– Шоб не трогать! Каждый вечер будем по одной брать и варить. А когда последнюю сварим, тату с мамой приедут. Понятно, клопы?

Не отрывая круглых глазищ от Сережи, дети молча кивнули и переглянулись. Уж больно строгий у них братишка, и глаз, как, атаман хмурит, ослушайся такого – и отходит прутом по мягкому месту.

– Чего стоите? Идите играйте! – с веселой ухмылкой подмигнул малышам Сережа, а те в ответ так и засветились, заулыбались, увидев, что братка их вовсе не злой атаман, а простой, добрый казак. Сережке же роль главы семейства пришлась по сердцу. Видел он, как смотрели меньшие на отца, а потому и гордился, что вот также и на него с уважением смотрят сейчас братишка и сестрёнка. К вечеру Серёжа занёс в избу хворост и затопил печь, поставил котелок с картошкой, добавив одну с подоконника. Вскоре сели ужинать. Ах, какой же мягкой и необычайно вкусной была та картошечка, политая постным маслом и посыпанная сухой зеленью! Перекатывая горячие клубни в маленьких ладошках, дети поглядывали на старшего брата, а тот, степенный и важный, молча наблюдал за младшими. После ужина, который был и завтраком, и обедом, все трое укладывались спать на широкий топчан. Укрывшись толстым пуховым одеялом, Павлуша и Любаша крепко прижимались к старшему брату, он по-отцовски обнимал их и гордился, что исполняет родительский наказ.

Как-то рано утром, Павлик растолкал старшего брата, и тот, щурясь спросонок, приоткрыл глаз. Братишка радостно указывал пальчиком на подоконник:

– Серёжа, картошечки нету! Мама и тату сегодня придут!

– Придут, непременно придут! – потягиваясь, заверил шестилетнего Павлушу Серёжка и откинул в сторону одеяло. – А ну, встаём, клопы! Убираться надо, а то тату придёт, увидит грязь в избе и опять уйдёт!

– Серёжа, – присела на коленки к брату Любашка, – а кто мне косичку заплетёт? Тети Фроси ведь нет!

– Я заплету! Так и быть, – потрепал Сергей сестрёнку за космы. – А сейчас – избу мести.

Закрутив до колен штанины, Сергей принялся намывать полы. Обильно смачивая большую тряпку, как это делала мать, он старательно промывал каждую половицу. Когда уборка была закончена, Сергей утёр рукавом потный лоб и, расстелив у порога сырую тряпицу, с гордостью оглядел избу. Ему не терпелось поскорее услышать, как нахваливает его тату; увидеть, как, разглядывая чистую избу, восхищенно разводит руками мама.

Однако ожидание затянулось, и Серёжка не стерпел, засобирался на встречу. Крепко подпоясав бечевой зипун, натянул папаху и, сунув за пояс шашку, что смастерил отец, вышел со двора. На оживлённой некогда улице, было тихо и пустынно. Оглядевшись по сторонам, Сергей поспешил за станицу. На окраине поднялся на косогор и замер: насколько хватало глаз, вокруг простиралась степь. Убегая вдаль, петляла меж холмов и пригорков дорога и, превращаясь в едва различимую нить, таяла у самого горизонта. Сергей все еще надеялся, что вот-вот покажутся вдали родители и, закрывая глаза, уже представлял, как стремглав бросится им навстречу! Но шли часы, а бескрайняя степь была по-прежнему пуста и безмолвна.

Поеживаясь от холода, Серёжка вдруг подумал, что родители никогда не уходили так надолго! Ну бывало, на день, ну на два, а чтоб вот так! Но, с другой стороны, ведь и он, Серёжка, не ребёнок! Сам и печь топит, и ужин готовит. С отцом, бывало, вон в каку даль за хворостом ходил, и петли на зайцев ставили! «Разве взял бы с собою отец дитя несмышлёное? – с гордостью рассуждал Сергей. – Нет, не подведёт он отца! За малыми приглядит: и помоет, и накормит». Одному Богу известно, что творилось в такой не по годам взрослой головушке. Ясно было одно, рос Сергей казаком, сильным и крепким духом! Таким, как его предки, что вдоль и поперёк исколесили степи и, несмотря на все лишения, не сломались, не склонились под ветрами перемен.

Вскоре сгустились сумерки, накрыли тёмным покрывалом степи, и где-то совсем неподалеку затянул свою тоскливую песню волк. Екнуло в душе у Сережи и, не чуя ног, он бросился к станице. Задыхаясь, вбежал в избу и, задвинув засов, присел на порог.

– А где мама? – заглядывая в глаза брату, спросила Любаша.

– Они там сладких петушков хотят купить – сбивчиво ответил Сергей.

– И денежку зарабатывают. Сказали, чтобы вы меня слушали .… А кто будет хулиганить, тому сахарного петушка не дадут!

– Мы будем, будем слушаться! – в один голос закричали дети и запрыгали посреди избы. Все еще трясясь от страха, который словно тень преследовал его, Сергей зажёг лучину и затопил печь. А когда пламя весело взыгралось, потрескивая сухостоем под каменным сводом, поставил котелок с картошкой к загнетке и задвинул заслонку. Взяв лучину, он заглянул в ящик за печью. Картошки осталось с десяток клубней, мелких и сморщенных; еще баночка с остатками постного масла и несколько щепоток крупы. «Мало совсем, коли потянуть, то можа на пару деньков хватит…», – озадачился Сережа, и закралась тревога, а вдруг случилось чего с родителями.

Чугунок пыхнул паром, задышал, задребезжал крышкой, зашипели на раскаленной плите брызги. Сережа подцепил котелок ухватом и, выставив на стол, строго глянул на младших:

– Ну, клопы, давай ужинать!

Слабо тлела на столе лучина, блекло освещая маленькую избу. Сытые и довольные, уткнувшись под бочок к брату, дети сладко посапывали. Только Сережа, покуда не наливались тяжестью веки, смотрел на танцующий лепесток пламени, который своим мерцанием успокаивал его и оберегал от ночных страхов. В первую ночь, как забрали тетю, Сергей вдруг понял, что боится темноты, а пуще всего упырей со светящимися глазами, про которых рассказывала Фрося. Он ясно представлял, как горят в сумерках их глазищи и блестят острые клыки. Выходят эти кровопивцы на охоту ночью, а потому на закате надо непременно крестится и, как вечерню отслужат, не шастать за околицей! Коли некрещеный, тады держись, они таких за версту чуют, только зазевался – они тут как тут! Хвать за горло и ну пить кровушку; покуда всю не высосут, не успокоятся. Насладятся вдоволь и опять в могилу свою прячутся. Но самое ужасное, что человек тот сам потом превращается в упыря! От этих мыслей мурашки бежали по телу, мальчик прятался под одеяло и, зажимая в кулачке крестик, нашептывал молитву. А когда сон с неодолимой силой наваливался на Сергея, и мальчик проваливался в его мягкие объятия, ему снилась мама: она усаживала Сережу на колени, а он клал голову ей на плечо. Мама нежно обнимала его и, прижимая к себе, гладила его коротенький чубик. Как сладок был этот сон! Так сладок, что не хотелось просыпаться, пусть бы он был длинным-предлинным и никогда не заканчивался! Но наступало утро, и сон таял, оставляя только приятные ощущения. Череда осенних дней, что казались в ожидании бесконечными, окончательно выбили Сергея из колеи. Вечерами, он шел за околицу. По нескольку часов стоял там неподвижно, и до ряби в глазах смотрел на дорогу. Видать там его и просквозило. Уж как некстати привязался к мальчишке этот недуг, и хоть крепился он изо всех сил, а всеж к ночи пробрал его озноб.

Вот уж воистину верно в народе приметили, что одна беда не ходит, скоро и продуктов в ящике почти не осталось. Сергей пересчитал картошку, разложил, чтоб на три дня хватило малышам. Так и варил, по счету, а сам довольствовался кожурой да мутным отваром с горьковатым привкусом. Из остатков овсяной крупы сварил кашу, заправил остатками масла. Правда, вышло по паре ложек, но всё же уснули малые неголодными. Серёжке же никак не шёл сон, он ворочался, давил сухой кашель подушкой и с горечью вспоминал о Рае. Жалел, что так и не разузнал, где она работает; собирались ведь до нее с тетей Фросей, да вона как вышло! А так бы сходил за харчами к ней на стан – ведь мама говорила, что это где-то неподалеку. Да и сама Раюха хвастала, будто за час до дому оборачивалась! За час и он бы управился. Только куда идти? Волки голодные так и рыскают, а отец строго-настрого наказывал, чтоб в степь ни ногой, а то серые вмиг разорвут и съедят, как соседскую козу Шурку. Одни рожки оставили, копытца и того в степи не отыскали! Хотя та посильнее его была, ко всему еще и бодливая, зараза, а вот от волков не отбилась!

За стеклом, завывая, бесновался ветер. Под одеялом тихо посапывал Павлуша, в печи потрескивали угли. Последний хворост сожгли, надо бы нарубить сухостоя в овраге, да нечем – родители пилу да топор с собой забрали!

– Ну, ничего, – успокаивал себя Серёжка, – завтра похожу да поспрошаю. Может, кто даст топор, тогда печь истоплю – уж по ночам – то холодно.

Сергей поднялся, едва рассвело. Оделся, укрыл спящих малышей одеялом и вышел на крыльцо. По лицу стеганул ледяной ветер, мальчик отвернулся, напялил на лоб папаху и, втянув голову в плечи, посеменил по улице. Он долго слонялся по дворам, только все впустую – может, хозяев не было, а может, принимали маленького казачка в залатанном зипуне за попрошайку, да не отпирали двери! К полудню закружилась голова, и голод погнал Сергея по задворкам. В надежде отыскать очистки от картофеля или другие отходы, он жадно разрывал компостные ямы, копался в мусорных кучах, но тщетно, видать всё подобрали серые вороны – те, что, рассевшись по конькам крыш и воротам, только и ждали, чем поживится.

Шатаясь, он с трудом добрёл до дома и, не помня себя от усталости, уснул. Ночью открыл глаза, и сердце зашлось от испуга: где же младшие? Сергей подскочил и, только когда нащупал у стены две детские фигурки, перевел дыхание, придвинулся ближе и крепко обнял Павлушу.

– Завтра найду, чем вас накормить, – тихо прошептал Серёжа, прижимая к себе братишку, – обязательно найду!

Сколько он проспал, неведомо, только как открыл глаза и глянул на младших, засвербело в груди. Любаша, обняв куклу, лежала на спине и не отводила взгляда от потолка, а Павлик, причмокивая, с аппетитом облизывал скалку. Они уже не жаловались и не просили поесть, просто смотрели на него и молчали! И молчание это было хуже плача и стонов. Сергей отвернулся, утёр кулаком слёзы и, не смотря на слабость и боль в груди, поднялся и стал собираться. Даже болезнь, что приковывала к постели крепких казаков, не в силах была его удержать. Не о себе он думал в эти минуты, понимал восьмилетний мальчишка, что не смогут долго без еды брат с сестрой, замерзнут в выстуженной ветром избе.

«Пройду еще по дворам, – авось, кто и остался, – рассуждал маленький казак. – А коли повезет, угостят добрые люди, чем смогут. Глядишь, день – другой протянем, а там и родители обернутся!».

У порога Сергей пригрозил малым:

– Сидите тихо под одеялом! А будете хулиганить да кричать, услышат волки, утащат вас в тёмный лес и оставят одни косточки!

На сей раз Сережа решил сходить на другой конец станицы, тот, что на отшибе за балкой, у маленькой речушки, поросшей камышом. Прошелся по улице, все калитки на засов задвинуты, и только крайняя нараспашку. Заглянув через ограду, пробежал взглядом по двору, но входить не решился: а ну как на цепи злой пес. На всякий случай посвистел – никого. Шагнув во двор, Сергей огляделся. Ничего особенного: огород порос бурьяном, который к осени почернел и палками торчал по всему участку; подле окон – высохшие кусты сливы, опутанные паутиной, под которыми распластались огромные листья лопуха; шелестя сухой листвой, постукивал по стеклу буро-зеленый хмель; обвиваясь вокруг вбитых в землю кольев, он плотной стеной свисал с крыши над окнами.

Сергей поднял с земли прут и, взобравшись на крыльцо, постучал по стеклу. Тихо. Немного обождав, постучал еще, но никто так и не отозвался. Опечаленный очередной неудачей, Сережа собрался было уйти, как кто- то сипло окликнул его:

– Эй, малой? Чего надобно?

Сережа оглянулся: на заднем дворе стоял человек, худой, высокий, в темной помятой рубахе, и, щурясь, приглядывался к незваному гостю.

– Дядя, не серчайте, – стал извиняться Сергей, – я только хотел топор у вас попросить. Шибко в хате зябко, а поколоть дров нечем.

– Да чего уж там, – махнул рукой мужчина, – а тату чаво сам не пришел?

– Нема его! Ушли с мамой деньгу зарабатывать.

– Так ты один? – переспросил мужчина и, будто гусь, вытянув худую шею, заглянул за ограду. – Топор, говоришь? – почесал небритый подбородок хозяин. – Ну отчего ж не дать, ступай за мной! Токма вернуть не забудь.

– Непременно верну, дяденька! – обрадовался Сережа.

– Проходь, тама он, – оживился мужчина и направился вглубь двора.

Серёжка за ним, но у завалившейся поленницы вдруг остановился. Топор торчал в пропитанном кровью круглом чурбаке у перекошенного хлева, крыша которого завалилась углом на поленницу. Почему же старик ведет его на задний двор и зачем в сенцы? – сомнение вкралось в детскую голову. Нехорошее предчувствие овладело мальчиком, словно что-то удерживало его, не пуская следом за странным человеком.

– Ну, шо встал, пойдём! – мужчина обернулся и протянул казачку руку. У Сергея все похолодело внутри: рука была бледно – серого цвета с набухшими синими венами и длинными ногтями на кривых костлявых пальцах.

– Входи, пряником угощу, – настойчивее зазывал его незнакомец и, открыв рот, окутанный вязкой слюной, обнажил редкие жёлто-коричневые зубы. На его впалых щеках заиграл румянец, а глаза вдруг хищно заблестели. Сергей попятился, не сводя взгляда с незнакомца, а тот осторожно, крадучись, шаг за шагом подходил всё ближе и ближе. Открыв чёрный клюв, громко гаркнула с конька большая ворона; вторя ей, откликнулись со всей округи десятки пернатых сородичей. Шумно разрезая крыльями воздух, они большими стаями слетались к дому и, усевшись плотнее, звонко горланили.

– Упырь! – оборвалось всё внутри у Сережи. – Только бы до калитки домчаться, туда нечистая сила не сунется, – решил он. Но, оглянувшись, едва не вскрикнул: у калитки стояла сгорбленная старуха. Опираясь на вилы, она молча наблюдала за происходящим. Не помня себя от страха, Сергей сорвался с места, и ноги понесли его по огороду. Стегал по лицу бурьян, больно жалил руки и ноги чертополох, а в висках стучало: скорее, скорее! До середины огорода он слышал за спиной хриплое дыхание старика и краем глаза видел, как пролетели совсем рядом вилы и воткнулись в землю всего в нескольких шагах. Перемахнув через плетень, он, не разбирая дороги, бросился вниз к речушке за околицу. Вот и заветный мосток, из нескольких рубленых берёзок. Сергей заскочил на него, но бревна закрутились, разъехались под ногами и мальчик с головой ушел в ледяную воду. Цепляясь за мерзлую землю, он выкарабкался на берег и, шлепая мокрой обувью, бросился прочь. Когда, задыхаясь, он остановился, станица была уже далеко. Обессилив, Сергей опустился на землю. Отстали! Ясное дело, испугались, ведь крещёного человека нечистая сила не одолеет! Расстегнув ворот рубахи, он достал маленький крестик, поднес его к губам и перекрестился. Потом вдруг уткнулся лицом в колени и тихо заплакал.

Домой он пробирался оврагом. Задними дворами идти не решился, боялся, что упыри его все еще поджидают. Уже как стемнело, он прошмыгнул в избу и, стянув сырую одежду, забрался под одеяло.

– Завтра кушать сварим, – соврал он. – Принесут нам картошечки!

Дети крепко прижались к брату, согревая своим теплом.

После всего, что случилось, Сергею было не до сна. Его подташнивало, до коликов крутило живот и безумно хотелось есть. Это желание колоколом одержимости звучало в его голове! Дождавшись, пока младшие уснули, Сергей достал банку из-под масла и, собирая пальцем со стенок остатки, стал жадно облизывать его, да так увлекся, что случайно прокусил. Ойкнув от боли, Сережа оглянулся, слизнул капельки крови и обмотал палец лоскутом столовой тряпки. Совсем обессилив, он так и уснул за столом.

На следующий день Сережа едва добрел до полатей. Его знобило, голова раскалывалась от боли, а удушливый кашель огнем обжигал грудь. Лишь к полудню немного отпустило, и Сергей первым делом подумал о детях. Ведь еще день и вовсе выстудит избу. Мальчик с трудом сполз с полатей, натянул сырые штаны и, туго подпоясав зипун бечевой, вышел на улицу.

Выискивая, чем можно истопить печь, еще раз прошел вокруг дома, заглянул в ветхую сарайку и с горечью покосился на плетень. – «Вот кабы был топор, плетень бы порубил, а по весне с батькой новый бы сладили! А без топора силенок не хватит! Уж больно крепко тату ограду связал»!

Сережа попытался надломить куст сливы, но тот противился, хлестал ветками по лицу и, выскользнув из рук, словно пружина, отбросил мальчика прочь. Сергей не удержался на ногах, завалился на землю и, осознавая свое бессилие, не стерпел, зарыдал громко и горько. Растирая по щекам слезы, он громко всхлипывал и, заикаясь, тихо шептал обветренными губами:

– Боженька, родимый, мама говорила, что ты всё можешь! Что же ты не поможешь нам? Боженька, родненький, помоги!

Вернулся в избу Сергей ни с чем, угрюмо повесив голову. Павлик и Любаша подбежали к брату.

–А мы уже кушать не хотим… и не плачем! Только спать хочется, Сереженька, – прошептал на ухо брату Павлуша. Сергей обнял их, пряча мокрые от слёз глаза:

– Скоро уже! Скоро тату с мамой возвернутся. Точно говорю, вона дядю одного встренул, он говорит, что видел их, они едут и везут всякие гостинцы! Не верите?

– Верим, – шепотом ответил братишка, – правда, Серёжа, я верю!

– Ну всё, давай под одеяло! Не хватало, чтобы вы еще захворали! – сказал было построже Сергей, но вдруг закашлялся и почувствовал, как больно закололо в груди. Захлёбываясь от кашля, он доплелся до кровати и, не снимая штанов, залез под одеяло. Проснулся Сергей ночью от стука в стекло. Приподнял голову, прислушался: за окном со свистом кружила пурга. Мальчик попытался встать, глянуть, может, родители вернулись, но был так слаб, что не хватило сил. Он потянул на себя одеяло и едва слышно прошептал:

– Зябко, мамо!

– Сереженька, сыночек мой любимый! – вдруг услышал он в ответ и, открыв глаза, вперился в темноту. Сквозь полумрак, что укутала комнату, он увидел маму. Она была совсем рядом, всего в нескольких шагах от него.

– Холодно, мамо! – осипшим голосом произнес мальчик сквозь подступающие слезы. – Когда же вы с тату вернетесь?

Мама присела на край полатей, от ее красивого лица шло нежно-розовое сияние, оно заполняло избу целительным светом, от которого уходил недуг. Сергей улыбнулся, а мама протянула к нему руки и тихо прошептала:

– Прости, сыночек, иду, уже иду к тебе!

Сережа потянулся к ней, и так легко вдруг стало! Захотелось вскочить и бежать, что есть мочи! Бежать туда, где за узкой полосой горизонта ждала его самая ласковая и любимая на свете мама.

***

В эту ночь не спалось и Рае: какое-то тревожное предчувствие тяготило её. Да и сон намедни видела недобрый: мать у печи сидит, колыбельку пустую качает и будто стонет. Полночи глаз не сомкнула, а как свалила ее дрема, Сереженька приснился, худой такой сидит голенький в нетопленой бане и трясется от холода. Проснулась – сердце сжалось, слезы на глаза навернулись, так ясно, будто наяву, братца видела. На улице пурга разгулялась не на шутку. То загремит ставнями, то распахнет ворота и давай рвать с петель. Слышно было, как выбегали во двор мужики и нехорошим словом поминали чёрта, проклиная непогоду. А та всё не унималась: трепала полотнища с лозунгами, ломала под корень сухие лесины и валила их со скрипом подле ограды. Погуляла, пошкодила вдоволь и к утру присмирела, улеглась снежным инеем по околице, а прямо за окном, будто сладких леденцов навесила на ветки рябины.

Поднимались кухарки раньше всех. Это кажется, что у плиты тепло да сытно, а на деле труд окаянный. При такой работе не всякий взрослый выдержит, а Рая, подросток, со всеми делами управлялась. Присмотрелись к ней и за старания перевели из посудомоек на выпечку.

Все утро Раечка была сама не своя, не выходил из головы дурной сон, рябил перед глазами ужасной картиной, вновь и вновь напоминая о Сереженьке. Думала, работа отвлечёт, забудется ночной кошмар, а нет – все сильнее и навязчивее становился он, щемил под сердцем и не давал покоя. Вот Рая и решила: пока бригадира нет, с глазу на глаз поговорит со старшей кухаркой. Та была сущая дьяволица – просто так не подступишься. Женщина лет тридцати, горластая, сбитая, будто мужик, одним словом, настоящая казачка! Только никто в душу к ней не заглядывал! Слышала Рая от мужиков, что где-то под Ростовом белые всю её семью расстреляи – мужа и троих ребятишек. С тех пор замкнулась она, будто стеной от мира всего отгородилась.

– Глафира Сергеевна, – оставшись наедине с кухаркой, несмело обратилась к ней Рая, – отпустите меня, пожалуйста, домой, я до вечера непременно обернусь!

– Еще чего! – выпрямившись, недовольно скривила крупные губы женщина. – А кто хлеб печь будет да посуду перемывать?

– Пожалуйста, – жалобно взмолилась Рая, – обычно отец хоть раз в неделю меня навещал, а тут уже сколько времени никого! Может, случилось чего с ним, а у меня еще два братика и сестрёнка!

– Ну и что? – равнодушно отвернула лицо Глафира. – Сейчас у кажного своё горе! Вон какой голод по городам да мор по станицам! Что, думаешь, одна ты такая горемычная!

Немного выдержав паузу, кухарка всё же разжалобилась, искоса глянув на Раю, склонилась к ней и тихо шепнула на самое ухо:

– Вот кабы ты занемогла, скажем, руку у печи обожгла! Тогда бы я тебе дала до завтре подлечиться, только ожог надобно забинтовать и маслом слегка капнуть для правдости. Ну, замес-то готов, все как надо сделала?

– Сделала и по формам уже разложила! – с надеждой встрепенулась Рая.

– Так и быть, ступай! Только помни, что начальнику говорить!

– Спасибо вам, Глафира Сергеевна, – с поклоном ответила девушка, что совсем не понравилось женщине, и она, громко хлопнув крышкой, погрозила ей толстым коротким пальцем:

– А ну! Не баре, чтоб спину гнуть. И не вздумай сюда своих тащить! А то и меня с тобой взашей – на мороз выставят! Понятно?

– Понятно, – закивала головой Рая и выбежала из столовой.

В маленькой пекарне она огляделась по сторонам, подошла к жаркой печи и засучила рукав. От страха запрыгало сердце, как у зайчонка, и, крепко зажмурив глаза, она коснулась раскаленной плиты. Кожа в одно мгновение прилипла к стали, и запах обожжённой плоти ударил в нос. От боли Рая едва не закричала, до крови прикусив губу, она отпрянула к кадке и обдала ожог ледяной водой из ушата. Вернувшись в свою комнатушку, сложила в карманы хлебные корочки, пару яблок, и украдкой проскользнув на задний двор, огородами пробралась за околицу.

Только светало, и она, не теряя драгоценного времени, быстрыми шагами засеменила по знакомой тропке. Миновав просеку, Рая вышла в степь и, завидев вдали родные места, немного разволновалась, будто сто лет не была дома, хотя вот он, совсем рядом. И чем ближе она подходила, тем сильнее стучало в груди, а ноги уже сами несли к заветной калитке.

Вот и двор. Такой, как и прежде! Вспомнилось Рае лето, когда дружно играли и веселились, а по вечерам всей семьёй собирались в саду. Усаживались под абрикосовое дерево, и отец ставил большой самовар с трубой, откуда валил дым. Чай из него был такой вкусный, что все подолгу пили его из блюдцев с позолоченной каемочкой.

Рая толкнула рукой тяжёлую дубовую дверь. Та со скрипом отворилась.

Внутри было холодно, и, показалось, гораздо холоднее, чем на дворе. От горячего дыхания шёл пар, он клубился у ее губ и, расстилаясь прозрачным дымком, таял в остолбеневшей тишине избы. Девочка прошла дальше и заглянула за загородку.

– Раечка, – услышала она немощный голосок сестренки. Любаша вылезла из-под одеяла и протянула к Рае худенькие, словно веточки, ручки.

– Любашечка, сестрёночка моя милая! – бросилась Рая к девочке и крепко прижала ее к себе. – Родненькая моя! Как же вы тут? А где мама?

– А мама с тату пошли далеко лес рубить! И белочка должна передать нам гостинцев! – отозвался из-под одеяла Павлик. Сказал, а сам не сводит с Раи больших карих глаз. Теперь, правда, они были не те, что прежде, – с тёмными кругами вокруг; щёки впали, сошел с осунувшегося лица озорной румянец, и только во взгляде все еще тлела искорка жизни, пожалуй, единственное, что осталось от прежнего Павлуши.

Рая опустилась на полати и едва сдержалась, чтобы не разрыдаться:

– А ты чаво сестрёнку не встречаешь!

– А он Серёженьку греет! Сереженька очень, очень замёрз! Он будет спать, пока не согреется, – ответила за брата Любушка. У Раи все похолодело внутри. Схватившись рукою за грудь, она откинула одеяло. Павлик по-детски нежно обнимал братишку, все еще пытаясь согреть его бездыханное тело. Сергей лежал на боку, подложив руки под голову. На его исхудавшем и свинцово-бледном лице застыла загадочная улыбка. Рая погладила Сергея по холодному серому лобику и поцеловала в щеку. Дала меньшим по сухарику и вышла. В опустевшем саду, прижавшись к абрикосовому дереву, она опустилась на колени и расплакалась, совсем как маленькая. Не хотела Раечка перед младшими слабость показывать, а то подхватили бы и завыли на всю Елизаветовку. Утерев слёзы, она вернулась в избу и переложила подушки на другую сторону полатей:

– А ну, прыгай сюда! Серёжке нужно одному полежать, я его шубкой укрою!

Любашка тут же согласилась, а вот Павлик ни в какую, с трудом удалось его уговорить. Забравшись под одеяло, дети принялись чмокать сухариками, а Рая с горечью смотрела на тело брата, и сердце сжималось в груди. Надобно бы его похоронить по-христиански, земле предать да молитву прочесть над могилкой! Только одной ей не справиться. К соседям сходить, они помогут, уж в таком деле разве что нехристи откажут!

Укутав голову платком, она улыбнулась малышам:

– Сидите тихо, во двор не бегайте! А я пойду гляну – может, видать кого на дороге!

Своих соседей Ковалей Рая знала хорошо, дружила с их дочкой Лизонькой. Жили те по тем меркам неплохо: корову свою держали и гнедую молодую кобылу со странной кличкой Капля. Совсем ручная была животина: на покосе, будто собака, за девчатами бегала, а те, пока родители не видели, подкармливали её сухариками. Только как пошло по хуторам и станицам лихо в избы заглядывать, не до игр стало. Наравне с родителями работать приходилось. Последний раз виделись они с Лизой весной, когда закончилась посевная. Да и то толком поговорить не успели. А как солнце и ветра-суховеи траву пожгли, и вовсе не встречались. Видела Рая, как после обмолота приезжали к ним из райцентра люди в военной форме, а следом гружённый мешками ехал грузовик. Что там, у соседей за плетнем, творилось, никому не ведомо, мать тогда всех их в избу загнала. Только Рая в сенцы прошмыгнула и в щель подсматривала. Подглядеть так толком ничего и не подглядела, а вот крики и стенания бедной соседки, добродушной полной тёти Прасковьи, ей надолго запомнились. А как-то ночью подслушала разговор родителей: мол, шибко соседям досталось, как они зиму протянут – скот и тот кормить нечем.

Калитка к соседям была приоткрыта. Рая прошла по тропинке, вымощенной битым камнем, и постучала в дверь. Никто не отозвался. «Небось, на заднем дворе, вот и не слышат. А может, съехали, в город подались,– заглядывая сквозь шитые занавески на окнах, рассуждала Раечка. – Да нет, тута они, вон и след от граблей кругом, и сорняк с ботвой в кучи прибран на огороде».

Девочка поправила шубейку и пошла на задний двор, но за углом дома остановилась. У двери в хлев она наткнулась на лошадь, вернее то, что от нее осталось. Та лежала на боку, запрокинув в сторону длинную морду, на которой застыл предсмертный оскал. Замёрзшие кишки, поклёванные воронами, лежали чуть в стороне. По знакомому пятну на лбу Рая признала в бедняге Каплю. Скорее, померла скотина с голодухи, а может, от хвори какой, вот и бросили ее во дворе, уносить или хоронить не стали, а может, не смогли. Разделали на скорую руку, срезали мясо, варили и ели, пока не протухло. Вон даже вечно голодные вороны насытились падалью, насупились и, словно любопытные старухи, молча с плетня наблюдали за гостьей.

Прижимаясь к стене, Рая прошла на задний двор. К счастью, двери в сенях оказались не заперты, и она, постучав по наличнику, зашла в избу. Никого. Ветер гулял в пустых комнатах, всё было перевернуто вверх дном. В кухне на заляпанном жиром столе лежали обглоданные кости, в печи на загнетке закопченный чугунок и грязные миски. На Ковалей не похоже, тетка Прасковья женщина чистоплотная, видать, без хозяев кто-то заглядывал. Рая замешкалась, как-то зябко стало внутри – она не раз слышала, как мужики балакали меж собой, что в такой голод не то что падалью не брезгуют,  людей мёртвых едят! Сказывали, в соседней станице одна женщина мужа своего детям варила. Как тот помер, она для виду завернула всякий хлам в тряпку и захоронила. А ночью говорят, раскопали могилу, видать, тоже захотели мясом поживиться, развернули одеяло, а там пусто! Ну донесли куда следует. Пришли к ней, дом обыскали, нашли в погребе тело, так она вцепилась руками в то, что осталось от бедняги, и в крик – мол, мой муж, не отдам!

Неужели заслужил Серёжа, такой участи, чтоб его в пустой избе оставили? Нет, она этого не допустит!

Через пару домов девочке всё же удалось отыскать двух пожилых людей, мужа и жену. Выслушав Раю, мужчина сел к печи и трясущейся рукой потянул цигарку. Оказалось, что они сами только вернулись, ездили к сыну в Азов за детьми присматривать, а потому отказывать не стали, но упредили, что до кладбища покойника, хоть и махонького, донести не смогут: уж больно тяжко для них, стариков, несть такую поклажу, а вот за огородами схоронят. Рая и на это была согласна – не зверью же да людоедам тело оставлять!

Переступив порог, старый казак снял папаху, перекрестился и виновато взглянул на Раю:

– Ты уж прости, внученька, обычай такой на русской земле!

Дети молча наблюдали за незнакомым дядей, но когда тот поднял на руки Серёжу, громко заплакали. Раисе стоило большого труда успокоить их, объясняя, что Серёжа пока погреется у дяди. Больше переживал за брата Павлуша, он всегда был по характеру очень мягкий и впечатлительный – в мать. Вот и сейчас полными слёз глазами смотрел он на старшую сестру:

– Добрый Сережа! Хороший! Не надо его дяде отдавать! Он нас никому не отдавал и картошечку варил, и печку топил. А потом замёрз. Нельзя его чужому дяденьке!

– Всё будет хорошо, – обняла брата Рая, – не сможет с нами Серёжа пойти, печь у нас не топлена! Как же он согреется? А у дяди дома большая печка и изба тёплая!

– Правда? – Павлуша заглянул сестре в глаза, растирая по лицу слезы.– Ладно, пусть пока побудет у дяди.

Похоронили Сергея неподалёку. Укутанного льняной простынёю, опустили в могилу, рядом положили его маленькую деревянную шашку. Перекрестившись, мужчина прочел молитву и закидал яму землёй.

– Крест потом ему срублю, – обив лопатой могильный холмик, со вздохом произнес седой казак. – Как землицу-матушку крепче морозом прихватит, так и поставлю! А то ныне всяких нехристей развелось – вона в соседнем районе, сказывали: только люди – с кладбища, а они могилу копать!

Опустевшая душа Раи изнывала от тоски, ей бы выплакаться вволю, да не могла она позволить себе такой слабости. Ко всему прочему затемно надо было в столовую обернуться. А то ещё разузнают про её походы – разбираться, что к чему не станут, прогонят без пайка и расчёта. Переживала Рая, осилят ли младшие дорогу; уж больно они слабы! Оставить их – всё одно, что на погибель бросить. «Благо землю прихватило морозом немного», – подумала Рая, вспомнив про старые саночки, что смастерил когда-то отец, они в аккурат ей сегодня на глаза попались.

Собрала малышей наспех, укутала в теплые одежки, чтоб не продуло дорогой. Вышли налегке, Рая усадила Любашу в санки, а Павлушу повела за руку. До просеки тот держался, хоть и спотыкался, а всё же шёл, крепился. А тут, видно, вышли из него все силёнки, опустился на коленки, глядит сестре в глаза и будто прощения просит. Молчит, только слёзы по щекам катятся. Рая присела рядышком, слезки ему утерла и крепко обняла братца:

– Дойдём, Павлушечка, не плачь! Я вас не брошу! Слышишь? Взбирайся мне на спину и крепко держись за шею!

Как вышли на равнину, стало и вовсе тяжко. Полозья со скрежетом ползли по мёрзлой пашне, с которой ветер будто метлой сдувал снег. А санки, что еще недавно с легкостью катились позади, превратились в непосильную тяжесть. От напряжения у Раи так ныла спина, что хотелось выть от боли, но, крепко сжав зубы, она упорно тащила сестренку за собой. На просеке решили передохнуть. Опустив на землю Павлика, Раиса без сил рухнула на пожухлую траву.

«Ещё немного осталось, – то и дело твердила она, поглядывая на небо, по которому медленно проплывали серые причудливые облака. – «Наверное, Серёжа уже там, на небесах», – подумала Рая, и ей так хотелось в это верить. Временами даже казалось, что он сейчас смотрит на неё и очень переживает, что не может идти с ними.

 

Дальше пришлось топать в горку – от напряжения Рая вспотела, повязка в рукаве намокла и прилипла к коже, причиняя жгучую боль. Павлуша, жарко дыша в затылок, то и дело сползал и, хоть невмоготу ему было, а все же силился, цеплялся ручонками за шею сестренки. Уж заблестели вдали огни, до рабочего стана рукой подать. Кабы ей одной идти, долетела б в несколько минут, а с такой ношей плестись и плестись. Взобравшись, остановились у трухлявого пня, корни которого выгнули спины из промерзшей земли и, будто змеи, расползлись вокруг. Рая присела на почерневший от времени комель, рядом усадила братишку. Развернула небольшой узелок, что висел на поясе, Павлуше дала сухарик, а Любаше вложила в ладошки сморщенное яблоко:

– Покушайте, сразу силы появятся!

Любашка глянула на сестру и вернула гостинец:

– Няня, ты сама кушай! Я не хочу! А если не будешь, упрятай для Сережи, голодный он совсем, как у дяди отогреется, непременно кушать захочет.

Рая смутилась: такого от несмышленой сестрёнки она никак не ожидала.

– Рая, – тронул сестру за рукав Павлуша и протянул ей ржаной сухарик, – кушай, Рая, я не хочу! Ты сама погрызи его. – Рая, не отрывая глаз, смотрела на брата, а он вдруг как-то грустно и нежно погладил её, прижался к плечу и тихо прошептал:

– Не бросай нас, няня.

– Да вы что! – не стерпела Раиса. – Да я … Да как вы!..

Она хотела накричать на них, но вместо этого крепко обняла и, уткнувшись в ворот Любашиной шубки, заплакала:

– Вы только слухайтесь меня. Нам туды, к огонькам, надобно. Давайте, мои родные, самую малость ещё осталось!

И где только брала силы эта упорная девочка, что так настойчиво тянула за собой сани, в которых жались друг к другу братишка с сестренкой.

Вот и околица! Лишь бы не приметил никто, что с малыми вернулась, не то доложат начальнику, а тот жутко строгий.

До станицы всего-то пару вёрст, а шли не один час. Совсем обессилившие добрались до огородов. Рая упала пластом на снег и, рванув на груди пуговичку, еще раз взглянула в небо – все, мои хорошие, добрались! Сейчас только тихо, шоб никто не приметил!

Столовая располагалась в длинном, сколоченном наспех насыпном бараке. Тут была и кухня, и пекарня, и обеденное помещение с длинными столами и лавками. Здесь же, в дальнем крыле, жили кухарки. У Раи была своя тесная комнатушка, где едва умещались старый комод и топчан, сбитый из струганых досок. Едва они вошли в комнату, как из пекарни послышались возмущенные крики начальника. Краем уха Рая уловила своё имя, которое упоминалось им не один раз.

– Сидеть тихо, ни словечка чтоб! – почуяв неладное, припугнула детей Рая и откинула покрывало . – Прячьтесь! Дядька злой! Найдёт вас, сильно заругает и прогонит на мороз!

Едва дети юркнули под топчан, как в комнату ворвался начальник и, исподлобья глянув на Раю, развёл руками:

– А пачэму мнэ нэкто не гаварыт, что ты заболел? Я кто здэс? Просто так?

– Да я же вам объяснила, что прихворала она, обожглась! – оправдывалась в дверях за спиной начальника старшая кухарка Глафира.

– А ну, покажи, какой там обожглась! – опять взмахнул руками начальник и в подтверждение своих слов грозно потряс пальцем. – Сам посмотрэть хочу!

Рая глянула на кухарку – та стояла ни жива ни мертва и, затаив дыхание, наблюдала за помощницей. Девочка засучила рукав и, сжимая губы от боли, содрала серую тряпицу, под которой кровоточил сильный ожог. От неожиданности Глафира охнула, схватилась за сердце и отвернула лицо:

– Господи…

– Вай-вай! – всплеснул руками мужчина и набросился на кухарку. – Девочка рука обжёг, а ты её в медпункт не отправил! Она тряпка грязный рука перевязал, а вдруг холера? Или другой зараза? Значит, так. Поведёшь её и повязка сделаешь! Я понятно по-русски говору?

– Даже очень понятно, – закивала головой кухарка, – непременно сделаем всё, как вы сказали.

– Ц,ц-ц – громко цокнул языком начальник и, недовольно пробурчав что-то невнятное себе под нос, вышел из комнаты.

Глафира обняла Раю и нежно прижала к пышной груди. – Девочка ты моя, бедненькая! – ласково прошептала она.

***

Вот она, степь бескрайняя, вольница казацкая! Сколько ж о ней написано и песен сложено – и не счесть, наверное. А уж сколько в землице той крови да пота мужицкого – вовсе не измерить! В былые времена, гордо развалившись в резной бричке, проезжал проселочной дорогой зажиточный крестьянин Арсентий, проносился на резвых гнедых жеребцах, только мерзлые комья земли летели из-под их копыт, да шумело в казачьей голове от самогонки. А ныне вот он, исхудавший и бледный, погоняет старую конягу, что едва тянет за собой повозку, то и дело фыркая да недовольно поглядывая на ездока.

Из ложбины показался всадник. Вороной под седоком шел галопом навстречу Арсентию. Поравнявшись с повозкой, наездник потянул удила и, повернув коня, глянул в лицо Арсентию:

– Ляшенко! Арсентий! Живой?

Арсентий остановил повозку и, сдвинув папаху, пригляделся к незнакомцу в старой шинели. – А я шо на трупа похож?

– Не признал? – ухмыльнулся казак и, пригладив усы, спешился. – Дубовой, Савелия Прохорыча сын, ну!

Ляшенко оглядел крепкого парня, достал самокрутку, прикурил и, щурясь от едкого дыма, покачал головой.

– Петро! А слух шёл, мол, белые тебя в Ростове повесили!

– Чуть было не вздернули, да наши подоспели, чудом уцелел! Потом дале подался белых бить, так и остался в армии. Сейчас вот на побывку приехал, а тут такое, что и смотреть тошно. Ты-то как?

– Да, тянемся понемногу. А ты чего это спросил, живой ли я?

– Поговаривали в станице: бежали вы после того случая!

– Опосля какого?

– Ну как сестру твою, Фросю, арестовали и в район увезли.

Арсентия бросило в жар, и в груди так сдавило, что дышать стало тяжело. Расстегнув ворот рубахи, он едва усидел на месте:

– Как арестовали? За что?

– Мать говорила: донес кто-то, что золото прячет награбленное. Она хотела серьги на хлеб обменять, а вишь, как оно вышло! Почитай, с месяц ни слуху ни духу.

– Как с месяц? – опешил Арсентий. – А малых-то куда?

– Про детей – не скажу, но точно знаю: одну ее увезли. В аккурат мимо моей хаты провозили, вот как тебя видел, рвалась от них как окаянная, царапалась, в слезах вся. Я хотел разузнать, что и как, да…

– Ничего тебе не сказала?

– Нет, не признала меня, как и ты.

– А Ковали, соседи мои, Ковали, в станице?

– Худо и им пришлось. Они после реквизиции корову продали и уехали, за день до того, как Фросю забрали.

Словно в забытьи сидел Арсентий, и лишь когда окурком больно прижгло пальцы, очнулся, бросил под колесо тлеющий огарок.

– Ты уж прости Петро, тороплюсь я.

– Бывай, Арсентий, – вскочил Дубовой в седло. – И ты меня звиняй, что недобрыми вестями тебя встренул.

Ляшенко привстал, и с силой потянув на себя вожжи, хлестанул ими гнедого по крупу.

– Ну, пошёл!

Гнедой напрягся и, потряхивая гривой, понес повозку по ухабам.

Едва поднялись на косогор, замаячила вдали крышами хат родная станица. А как дорога пошла под гору, гнедой хватанул ноздрями воздух и прибавил ходу. Арсентия бросило в жар, тело так и зажгло. Увидит ли он своих чадушек. Кинутся ли они ему навстречу, повиснут ли на его сильных руках, как бывало в добрые времена?

– Не уберег детишек малых! На сестру понадеялся! – крутилось в голове.

– Как жить-то с энтим таперячи?

Корил себя казак за то, что не послушал Фенечку, не внял ее чуткому сердцу.

Вот промелькнули бывшие отцовы конюшни с яркой вывеской «Библиотека». Алое полотнище революции, что гордо развевалось над крышей отчего дома, выцвело до бледно-розового и теперь слабенько билось на ветру, пощёлкивая растрепавшимися краями.

А вот и родная хата! Защемило под сердцем, заныло. У плетня Арсентий придержал коня, и, на ходу соскочив с повозки, вбежал в ограду. Рванул на себя двери. Никого. Ветром стены и печь выстудило, по всему видать, давно жилище пустует. Вышел во двор, опустился на скамью под вишневым кустом и, схватившись за голову, зарыдал. Но, услышав шорох, напрягся, прислушался – тишина кругом, только ветер скользит по крыше да шелестит, играя с опавшей листвой, будто дитё малое.

***

С расспросами Арсентий пошёл по дворам. Добрые люди ему обо всём и поведали. Старик, опираясь на трость, проводил его на Серёжину могилу. Маленький, неприметный холмик да струганый сколоченный крест – все, что от его сыночка, казачка любимого, осталось. Арсентий опустился на колени, сорвал с головы шапку. Ледяной ветер обжег покрытое грубой щетиной лицо.

– Вот и приехал я, сынку, – прошептал он. – Прости меня, ковылек мой, не сдержал я своё обещание!

Пошатываясь, словно пьяный, Арсентий вышел за ограду и, скользнув рукой по конской гриве, обернулся к старикам. Те молча стояли у калитки и, провожая путника, с нежностью прижимались друг к другу. Казак достал из сумы краюху чёрного хлеба, кусочек сала и вложил в потрескавшиеся руки деда. Отошел пару шагов назад и низко поклонился:

– Спасибо, добрые люди, что не оставили дитя на поруганье безбожникам.

Арсентий заскочил в повозку и, потянув вожжи, прикрикнул на гнедого.

– Н-но, пошла! Конь мотнул головой и понёс повозку вперёд по улице, туда, за лесную просеку, где так ждали Арсентия его милые чадушки.

***

Феня домывала посуду, когда почувствовала чей-то пристальный взгляд. Она обернулась: в дверях стоял Званцев. Плечистый и крепкий, с сильными руками, он больше походил на пахаря-крестьянина, нежели на государственного человека. Званцев прошёл на кухню и, достав из кармана цигарку, присел у печи:

– Разрешите подымить, хозяюшка?

– Чего уж, курите на здоровье! Можа, чаю на травах заварить? – предложила кухарка и тут же стыдливо опустила глаза.

– Спасибо, конечно, но не стоит, – приоткрыв поддувало, вежливо отказался начальник. Достал уголёк и, прикурив, вздохнул. – Ты, Феодосия Петровна, прости, что так получилось! – сбиваясь, заговорил Званцев. – Вишь, голод ноне какой, вот народ, где и озлобился, а где и забоялся.

– Да что вы, – опустилась на скамеечку Феня, – вам вона как от власти досталось. Когда возвернулись, я сразу приметила: прихрамывать стали и виски поседели.

Званцев глянул на кухарку и покачал головой:

– Не скажи, Петровна, власть то здесь как раз ни при чём. Во всём виноваты люди! Подлецы, они завсегда найдутся. Даже при нашей народной власти нет-нет, да может затесаться среди честных граждан «таракан» какой! Дадут ему портфель – на, помогай людям, а он по привычке всё крохи со стола таскает. Потом вдруг понимает, что мало ему одной власти, и начинает он по натуре своей подлой доносы строчить да гадить! Вот и выходит, Петровна, что по таким нашу новую власть и судят! И уж коли мы, коммунисты, смолчим, смалодушничаем, кто ж за народ заступится? А хорошие времена непременно настанут: люди забудут про голод, пойдут по дорогам машины, и каждый человек обязательно будет счастлив! А иначе зачем столько крови пролито! Я ж сам из станичников, знаю, как мужику на Руси приходилось! И как секли, видел, и продавали как скотину – сам через все прошел, в девять лет осиротел, батрачить нанялся! Ну, не серчай на меня, Петровна, ежели чего! – повинился Званцев еще раз. Бросил окурок в печь и, расправив наглаженную гимнастёрку, вышел. Смотрела Феня ему в след и думала, какая же огромная душа у этого человека! Сколько мужества в нем и веры! Того, чего так им сейчас не хватает. Несёт их послушно течением, и не решаются пристать к берегу; ведь и думать забыли, как это прекрасно: теряя силы и превозмогая усталость, грести изо всех сил, а коснувшись ногами дна, вздохнуть глубоко и свободно! Не такая уж она и плохая, эта Советская власть, задумчиво рассуждала про себя Феня, пока служат ей такие, как Званцев, а не жирные и сытые «тараканы».

 

Время тянулось так медленно, что, казалось, остановилось, замерло все на свете, и лишь большой солнечный круг уверенно катился к закату. Жгучий ветер к вечеру смилостивился. Феня поднялась на пригорок, с которого дорога, простиравшаяся на многие километры, была видна как на ладони. Уж смеркалось, и где- то на самом краю горизонта появилась едва различимая маленькая точка. Она приближалась, становилась всё больше, яснее. Дыхание перехватило в груди женщины. Вот она – повозка, устало вихляет в упряжке гнедая, будто дремлет на облучке возничий, покачиваясь из стороны в сторону. Фенечка обмерла, а в висках так и застучало – никак один ездок!?

Обмякли ноги, заклокотало в груди сердце, того и гляди вырвется наружу. Вытирая слезы, она жадно шарила взглядом по повозке, а когда приметила детскую фигурку, будто обезумела. Сдавило все внутри, от волнения бросило в жар.

Феня рванула ворот шубейки и со всех ног бросилась вниз. С головы сорвало косынку, расплелись и растрепались по плечам косы. Хотела она закричать, окликнуть мужа, да в горле перехватило: один глухой хрип вырывался из гортани. Большие рабочие сапоги то и дело цеплялись друг за друга и только мешали. А как пошло под гору, запнулась Фенечка, и со всего маху упала лицом вниз – отозвался на языке солоноватый привкус крови, заскрипела на зубах мерзлая глина. Только ничего она сейчас не чувствовала и не замечала, весь мир перевернулся для неё в одночасье! Феня стянула сапоги и, отбросив их в сторону, помчалась к повозке. Голые ноги словно не чувствовали ни острой скошенной травы, ни замёрзших земляных каменьев. Фенечка бежала, позабыв обо всем, к тем, кто был единственным смыслом её жизни.

***

На всю жизнь сохранила Любаша в памяти тот вечер, серый и угрюмый, когда впервые после долгой разлуки увидела она далеко в степи мать. Та бежала к повозке босиком по мерзлой степи, падая и снова поднимаясь.

Не один десяток лет минуло с той поры, выросли города, сменились поколения, но хранят историю жизни и судьбы человеческой вольный казацкий ветер да непокорный степной ковыль.

Ленск. Январь 2011 г.

Об авторе:

 Михаил Семенович Сиванков, родился 12 ноября 1969 г. в г. Якутске в многодетной семье, в восьмидесятые семья перебралась в Калужскую область Медынского района, где я учился в школе пос. Кременское именно, там я начал писать. Сначала в школьной стенгазете, где я еще был и членом редколлегии, рисовал шаржи, новогодние стенгазеты.

В 1984 г. семья переезжает в Якутию в пос. Бердигестях, именно здесь я почерпнул материал для своего мистического рассказа «Долган» о шаманах и их магической силе, который вышел в 2009 г. В 1985 г. поступил в Якутское Речное училище на техника-судоводителя. Четыре с половиной года учебы, практика на красавцах-теплоходах  и романтика речных просторов меня поглотила. Затем с 1990–1993 служил в Военно-Морском флоте, Владивосток, Петропавловск Камчатский, на подлодке, а позже на катере торпедолове.

Вернувшись после трех лет службы, я с ужасом обнаружил, как рушилась вся привычная для меня система, близкие друзья подались в бандиты и торгаши. На флот я больше не вернулся, работал художником, потом предложили работать оперативником в СИЗО, и я, подумав, согласился. Там я со временем собрал материал для своего романа-трилогии «По ту сторону» о судьбах заключенных, их отношениях и преступной иерархии в лагерях 90-х, роман издавался в Якутске в 2008 г. С 2009 г. вышел в отставку.

Живу в г. Ленске и продолжаю работать в гражданских структурах, тружусь над новым материалом – повестью о спецпереселенцах 1948 г. на Север, строю большие планы и ищу надежных творческих партнеров.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: