Мир лежит на спине…

Ли ГЕВАРА | Поэзия

li-gevara

Мир лежит на спине

Мир лежит на спине, подставив веснушки Марсу.
Мир лежит на спине – крохотный и безымянный.
Мир лежит. А под ним бегут, а в него стучатся
волны каждого из всемирнейших океанов.

– Открывай, – говорят, – здесь темно, – говорят, – и страшно!
Здесь ко дну, – говорят, – как будто прилипли камни,
они что-то кричат на неведомом черепашьем,
но страшнее всего – когда они замолкают.

Забери нас, пожалуйста, дай просочиться в кожу,
мы наполним тебя живой изумрудной влагой,
мы с тобой – водород с кислородом, мы так похожи…
Мир вдыхает волну за волной.
Мир впивает волну за волной.
Мир листает волну за волной,
и вода с этих пор – бумага.

Мир лежит на спине: чистый лист – ни полос, ни пятен.
Тишина, за которой слову родиться легче.
В тишину ударяют камни – гвоздём в распятье,
оставляют следы и тонут, и Миру легче,
но, если прислушаться – вот что они лепечут:

– Ты лежишь на спине и не знаешь о нас ни строчки.
А ведь нас придумали же, оторвали же, спьяну, с корнем,
каждому дали имя, вдохнули почерк,
да и пустили сплеча в ледяное море —

нас, хранящих доселе по отпечатку солнц.
Вымечтали, забыли вовремя отпустить.
Мы должны были стать людьми. Сотвори нас хотя бы мифами…
Мир отрывает от сердца большой кусок с
тонкими рифмами, тёплыми, как песок,
пронесённый в кармане с запада на восток.
Рифмам отныне – сквозь многие штормы плыть.

Сбереги их, Господь, от рифов!..

Плывущему – море,
плывущему – город,
и в счастье, и в горе
блажен, кто плывущ.

Смотри! – вместо мира крохотного,
из стихоплети грохота
рождается полушёпотом
книга огромных душ…

…Солнце скалится сверху жёлтым осколком бус.
Зной обнимает мир, зной солонит на вкус.
Соль изменяет суть, превращаясь в соло.

С берега Мир зовут поедать арбуз.
Мир отфыркивается, цепляет ногой медуз

и плывёт на голос.

10 000 метров

В толпе, если идти по течению, можно услышать море.
Все фото из аэропорта – всегда на фоне людей.
Люди, люди вокруг – на улицах ли, в метро ли,
люди в самом огромном городе перерастают город…
Остановись. Над тобой ведь небо, может быть, сотня неб,

в каждом – свои созвездия, солнца и самолёты.
Остановись внезапно, как если бы вдруг услышан был,
зажат самой звонкой струной в аккорде,
как будто бы все в плащах, только ты – в рваной радости не по погоде,
замри… подними глаза к холсту между крышами…

Видишь – там, наверху, кто-то выронил два крыла
белой каплей на голубом одеяле ветра.
Это не солнце – бронза, не облако – тетива,
это из лука Москвы в небо выпущен человек-стрела –
человек-стрела высотой в 10 000 метров.

Самый маленький человек, человек невидимый,
не окликнуть его, не прикоснуться, не написать ему,
он надёжно упрятан в каркас, в смесь стали и лития,
влит спиной в своё частное двухчасовое укрытие.
Там, внизу, где-то кровопролитие, врут писатели

о настолько большом и светлом, что кажется – тьма и тесно.
Там, внизу, человеку тоже бояться, злиться, куда-то деться,
человека так крепко ждут – друзья, или мать, или почти невеста,
оплетают память о нём паутиной точь-в-точь по мерке.
Ему потом – не летать, на ноги наступать, биться рыбой на толстой леске…
Но сейчас у него есть это тридцать четвёртое место,
облака да блокнот, в котором он, маленький, пишет тексты
про большую любовь высотой в 10 000 метров.

И вокруг – никого, целый мир никого, целый мир – на одной ладошке.
Надо лишь превратиться в стрелу, в эту взлётность, порывистость, срощенность
с каждой строчкой, одуванчиком пробивающейся сквозь толщу
обетоненной глади… Ты ведь тоже так можешь. Остановись. Дыши.
Ибо сверху и ты – невидимый, ты – кружево
пятен и линий в межоблачных редких отдушинах.
И, покуда твоё публичное одиночество не нарушено,
купи в ближайшем ларьке блокнот и пиши.
Обо всём пиши.

И я в этот миг тоже
стану безмерно крошечной,
стану стрелой, может,
брошусь из рук монеткой –
и подниму глаза: где-то там пролетает росчерком
огромная жизнь в маленькой капле, боже мой,

целая жизнь надо мной – высотой в 10 000 метров.

Арифметика четвертования

Берём одно яблоко. Делим его на два.
Нет, вы на диете; значит – на все четыре
стороны. Размусоливаем по квартире
свежевыжженные яблочные слова.

Можно добавить текста – покорчиться на полу,
представив не пол, а, скажем, асфальт на Манежной.
Дано: четыре угла. В каждом углу – по надежде.
Сколько надежд убито в каждом таком углу?

Берём один век. Век делится без остатка.
Дольки ровны и хрустки, цифры беспечно быстры,
но, как пела некогда группа «Контрольный выстрел»:
«он должен успеть». До ближайшего полустанка

есть ещё две сигареты и более чем глаза.
Ответы должны быть в конце учебника, но это простой пример.
МонаЛизово улыбайся: люди любят улыбчивых полумер.
Привычку идти домой, а прийти на пустой вокзал,

забывать на скамьях блокноты, падать в московский снег,
влюбляться в глаза в метро, занашивать кеды вдребезги,
оставляй в наследство себе архивному, безболезному,
кто ещё помнит панический за-автобусный бег,

кому ещё рано вести отсчёт потерянных городов.
Кто в вагоне, слившись лопатками с надписью «не прислоняться»,
отталкиваясь подошвами от злого земного глянца,
повторяет под нос: «он должен успеть… он до…»

Берём одну жизнь. Не делим – сама развалится.
Вычёркиваем имена, выбрасываем сбережения,
пусть всё, что есть – дорога, не знающая возвращений,
да улыбка, вживлённая в бледный овал лица.

Дано: одно яблоко, ощущающееся стальными
иглами в двух дециметрах над дырочками ремня.
Если 25 лет в формате Вселенной – спичка в кострище дня,
пусть она полыхает ярче эдисоновской Полыни.

Я беру одну музыку. Доли сплошь четвертные.
Пульс гремит римшотом, запястье сквозь сон дробя.

Итого: моя долька доедена без меня.
Но, может быть, мне достанутся остальные?..

Мнемодия

– Я был на пороге. Я был вовне,
и извне я тоже был.
Я пил мировую в любой войне,
свободен и легкокрыл.

С балкона был виден залив и луг
в кармане хмельного дня.
Я был Одиссеем. Я верил в лук,
и лук мой верил в меня.

Лети, стрела! Догоняй, стрела!
Кто спрятался – не герой.
И за углом подбери меня —
я полечу с тобой.
И за углом подожди меня —
я ведь тебя пустил.
Сквозь замутнённые времена
дай мне увидеть быль:

там, за углом, где стоит трамвай,
я знаю – трава и ров,
Троя в объятьях спартанских стай,
Спарта в хламиде вдов;

через бетон проплыву дельфином,
морем взорвутся стёкла —
из всех отражений моя Афина
глядит на меня, синеокая.
Корабль – в бурю, душа – ко дну.
Хайре, партенос, хайр!
Я был Одиссеем. Я выбрал одну
из шедших мне Навсикай.

И горное соло сменялось на
разбитый о скалы хор
всех недолюбленных мной наяд…
Думаешь, это вздор?

Думаешь, не было тишины,
разбавленной льдом сирен,
и подвигов не было, и войны
на фоне троянских стен?
Я был Одиссеем, милая! Был!
Я видел, как плакал малыш Ахилл,
скучала по скрипу моих ветрил
Итака… как же я долго плыл!

Пой, Пенелопа, плети со мной
мнемодию ночи вспять…

– Конечно, я верю тебе, родной.
Ложись. Через час вставать.

***

Поколение ищущих! Я – ваш приблудный сын.
Я небрит, и дорога моя далека от трассы.
Я бреду по ней стоптанным, рваным вальсом,
удобряя стихом растущую с неба синь.
Моя женщина за спиной укутана в пряный дым.
Мы ночами поём друг другу чужие леты,
моя вера – аккорд предутренней сигареты.
Я боюсь однажды проснуться совсем большим.

Поколение зрячих! Я – ваш астигматизм.
Я разбитое зеркало, линза на минус восемь,
и, вплетая песок в отзимевшие за день косы,
укрываю бордели туманом монашьих риз.
Я даю вам возможность видеть. Дают – бери!
Я очкарик, но вам очки не помогут.
Что тащить за собой слепца, если тот – безногий?
Не болей. Не ищи. Не жалуйся… Не кури.

Поколение дремлющих! Я – ваш дежурный врач,
кабинетная сволочь; глупо ко мне тесниться —
я решаю, что вам теперь приснится.
Это будет не больно, сладкий. Проснись и плачь.
Я с восьми до шести колдую тройной наркоз.
Я вскрываю тромбозы сонных спьяна артерий.
Я сбиваю со следа летящие с петель двери…
…и хрустят под ногой осколки жалости, лжи и слёз.

Поколение, здравствуй! Я вам прочту рассказ
о мелодиях света, о людях, что вечно молоды,
и о том, как в моём ненаглядном городе
с моря брызжет солёный от крови джаз.
Как за море летело: «Эх! Живём однова!»
Как в том море тонули шхуны и песни влюблённых…
Поколенье умерших, с вами мы не знакомы.
Ухожу на закат, и кружится голова.

Нужные люди

«Двое котят ищут добрые руки.
Мурчать и лапить уже умеют.
Расценки те же: чесать и гладить.
Кормить желательно всем подряд».

Несётся слово стрелой из лука:
я верю в чудо, оно сильнее!
Нужные люди сидят у экранов.
Тоже ждут чуда. Читай – наград.

Мы нужные люди. У нас свой клуб:
«Герои нашего смутного времени».
Толпа, падай ниц, лобызай колени!
Нужные люди вершат отсев.

Милый уродец, ты слишком глуп.
Гудвин не дал в твою шляпу ни пенни.
Ты обезножен? Читай – ты бездельник.
Пишешь стихи? Не читай совсем.

Мы просклоняем тебя в сюжетах,
мы развернём тебя левым боком,
чтобы не видно было на камеру
справа мелькнувшую дрянь-слезу.

Всё для тебя! ..А тем временем где-то
уродцы выпрыгивают из окон,
уродцы вытаскивают из пламени
других уродцев. Читай – семью.

Уродцам-то что? Рифмовать стихию,
плясать на донышке невозврата…
Вы – нужные люди. Скажите сами:
вам под ногами не жмёт земля?

Голос не дрогнет. Глаза сухи.
Опомнись, дура. Какие котята?
Мы тут, между прочим, людей спасаем.

Конец цитаты. Читай с нуля.

Боги в белых халатах

Эта планета – переполненная палата.
Здесь дурно пахнет, и кого-то всегда хоронят.
По планете дрейфуют боги в белых халатах –
боги с глазами рыб, обаятельные Хароны.

У них всегда, разумеется, правильные решенья,
и воздух вибрирует в ритме больной кантаты,
когда в ловких руках появляется шприц с волшебным,
избавляющим от страданий барбитуратом.

Боги знают, когда тебе жить, а когда – лечиться.
Они делают всё, чтоб очистился мир от грешников.
Ты, главное, веруй в уколы, не забывай молиться –
глядишь, сдохнешь прежде, чем соберёшься вешаться.

Армагеддон был вчера. А мы, дураки, не знали,
уютно спиваясь в чистилищах пыльных пенат.
Мы сами богов взрастили, вскормили, вскамлали,
и вот уже новый идол напяливает халат…

И какой-то случайный Адам на протёртом пюре матраса
окропляет свой угол кровью жертвенной валерьяны.
«Доктор, господи… Сколько ещё в запасе?»
Бог не в курсе. Он нынче дежурит, устал и пьяный.

У меня имеется свой, персональный некто.
Он такой же, как я – воинствующий чудак.
И я принимаю его звонки, как таблетку:
раз в сутки, на ночь, как правило, натощак.

У меня в полдуши – налёт богохульной рвани.
У меня в полспины – автографы падших ив.
Шрамы – тоже искусство. Я хвастаюсь ими по пьяни,
потому как, если не в петлю – значит, как минимум, срыв…

И срывается пластырь божественных стереотипов.
С размаху, цепляясь в надежде за мягкую ткань.
Под пластырем душно и непривычно тихо.
Пощёчина миру – моя последняя дань.

Ночь за окнами бьёт набат, истерит молебен.
Рвутся реальности, схваченные на холостую нить…

…А моя голова лежит на его коленях,
и кажется, что до завтра можно ещё пожить.

***

Мой доктор сказал мне: знаешь, так можно спиться.
Я шёл на свет, а дошёл до твоей палаты.
Я твой мессия, а мне ещё только тридцать.
У меня дежурство, а кажется – Колизей.

Я должен помнить диагнозы и молиться,
чтоб у идущих в горы были прочны канаты,
чтобы упавшим в небо падать – да не разбиться…
А палец вниз, и Юлий кричит: «Убей!»

Мой доктор думает – мне ничего не снится.
Прописывает сибазон, промедол и выпить.
А ёлка в палате издевательски так искрится…
Доктор, бывали ли вы в Новый год один?
Я расскажу вам, как ночь безутешно длится,
как небо устало снег на неспящих сыпать,
как в зеркале незнакомец подмигивает по-лисьи,
а строчкой не выбить сердце, как клином – клин…

Мой доктор сказал мне: детка, тебе б влюбится.
Наконец-то, отбросить страх, обесточить принцип.
Вот слова тебе – высшей пробы, из нервных волокон сшиты.
Вот стакан – так дерзай! Опрокинешь его до дна?

Мир имеет округлую форму, подогнан в проём бойницы.
Доктор, присядьте. Мне тоже есть что сказать.
Когда докричат куранты, приветствуя факт соитья
двух похотливых вех, в единую ночь пролитых,
и на Дальнем Востоке уже соберутся спать –
незнакомец из зеркала канет во мрак больницы.
Доктор, где вы? Откликнитесь, говорите!
У меня тут шампанское, мне дозвонился Питер,
выдох – дым… И, покуда зима в зените,
доктор, вы про «влюбиться» в историю запишите —
я добросовестная пациентка. Взлечу, коль должна летать…

Мой доктор дома, с женой, пьёт виски и жарит шницель.
Ему этой ночью будет кого обнять.

***

Тишина означает: брат, я должна молчать.
С каждым словом нетвёрже шаг и инéй типаж.
Три круга внимания – дантовская печать.
Я снаружи кругов.
Я выхожу в тираж.

Первый круг – это люди. И люди хотят войны.
Были кольца на пальцах; овация – пальцы в кровь.
Здесь война – не врасти в периметр, дёрнуть чеку основ…
Я по блату в пресс-ложе.
И я хочу тишины.

Я хочу, утомившись звуком, улечься к тебе под бок
и впечататься татуировкой в твои черты.
Чтобы были мы – ток, опускающий нам мосты,
оборот бесконечности
после тире дорог.

Город вынес меня за скобки, смял пыльным календарём.
Круг второй опустился к ночи, вцепился в озяблость рук.
Тишина – третий круг, очерченный фонарём.
В его свете ищу твою тень…
А тебя ни здесь, ни вокруг.

Тишина означает: брат, мне нельзя дышать.
С каждым выдохом, кажется, трачу тебя в себе.
Если были мы, дай мне об этом знать:
может, будем ещё – в каком-то
из октябрей.

…и немного море

Этот мальчик – сплошные полосы, разогнаться – да не свернуть.
Я читаю его вполголоса, чтоб нечаянно не спугнуть.
Я кричу его с вышки мачтовой, крик потонет в волнах: «Земля!..»
Ты носи меня, море, укачивай, обрывай мои якоря.

Укради меня, море, сцапай, одна искра – на фунт угля.
И прижми к себе крепко, лапами – как бы он обнимал меня.
Оттанцуй к маяку меня, бережно – знатный выдался нынче шторм.
Наше танго увидят с берега. Если б знали они, по ком

этот колокол бьётся рифмами – объявили бы мне войну.
Моё войско, сбиваясь с ритма, поворачивает ко дну.

Моё право – доплыть до лета по маршруту календаря.
Только лучше бы стать билетом,
огранённым в печать офсета,
чтобы мальчик мой из нигде-то
мог додуматься до меня.

Поцелуй – кипятком по пальцам,
а ведь только учусь играть.
Моя муза – безумный заяц.
Лучше душу до дыр, но – в танце,
лучше в этих глазах остаться,
до упаду в рассвет сгорать.

Моё море, я лягу с краю, чтобы не упустить волну.
Нарисуй меня ярким маем, а потом передай ему.

Он забрался в меня пушистым,
одичалым, худым котом –
и остался. Дурман ириса.
Фотографии – сплошь зернисты.
Так какой в моих мыслях смысл,
если мыслится не о нём?..

***

Мне не страшно быть в тебе.
Это как забраться в кактус,
изнутри обитый плюшем.
В кактусе я буду слушать,
как шуршит поддатый август,
пряча истину в вине.

Мне не страшно плыть к тебе.
Или плыть с тобой – как хочешь,
это лишь формулировка.
Открывай пошире окна –
видишь, день какой хороший…
вот уже который день.

Мне не страшно коротать
мою боль до первых певчих.
Время станет нелинейным,
время обернётся ленью,
за стеной запахнет гречкой,
стало быть – пора вставать,
брызнуть солнца на ладони.

Утро невзначай уронит
твой звонок в мою кровать.

Я сегодня не курю.
Я дышу весну взатяжку,
полной грудью, до желудка,
прячу смех под ворот куртки.
Выдыхать уж больно тяжко.
Выдыхаюсь по нулю.

Выше. Легче. Веселей.
Небо в море раскололось,
море в небо загляделось,
что не сказано – то спелось.
А весна, как прежде, новость,
первая за двадцать лет.
У меня в твой личный Номос
есть дневной абонемент.

Страшно было в декабре.
А в апреле всё иначе,
где был угол – станет мягче,
прямо станет набекрень.
Я, наверное, чудачка –
мне не страшно быть в тебе.

***

Больше не буду писать тебе.
Всё, что могла, я уже сказала.
Мне подавай перестук вокзала,
верхнюю полку да бал теней

над головой, да дымок от чая
(в тесном тамбуре не расплескать бы),
да за окном – золотую свадьбу
лета с осенью. И, отчалив,

в пыль полустанка втоптать стихи.
Пепел осядет смурным сугробом.
Если есть жизнь – она за порогом,
если и есть – то с твоей руки.

Время взаймы, поворот назад,
город целуется с ночью жадно.
Я подойду со спины, нежданная, —
«Здравствуй. Смотри – я пришла сама».

***

Когда уезжаете – забирайте себя целиком.
Чтобы вами не пахло в осиротевшей комнате.
Чтоб пустые бутылки не трескались под каблуком,
чтобы после вас люди не жили тем, что вы вряд ли вспомните.

Ни записок, ни росчерков на зеркалах.
Отпечатки пальцев – туда же, в утиль, в межрельсовье.
Идеальный порядок на казённых скользких столах –
чью-то душу хирурги без скальпеля режут песнями.

Когда уезжаете – забирайте с собой ключи,
пусть оставит надежду всякий, сюда входящий.
Задолбалось на каждый крик телефона – «молчи, сука, молчи…»
Не сыгралось. Сиплое меццо, сорвавшись, отправилось в долгий ящик.

Воспоминанья на самом донышке, не добраться одним глотком.
Сейчас это боль, через месяц – не более, чем дневниковая запись.
Когда уезжаете, забирайте себя целиком,

и если вас всё ещё ждут –
обязательно возвращайтесь…

Цветы для Элджернона

Ты не бойся, мой милый Чарли. Вот машинка, строчи отчёт.
В лабиринте из строк и марли каждый прочерк наперечёт.
Поворот не туда – и снова мышью корчиться на плече.
Это время коротких слов и недокуклившихся врачей.

Это мир переменных строев. В лодке – трое. (И все – не ты).
Так греби же в свою историю, пока не свели мосты,
так беги! Это сольный картинг. После порознь погрустим.
Как меня назовут в медкарте, если сдамся на милость им?

Ты не бойся побыть нейроном для запутавшихся голов,
приблудившись внутри неоновых клеток лучших из городов.
Говорят, что к жилищу Ноя самолёты бросали нить.
Я ведь тоже зачем-то вою,
когда нет уже сил просить,

когда день – постановка Сартра с декорациями Кюри.
Ты не бойся, мой милый Чарли. (Я считаю: 2… 3…)
Посмотри, как хорош отсюда не для нас – но вполне салют.
Страшно видеть пропасть, покуда не раскроется парашют.

Страшно – это пахать, как лошадь, с целью выдумать колесо.
Страшно – это когда в окошке ты увидишь своё лицо,
наблюдающее, как кто-то, чьи-то локоны теребя,
занял место вторым пилотом. (Кто-то новый живёт тебя.)

Каждый Роршах – всего лишь блюдце, исчерниленное – не взять.
«Доктор, слышишь? Они смеются! Это значит, что мы – друзья!»

Всё закончится в октябре. (…38. Отчёт готов.)

P. S. Элджернон на заднем дворе не дождётся твоих цветов.

Фантастам

Вся суть конвента – в одном бокале.
Затем – в другом. Ну и в третьем тоже.
Организаторы – в козью ножку.
Фанаты – в пляс. Демиург – в запой.
Когда художник в хмельном запале
падёт в салат беспристрастной рожей,
конвент, припрятанный за обложкой,
рванётся в бар.
А ворвётся – в бой.
Убить героя одной страницей
и воскресить, если станет жалко,
смотреть на стопку пустой бумаги,
а видеть мир – правда, целый мир! —
сложней, чем в воду вином пролиться,
ждать Пенелопой в сетях Итаки.
Судьба не пишется из-под палки.
Но из-под пальцев, в тиши квартир
вздымает море валы-громады,
вздымает плечи усатый ветер…
Чай, мы не боги? Чай, мы не дети?
Когда есть ручка иль карандаш,
и море встанет стеной-армадой,
и ветер ляжет под ноги тенью,
и полком юных смешных Вселенных
на книжной полке уснёт тираж.
Тираж! Так сладко, что можно в кофе.
Тираж! Хрустальным похмельем – оземь.
Страна не Оз, но почти предОзье,
тираж бросается наугад
в морской анфас, в каменистый профиль
береговой. И проснуться поздно:
под глянцевым парусом прямо в космос
стартует Летучий Фрегат.

***

Слова со вкусом сигарет вдыхаются одним аккордом. Тристан не встретился с Изольдой, Гертруда кутается в плед – Минздрав не поощряет яд. Моей Вселенной нет на карте, но некто, как и я, азартен – он ищет небо наугад. Прищурив глаз, моя весна за ним с улыбкой наблюдает. А мне что делать – я не знаю, я собираю голоса в колоду музыкальных снов. Приветствую тебя, мой странник. Бросаю кости – вижу грани моих расшатанных основ.

Душа роняет из кармана куски непризнанных стихов.

Иду по ним, как по стеклу, по гретелевских крох стигматам, до пряничного невозврата из обгоревшего «люблю», и ветер рвёт прозрачный ток протяжностью в один эпитет. Смотри же, мой отважный зритель, как я стреляю между строк, не целясь, в сумрачный партер, по горло погружённый в осень. Закат давно темнеет в восемь, и в этом паззле полумер я – тот бродяга между сосен,
плацкарт, поющий подколёсьем.

Я – чёртов коллекционер.

На стеллаже стеклянных дней, тряпичных слов и карандашных набросков «здесь», «одна», «однажды», есть полки, прочих тяжелей. На них гнездится полк бумажных, кричащих типографской сажей, пахучих прошлым и гуашью, мной недописанных людей. В одних я не вмещусь, хоть вой. Другие велики некстати. А третьих ждёт другой издатель – или, как минимум, запой…
Но выбран наугад герой, не пропечатанный в заглавии, не совершивший подвиг, равный удачно вставшей запятой.

«Был дубль! Отснято!» Перерыв.

Приветствую тебя, мой странный. За предрассветной мутной сталью наш вальс рифмуется в надрыв. Я слышу твой гитарный бой. В который раз тебя листая, я вижу, как, недокасаясь,
бредёшь ты – безымянный странник,

недопридуманный не мной.

***

Присни меня себе.
Плесни меня в ладонь,
смотри, как я сбегаю через пальцы.
Сегодня на обед –
гитара да балкон.
Десерт доступен с нового абзаца.

Припрячь меня в блокнот,
открой и запиши:
мол, так и так, замечен, привлекался.
При выходе в окно
все средства хороши:
взбредну, взбродну, взбреду тебе, скитальцу,

диагнозом «я здесь».
Пропой меня на слух,
вдохни меня из тонкой сигареты.
Нечаянная взвесь
существенна для двух
непризнанных скучающих поэтов.

Возьми меня домой.
Налей мне молока.
Погладь меня задумчиво за ушком…
Мне кажется порой –
нет благостней звонка,
чем звон будильника под заспанной подушкой.

Точка – тире – осень

Если осень – это брызги солнца в стёкла,
в приопущенные веки занавесок,
то зачем тогда под облачным навесом
всё равно она – хорошая – промокла?

Если осень – это шаткие ступени
из рассохшихся солёных струн причала,
то зачем она – хорошая – кричала,
когда прочие – заботливые – пели?

Если осень – просто груда жёлтой пыли,
то зачем-то станет что-нибудь не жёлтым.
Брызги будут – снега. Будет что-то,
чтоб она – хорошая – остыла.

И тогда коснутся пальцы – без прелюдий –
струн, каких уже давно не носят…
Просто было что-то – очень осень –
что она – плохая – не забудет.

***

Идёт возврат. И благо, что идёт.
Случайный стимул делит безнадёжность
на два. Даёшь поправку на оплошность!
Даёшь лохматый пятизначный год.

Пять лет назад, на двести лет вперёд
умноженные, строчат телеграммы,
душистой синевой на нотном стане,
состаривая мир наоборот.

Пять лет назад мы пели брудершафт
и пили юную хмельную бессердечность,
болели роком, праздновали вечность
и нежность упраздняли наугад.

Мы были искренностью, пущенной на дно.
Мы были гордыми смешными божествами.
Здороваясь за руку с небесами,
сбегали от родителей в окно.

Восьмое чудо света в рюкзаке
и восемьдесят восемь оправданий…
Чихали мы на светоч школьных знаний,
но знали толк в дешёвом коньяке.

Тот год, безумный, красочный, хмельной
весенним ветром дышит мне в затылок,
глядит хитринкой давешних ошибок,
меняет тыл на дым передовой…

Идёт возврат. Идёт, чеканя шаг,
спокойным и уверенным монархом,
залечивая крайности, как знахарь
залечивает ссадины и рак.

В музее памяти бесценный артефакт
разбил стекло и спрыгнул с постамента…
И я теперь – обрывок киноленты,
где крупным планом дразнится
возврат.

Зимнее регги

А сегодня ночь запахла снегом.
Колесила ночь по беззимовью,
декламировала Кастанеду
и хотела ехать в Подмосковье.

Там снегов – да что там по колено!
Там румяные летают в санках люди,
а у нас – туманы, пробки, цены,
и зимы, глядишь, опять не будет.

Там уже в предновогодней пьяни
люди мягким солодом согреты,
а у нас всё глупые земляне
не сведут концы с концами света.

Продышала ночь на небе дыры,
врисовала в дыры хороводы –
пусть хоть звёзды веселятся с миром,
не заботясь сводками погоды.

Кто-то пишет в Питер из Смоленска:
«А у нас уже домов не видно!
Занесло до самых поднебесьев
белоснежным праздничным повидлом!»

Ночь старательно играла в зиму.
Загоняла снег в балконы-лузы.
Снег летел – но как-то слишком мимо.
Жизнь текла – но как-то слишком тускло.

А зима отправила для ночи
пару строк с косым лучом софита:
«Приезжай в декабрь. Очень срочно.
Захвати пальто и тёплый свитер».

Прочитала ночь зимы посланье.
И умчалась ночь на новоселье.
Нам досталось утро на диване
в тёплых снах о запахе сирени…

***

Февраль стекает с труб дрожащей мокрой кошкой,
сипит из-под колёс, хохочет под подошвами,
кричит в лицо ветрами-оплеухами.
Февраль не в духе.

Февраль ложится каждый вечер в тёплый обморок,
а просыпается в колючих мёрзлых тамбурах.
И плачет мне на плечи сизым мороком,
желая странного.

Февраль сошёл с ума. Температурит. Он — влюблённый;
уткнувшись белым лбом в запрелое оконце,
«Привет», «Привет…», «Привет!» – рисует исступлённо
гуашью солнца.

Он ждёт Её. Распахивает облачную занавесь,
свечами чертит путь, бокалы скверов ливнем наполняет,
и рельсы в нетерпении дрожат, когда вокзалы все
стирают наледь…

Но как-то раз Февраль проспал. Спеша, пролил капель
и прыгнул на ходу в экспресс до юго-запада.
Едва дыша, смеясь, припал к дверям купе
с табличкой «занято».

А в том купе, в сиреневом дурмане сигарет,
перебирая ноты радостной осанны,
выписывала пальцем по стеклу: «Привет!» —
Она. Та самая.

…А мы болеем у старательно кипящих чайников.
А мы скучаем вдоль и поперёк, вокруг да около,
небрежно смахивая рукопись печальную
с морозных стёкол.

И вот – рука в руке. Две крайности в едином мироздании.
И поцелуй несётся ввысь воздушным ртутным шариком…
У Февраля с Весной, быть может, здесь свидание.
А мы мешаем им.

***

Хихикает месяц. Окна домов глазеют.
Они что-то знают.
Окна за мной наблюдают.
Наощупь читают.
Выберу время и в небе найду лазейку.
Сбегу, через форточку выберусь
кошкой сквознячной.
Солнце с утра коньячной
долькой по небу шастает, будто мячик,
в окнах маячит.
Спелой яичницей солнце на окна вылилось.
Окна сквозь солнце подсматривают, деликатно так
в весеннюю скважину.
Я в скважине. Я отважная.
Я весьма даже многоэтажна.
Я – кошка, яичница, сладко-тягучая патока.
Месяц зевает. Значит – он спать идёт, значит – и мне пора.
Солнце и месяц – вместе?
Солнце – начинка в тесте…
Хорошие вести:
окна завешены звёздами и ничего не помнят.
Значит – погаснут скоро.
Значит – живём до утра.

***

Словам конец.
Слова ушли в загул.
Больше не могу писать. Не могу.
Бьётся фразами по метастазам
сырая плеть,
ничего общего с азартом/разумом.
Кисель из снов – естественный венец
моих стараний.
Не слыша нарицаний,
бездарная, я лгу
таланту, что он есть,
и что вовек мы не расстанемся,
во здравии и на скол одним огнём болеть
неразделимо.
Талант, видать, растаял весь.
Что ж, я уже не я, и слово не моё,
а нечто невесомое всё мимоходом… мимо,
побочным действием эффекта мотылька.
Ему лететь,
мне на его полёт смотреть.
Полеты впредь –
закрытая стезя…
Ах, детка, не ломай комедь.
Покуда есть, кому отпеть –
писать тебе нельзя.

***

С возвращением, Ли.
Уж не знаю, надолго ли,
но, как вижу, здорова и
не совсем расслоилась в дали

инородной земли.
На́ снежок в руку белую,
забирай, не жалей его, –
с возвращением, Ли.

Мою сказку продли,
не понравится – переделаю,
без тебя меня долго не было,
больше так не боли.

От тебя ни Дали,
ни постель, ни зелёнка даже,
снегом место пустое мажу —
дезинфекция, понимаешь ли.

Слово «вечность» из камешков
в ожидании Ли.

Не гаси фонари –
многоточия в снежной вотчине.
Белым сумраком оторочены
ели, крыши домов, обочины, —
для тебя наряжались. Впрочем,
всё, что хочешь, бери.

Я стою на мели.
Я – нетвёрдая станция.
Блюз забытого танца
под холодными пальцами.

Te amo, mía gracia.
Не решившись признаться,
не воскликнув – «останься!»…

С возвращением, Ли.

***

Сутки тикают часами,
за минутами гонясь.
Чудеса, мы
знаем сами,
приключаются сейчас.

Ни вчера, ни послезавтра,
ни ещё когда-нибудь…
Отчего, минуя завтрак,
ужин требуем вернуть?

Вспоминаем ожиданья.
Оживаем второпях.
Небом данное
молчанье
высыхает на губах.

Стеклорезчик рвёт и мечет:
стёкла мечены вчерой.
Больше свечек!
Завтра-вечер
за сегоднем шлёт домой.
День размазан по перрону
черезгодневой икрой.

Выдыхать своё сегодня
дымом пополам с зимой.
Вечерея,
гордо реет
нервный город подо мной.

Ах, секунды… Вы неловки,
вы развешаны на днях,
как рейтузы на верёвке,
как евреи на крестах.

Вот бы выжать вас потуже!
Уж и лужи — до колен…
Что нам лужи?
Надо дружно
время вытряхнуть наружу
из часов «в подарок мужу»
(вероятно, что чужому.
Не вникаю: не знакома,
да и некогда к тому же).
Время же, связавши, нужно
захватить в коварный плен.
Вмуровав притом в слоёный
толстый полиэтилен.

Обомлевшее от лени
время дёрнулось жирком.
Мы болеем понедельем.
Время тикает капелью.
Полапреля – на дуэли
за случайную идею.
Время преклонить колени.
В удалении песнопенья.
Я бы спела — но о ком?..

…Не тревожусь чудесами.
Чудесам не до тревог.
Протираю стол часами,
сыплю сутки за порог.

Открываю холодильник:
за кефиром, дружно в ряд
лупоглазы и субтильны
послезавтраки лежат.

В магазине распродажа:
«ВОСКРЕСЕНЬЯ — ПО РУБЛЮ!»
Дети Новый год бумажный
запускают по ручью…

Нет, постойте! Этой драмы
более не вынесу!
…Чудеса трясут часами:
не остановились ли?…

«Украиниада»

(Евромайдану посвящается)

Шутов хоронят за оградой
под металлический набат.
Сооружайте баррикады –
куда ж в войну без баррикад?

Рядите города в блокады,
сжигайте шины – пусть горят.
Идёт реакция распада.
Историк! Не пером – гранатой
создастся «Украиниада»,
альтернативный вариант.

Свой фетр бросая грациозно
(срывая с головы дуршлаг),
вкушай кровавый хмель на розлив,
о рыцарь деревянных шпаг.

Страна больна сальмонеллёзом
и дышит в маску, кое-как.
Покуда бьёмся лбами оземь,
танцуя регги на морозе,
по трону задницей елозит
запатентованный дурак.

Война сегодня – добрый повод
для тех, кто мелочен и слаб,
пустить по будням мощный залп
и вспомнить: «Я так зверски молод!

Во мне есть силы и азарт
бросаться камнем или словом
в подорванный кордон столовой,
дабы хлебнуть халявный чай
и сделать фото невзначай,
что разлетится по просторам
с комментами – вот жжот фотограф! —
или на кухне, под «молдову»,
твердить: я был там! Я солдат!»
На пепелище потасовок
солдаты нынче нарасхват…

А помнишь милое безделье,
слоняющееся в метро?
Как в искрах пятничных костров
сжигали смуту понеделья,

и пах предчувствием апреля
нам каждый камешек дорог?..
В пыли гитары менестрелей.
А менестрели, взяв шинели,
идут под музыку шрапнели —
идут на смерть, сбиваясь с ног…

Боец распродаёт награды.
Богач бросается с моста.
Ребята мрут за клоунаду —
достойная, видать, мечта.

Сооружайте баррикады!
Не канет в лету красота —
преграда порастёт балладой
о мире, где под гимн и ладан
шутов хоронят за оградой,
построенной рукой шута.

***

Здравствуй, столица свободных безумий.
Здравствуй, горелый Майдан.
Мы истекаем, как лавой Везувий,
кровью забытых ран.

Мы воскресаем от лютой комы,
длившейся двадцать лет.
Старый будильник – гудок парома —
голосом предков, набатом грома
нам возвестит: мы отныне дома.
Путь наш от века – свет.

Здравствуйте, люди, пропахшие дымом
чёрных, как смерть, огней.
К вам обращаются жители Крыма —
дети седых морей.

К вам обращаются ваши братья,
клеймённые вами – «мразь».
Вас научили: булыжник брать и
славить «героев» ордой да ратью,
если не с вами – значит, предатель,
стало быть – против вас.

Революция, раздеваясь,
отдаётся первому встречному.
Что вы, милые, не наигрались?
Мало судеб поизувечено?

Что, привольно вам – на щите
пить «свободу» иссохшим ртом?
Всё америчье и европей
уходить от своих корней…
Вы живёте в свободной стране —
каждый волен здесь быть рабом.

Небо от уха до уха распорото
горькой улыбкой богов.
Что говорить, если в центре города
выращивают морковь?

Нам рабий ворот теснее неба —
издревле так повелось.
Если придётся, по новой мере,
строить ладью из обломков Империи, —
что ж! Значит, будем учиться гребле.
Вместе – сильней, чем врозь.

Взвился над морем трёхцветный сокол,
созывая братьев на правый бой.
Что вы лезете в дыры петровских окон,
коли распахнута дверь домой?..

Враги нападают, как правило, ночью.
Солнце-Ярило идёт с востока
свет по земле разлить.
Взрыва не будет. Спектакль окончен.
Вам – всё спасаться под вражьим боком…

А нам, наконец-то, – жить.

***

Тени существуют незаметно.
Тень не мерит комнату шагами,
тень не отзывается на эхо,
тень не отражает зеркала.

Прячась по вагонам без билета,
рельсами выплёвывая гаммы
подколёсной радиопомехи,
лето озимляя добела,

тени прячут темноту под пледом,
сторонясь чужих своих шпионов,
тех, кто существует слишком шумно,
тех, кто отражается во всём,

тех, кто тоже был когда-то тенью,
но отбросил сам себя, и вдоволь
находившись и наотражавшись, умер
бабочковой пылью под стеклом.

Не ходите с тенью слишком рядом,
не распахивайте настежь окна –
тени воплощаются попарно
и тревожатся избытком дня.

Только свет на тени слишком падок,
одевает тени в цвет и форму,
дарит полумраку очертанья,
обессмысливает нужность одеял…

Я и тень моя под одеялом,
он и тень его под одеялом,
тонких рук под толстым одеялом
заплетенье неразрешено.

Счастье тени коротко и пьяно.
Вот бы светом стать, софитовым сопрано,
или хоть фонариком в кармане
заглянуть за кухонное дно —

и, прорвав пластмассовую нить,
хоть на миг,
хоть что-то
осветить.

Гимн нечаянному оптимизму

В окна шагают долговязые солнца,
чтобы первыми до лица дотронуться,
сцапать сон и накапать света в колодцы глаз.
Я пожму паутину их жёлтых пальцев
и внезапно узнаю, что мне – шестнадцать,
и ещё сто пятнадцать месяцев до сейчас.

И все витринные отражения неудержимо молоды,
и каждый хрустящий лист под ногами – золото,
ноги неторопливо листают каждый такой листок,
и до финала этого томного тома города
столько ещё четвергов, переодетых субботами,
а небу, наверное, кажется – весь город в один глоток

выпить бы, сладкий воздух бесстыдно нюхая,
разукрасить асфальт солнечными оплеухами,
посекундно творя картины на месте черновика.
Позволяю себе обратиться ко всем, кто слушает,
кто может смотреть на стену, а видеть грушевый,
беспричинно праздничный, как вино, закат:

ты вот, именно ты – угрюмый, разутый сонностью,
бери вдохновение, скорей выбегай из дома с ним,
выбегай в пространство уличного измерения.
Как можно жалеть о несчастной влюблённости,
если сквозь неё – приглядись ты, опомнись ты! —
прорастает хорошее стихотворение?

И можно споткнуться о камень, что коварно подкрался сзади
и бросился прямо под ноги; выругаться, с досадой
дуя на оцарапанные когтями земли ладони.
А можно представить, что здесь был дом, и была ограда,
и к дому прилип балкон, укутанный виноградом —
слышишь, а вот и песня о добром зелёном балконе!

Или вон – первый троллейбус тащится: проводов букет,
пузо набито людьми в предрассветном обмороке,
он зевает – и люди выходят. Конец пути.
А вдруг ему снится, что он – самолёт, и сияющ, и лёгок он,
облака отражаются в луже – и лужа становится облаком?
Помашем ему рукой – лети, дорогой, лети!

Дневную норму несчастий мы уже выбрали.
Выброшу руки из раскрытого рта квартирного,
небо выплюнет в них прохладный компот дождя.

Сто пятнадцать жизней. Мне их уже не вымарать.
Но, если вдуматься – большего счастья в мире нет,
чем просто идти вперёд и каждого поворота,
как чуда,
ждать.

Об авторе:

Ли Гевара, на пути к своему появлению Ли Гевара стоически преодолела множество препятствий – школу с углублённым изучением английского языка, театральную студию «ФАРТ» при Севастопольском академическом русском драматическом театре им. Луначарского, отделение журналистики Черноморского филиала МГУ им. Ломоносова, Государственную школу-студию (вуз) при Крымском академическом русском драматическом театре им. Горького… Окончательно же ей, пожалуй, удалось родиться в 2011 году на кухне общежития Киевского национального университета театра, кино и телевидения им. Карпенко-Карого, где она и поныне, наверное, осталась частично – с гитарой в руках и нетерпеливым взглядом в безоблачное светлое будущее, не догадываясь, что самые настоящие трудности ещё только впереди. Но одно Ли всегда знала точно: что бы ни случилось и где бы она ни оказалась – в дороге или в больничной палате, посреди самого что ни на есть реального, оглушающего страха – с ней всегда будет её воздух. Её стихи.

Сегодня Ли Гевара – член Севастопольского литературного общества им. Озерова, член Союза литераторов России и лауреат различных поэтических конкурсов и фестивалей. И твёрдо верит в то, что, пока её будет читать хоть один человек, пока о ней будут помнить и даже, быть может, брать в руки её книги, прикасаясь пальцами к чёрно-белым знакам её души – всё не напрасно.

И это ли не секрет бессмертия?..

 

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: