Альпенгольд

Елена СОЛОВЬЕВА | Проза

soloveva

(Повесть. Начало)

Голубая тетрадь

 26 июля 1989. Размышление о смысле жизни в двух частях. 04 утра.

Хорошенькое место думать о смысле жизни вообще и своего бытия в частности – это летнее общежитие и ночной душный альпклуб с мухами.  В полуметре – Юрина пятка, а я лежу на полу, на подстилке из спальников. Сухое русло чужой жизни. Вода этой реки – студенты и горе-студенты – вынесены своим течением на практику. Тихо, тоскливо и грязно в опустевшей общаге. А ты – инородный предмет, камень, оставшийся на вдруг оголившемся дне.

Что есть? Вещи, привычно рассованные по сумкам, – итог годового стажа бродячей жизни. Впереди ещё точно такой же год со странной растасовкой: невнятной, непрочной и неконкретной. Работа пионервожатой, потому что теперь туда берут всех, не интересуясь образованием. Прописка с Керамического завода. И в смысле дома – два общежития: архитектурного института, куда поступила Жанка, и горного, со второго курса которого я ушла год назад + подготовка на филологический факультет + альпклуб.

Я живу неправильно? Я живу так, как хочу. Я даже на год не хотела возвращаться домой, терять Свердловск и тех, кого люблю. Мне не хватает силы воли? Возможно. У меня нет дома? А что такое дом?

Жанка, с которой мы после школы вместе поступили в горный, теперь студентка архитектурного. Она добилась своего.  Скоро придёт из армии Измоденов.  Что ж, будет веселей.  Придёт из армии мой идеальный партнёр по постели, по праздному и праздничному Свердловску, по воскресным вылазкам и пьянкам. А на остальную часть моей жизни обоюдное решение под вывеской «Твои (или мои) проблемы». И чего, собственно, я раньше-то хотела от 19-летнего мальчика, да ещё моего ровесника? Ждать, пока он от теорий о ничтожности женщин как вида, придёт к пониманию того, что чувствую, хотя и смутно, я?

Тут мне, как минимум, нужен самостоятельный и взрослый мужик. Вернее, нужен был бы, если бы я искала стабильности и покоя. Но мне его не надо. А с Измоденовым всегда будет хорошо, если не дёргаться и не совершать бесполезных попыток повесить на него какие-то свои проблемы. Да и отпала такая необходимость. Я разберусь одна.

 

30 июля 1989. О Доме.

Когда я первый раз поехала в альпинистский лагерь, то в Кисловодске мне ужасно, в конце концов, надоели маленькие, похожие на усталых осликов, электрички, красивые, будто сказочные,  перроны и станции. Я заскучала по дому. А дом наш был большим и шикарным. И как мне завидовали уроженцы равнинного Подмосковья, где полигонами для скалолазов становятся церкви и стены зданий.

А Большие горы для меня, прежде всего, дикое буйство красок. С открыток цветных и слайдов будто слепит синим огнём. Я перебирала бумаги и выскользнули три открытки из Домбая, какой нездешней голубизной и белизной сразу обожгло. Какая сила и размах. Там сейчас все наши – Любка, Сергей Ефграфович, Лёнька, Граф. Как-то так получилось, что имена их перестали быть для меня пустым звуком. К октябрю они вернутся в наш большой, шикарный дом. Какие мы богатые: Азовка, Семь братьев, Пять Братьев, Кауровка, Северный Урал, Таганай, Шихан вот…

 

3 августа 1989. Размышления в такой уютной и похожей на дом (даже на Дом) квартире товарища Измоденова. Челябинск.

1 часть. Мысли перед сном.

Всё-таки родители Измоденова – милейшие люди, а он вернётся из армии в августе. Слава Постановлению Правительства, по которому все студенты вузов должны быть комиссованы!  Я же уже не радуюсь, я боюсь. Слишком много душевных сил уходило у меня раньше на этого человека. Да и всё, что было между нами, было не совсем со мной и не совсем с ним. Мне не хотелось бы терять Измоденова, но и не хочется унижения. Хотя я лгу, лгу опять. После возвращения из Кирова (благо служил недалеко, можно было навещать) я пытаюсь поставить для себя какие-то точки над “и” по отношению к нему. Слова ложатся на бумагу, и в них – фальшь. Я слышу её, но перечитываю мысль – вроде верно. Пожалуй, солгу, если напишу, что люблю. Солгу ещё больше, если напишу, что не люблю и легко могу потерять. Хотя, зачем мне это знать, наверно?  Просто за семь месяцев мы стали другими людьми и не были в длительном соприкосновении. Я его просто не знаю. То, что я помню и держу в воображении – не он.

 

Часть вторая. 3-4 часа дня.

Господи, если бы всё можно было бросить. Не навсегда, разумеется, на время.  Работу, учёбу, какие-то жизненные позиции, понимания-непонимания. Свои собственные сомнения и колебания. Бросить всё и уйти гулять по земле, полностью раствориться в дороге, людях, городах-степях-полях-горах-болотах. Взять всё разом, а не теми жалкими клочками, как обычно мне достаётся. Дают точно по глотку умирающему от жажды. Пошататься бы вдоволь, до пресыщения – вот моё единственно сильное желание.

А я всё смиряю себя. Пытаюсь прикинуться благообразной девочкой. Устроилась в Свердловске на работу, на месяц (!), вернулась в Копейск и своё совершенно свободное время убиваю на чтение книжек и учебников, хожу с мамой в сад, кормлю кота Васю и варю суп.

А зачем? А потому что нужно снова поступать. Потому что папа с неподдельным ужасом говорит о «потерянных» трёх (моих, разумеется) годах. Потому что, если хочешь быть полноценной в глазах многих и многих, ты должна поступить в ВУЗ и выйти замуж. В этом вся цель и смысл моей жизни (оказывается).

Да я не в ВУЗ хочу, а на большую дорогу. И не муж мне нужен, а человек, с которым путешествовать, шататься интересно. Буря в стакане воды – вся эта моя запись, сейчас поем и снова засяду за литературу 17-18 веков.

п.с.

Вот. Тут и об Измоденове верно. Он – идеальный спутник. Ни с кем нельзя так легко, весело, интересно шататься. Именно – шататься. С кем я ещё могла бы так и столько путешествовать? И если честно: ведь меня вполне устраивают его лёгкие взгляды на так называемые «половые вопросы».  Всё дело в формулировке. Другому бы я изменяла, т.е. преступала бы какие-то нормы. А с ним я не изменяю. Ведь мы совершенно независимые (хи-хи) друг от друга люди. И меня это, оказывается, вполне устраивает.

 

14 августа. Копейск. Контрольная запись. Проверка наличности.

Втягиваюсь. Вернее, уже втянулась. Вечером с нетерпением жду продолжения «Спрута-2», ночью выкуриваю сигареты три в форточку, днём примеряю коричневое шелковое платье, что шьёт мне мама, и раза по три влезаю в ванну.

Полностью, насквозь пропиталась воздухом Копейска. По ночам – запах сырого сквозняка, асфальта, пыльной травы и репейника, да дребезжание пустых автобусов. На стенах такие незабытые, оказывается, въевшиеся в память с детства, тени. Квадраты света совершают всё тот же путь, что и десять лет назад. Всё так обычно и вместе с тем странно. И состояние, которое сейчас снизошло на душу, хорошо мне известно: ленивое равновесие.

Здесь нет обстоятельств и людей, что нарушат его. Очаги дисгармонии в прошлом: проблемы остались, но затянуло всё зелёной тиной и чёрной водой. Жизнь даёт отдохнуть. Измоденов ещё не пришёл, а он самый большой любитель помотать мне нервы. Но сейчас я лениво зеваю и говорю ему: «Спасибо. Какой бы ты не был – ты нужен мне. Глядя в тебя, я меняюсь, лучше вижу свои недостатки, а это, пожалуй, одно из главного».

 

Начало нового этапа. Свердловск 89-90 г.г.

 

30 августа 1989

Первый рабочий день. Школа с изнанки. С позиции педсовета и завуча по воспитательной работе. Пухлым, таким доверчивым первоклассникам с порога вручают читать пошлятину. И даже неумело сфабрикованную, без всякого учёта рифм и размеров.

 

31 августа 1989

Сцену готовят. Идёт большое сдвижение декораций. В клубе покрасили белым оконные рамы, зелёным – сейф Сергея Ефграфовича, стащили откуда-то лампы дневного света. Сцену готовят. И действующие лица стекаются. Из-за жестокой нелепости раньше, чем нужно, с гор спустился Граф, вчера из «Улу-Тау» прилетел Юра, и мы в темноте жевали сливы, промелькнул перед Фанами Гришка. Остальных пока нет. Но уже скоро, очень скоро. Завтра 1 сентября. Праздник. Хочется, как в детстве, купить цветы. Чтой-то с вами, товарищ старшая пионервожатая? Беспартийная и неженатая?  Лучше вспомни Цоя:

 

Они говорят – им нельзя рисковать,
Потому что у них есть дом.
В доме горит свет.
И я не знаю, кто из нас прав.
Меня ждёт на улице дождь,
Их ждёт дома обед…

Каждый новый этап начинается с жестокости города.

 

5 сентября 1989.Осень.

Осень выкрасила город
Колдовским каким-то светом.
Это значит очень скоро-
Бабье лето, бабье лето…

Дни безмятежного счастья. Красивый сентябрьский Свердловск. С мягкостью осеннего солнца и жёлто-красных листьев. Счастье в том, что я хожу по любимым улицам и тихо смеюсь. Счастье в том, что я, Граф, Юра шагаем ранним утром, сойдя с электрички на станции Кауровка. Юра покупает молоко в трёхлитровой банке. На скалистом, крутом берегу Чусовой неожиданно вырастает белая церковь. А когда мы идём к ней по шатающемуся мосту, Граф показывает на длинные паутины, покрытые алмазинками росы.

В лесу пахнет солнцем и сухой травой. Кауровские скалы жёлтые и горячие.  Граф страхует, а я совсем не умею лазить.

Впереди у меня экзамены на заочное и большой праздник. Придёт уже совсем скоро из Армии Измоденов, и съедутся все-все наши. Быстрей бы. Так хочется, чтобы тихое великолепие бабьего лета впустило в себя ещё одну радость. Чтобы счастье удвоилось.

Этот жёлтый, уютный свет осеннего вечера. Я узнала его. Он так же золотил в том году сухие холмы Башкирии и склоны горы Белолакаи этим летом. А вот теперь я вижу его на улицах Свердловска и улыбаюсь ему, как старому знакомому. А под каблуками туфель шуршат жёлтые и красные фантики листьев, в основном, кленовых. В такие дни их хочется собирать в большие букеты и рисовать акварелью деревянные церкви. В воскресных электричках пахнет яблоками, и везут грибы.

 

9-10 сентября 1989. Ночь.

Удивительная ясность головы и лёгкость восприятия. Готовлюсь к истории. Лит-ру и русский, как письменно, так и устно сдала на 4. Вполне по заслугам. Всё-таки,  как несвободна моя мысль! В какие комплексы зажата! Спасибо школьному образованию!

 

12 сентября 1989

Ну вот, собственно говоря, и всё: завтра я надену пионерский галстук и поеду на работу. За окном аудитории, где мы сдавали историю, был удивительно живописный, мокрый день.

– Ну что же? – переглянулись члены комиссии

– На первый вопрос не ответили, второй не конкретно. Неудовлетворительно. А потенциал чувствуется. Почему же вы не учили?

Почему я не учила? Не учила… Не учила… На Плотинке, мокрой и красивой, бросила шпаргалки в урну, и они смешались с жёлтыми листьями.

– А я думал о тебе… в тайге, – невозможный Шура, будущий инженер – геофизик, с которым у меня зимой был мимолётный роман, спустился ещё на ступеньку. Мне, как всегда, хотелось крикнуть: «Занавес!» Да занавеса не было, хотя сцена всё та же. Огромный кристалл кварца на крыльце и табличка: «Общежитие горного института. Корпус «В». В Зелёной роще, охваченной осенью, пахло медными тополиными листьями.

 

20 сентября 1989. Праздник.

Как оловянной делалась душа,
И не железной – просто оловянной,
С такою не вскрывают вены в ванной,
Но и не верят в праздник сентября…

 

Действие первое

Свежевыкрашенное общежитие, как штаны Арлекина. Цветастые заплаты на изношенном тряпье. На 4, 5 этаже света нет. Чёрными дырами зияют провалы ещё пустых комнат. Студенты в колхозе. Но жизнь уже вползла в ещё гулкое, полупустое здание, и ветер ворвался в открытый запасной вход, и жёлтые листья путаются под ногами.

И снова поют в комнате 411, и снова собирают деньги на мотор, и пьют водку, и пляшут под «Ножки-ножки», и спят вповалку на полу.

Потом я плачу в длинном-длинном и гулком коридоре (но это уже действие второе) и уверяю Плещевскую, что жить так больше не могу. Плачу горько, несмотря на оловянность души. Вечер наполнен непокоем, сигаретным дымом и шуршанием ветровки Сергея Евграфовича. Ну вот, все вернулись.

 

27 сентября 1989. Отчёт – рассказ. О борцах с действительностью.

Ну, я же не собака Павлова, Измоденов. Пустота. Если нет боли, то это – смерть. Как жестоко: любовь изжила себя. Как одежонка для выросшего ребёнка, как выцветшее платьице, продранные шорты. Внутри меня мертвец. Труп. Холодный хлам, который ещё не выбросили. И это всё? Всё. Как жестоко.

А было и другое. Ночью в 403 Сергей Евграфович открыл дверь, и будто звёздный сквозняк, будто не просто скрип несмазанных петель, а острые, бьющие по сердцу, высокие звуки. Глупый, несвязный разговор минуты на три, и его удаляющиеся шаги по коридору.  Потом я долго курила на подоконнике, я не думала, т.е. не контролировала себя, да и вряд ли бы подобное удалось. Квадрат света из дверного проёма остался во мне, непокой, движение, острый осенний сквозняк, пахнущий горьковато листьями и звёздами. То, от чего давно отучил меня Измоденов.  Потом я ждала случайной встречи, стука в дверь…

Потом все приехали с Шихана. Всё стало простым и объяснимым. Я – слабая, глупая женщина. Мы спим с Измоденовым в мужской комнате, где проживают ещё 7 человек. На повестке дня –  борьба с ханжеством с утра до вечера. И я должна просто понять, что физиология – это сила.

Что есть: мягкость рук, губ, тёплая, почти непреодолимая тяга, когда медленно сдаёшься под нежными касаниями, растворяешься, когда нет рассудка, когда тепло, мягко, темно.

У меня нет сил уйти от Измоденова, пока я вижу в его смеющихся, чёрт знает каких ещё глазах, «хочу тебя». Нет сил – вырваться из потока, что уже понёс, закружил.  Я не хочу насиловать себя, я жду обстоятельства, а оно будет. Будет эксцесс, яркая вспышка, ибо, увы, – это моя участь. Я не хочу бороться с действительностью, так как более бесполезного и глупого занятия придумать трудно.

 

  1. Собственно о борцах

Граф – активный борец с действительностью. Он не может смотреть, как женщина ест: хлебает суп, откусывает хлеб, жуёт, глотает. «Да вы эфемерными созданиями должны быть», – кричит он со злостью. Граф – боец по натуре, и он ломает, крушит, делает больно, лишь бы создать вокруг действительность своей мечты. Моя приземлённость в его идеалы не укладывается, меня не должно быть в его мире… не должно… и таких, как Жанна, быть не должно. И многих, многих не должно.

 

А Измоденов не может спать без женщины.

А Жанна опять очень сильно пугает меня. Она вся ушла в тоску. Тоску без причины. Снова была пьяная комната (простите, комната праздника), свеча, водка, сигаретный дым, грязный пол, и «Аквариум», и незнакомый человек. Под такой аккомпанемент тосковать можно бесконечно. Логического разрешения у такой тоски не бывает. Она кончается и начинается вдруг. Понимать её умом бесполезно, как бесполезно докапываться до смысла жизни и «ставить весь мир по местам». Я понимаю никчёмность этой тоски, но понимаю и Жанкино: «Не приставай ко мне, Смирнова, я не хочу спускаться на землю. Мне страшно среди этих людей, мне не хватает силы, я хочу быть ребёнком. Я совсем ещё ребёнок».

Она пьёт разбавленную вареньем водку из стакана, и в водке колеблется отражение огонька свечи, и какой по-детски нежный у Жанки подбородок, какие хрупкие ключицы. Жанна пьёт. Жанна тоже борется с действительностью.

Не борется Измоденов. Он слишком мудр. Любовь? Ну что вы… Есть влечение, эрекции, минеты, дефлорации… Граф всё ещё бредит Незнакомками и не понимает Жанну, которая любит Славу, но спит с другими, пока тот в армии. А Жанне нужна любовь, нужно постоянное внимание, а если этого нет – пусть будет суррогат: случайные кусочки тепла с одной стороны и большая детская сказка – вера в Славу – с другой.

Я?  Я – женщина, к тому же не из породы бойцов. И ночная улица снова пахнет сыростью и умершими листьями.

 

12 октября 1989.  Послеазовская  шиза

Словно кусочек июльского ветра ворвался внезапно в холод зимней улицы. Он ещё дрожал от солнца и голубизны, пах водой и зелёными, сильными листьями береговых растений. Прохожие в шапках, с поднятыми воротниками удивлённо оборачивались… Звенели острые камешки прозрачных запахов реки, где вода кончается в голубоватом мареве, можно, раздевшись догола, купаться и верить, что ты кого-то любишь…

Кусочек июльского ветра, жалкий обрывок, что с него? Он замёрз… Никто не пожалел. Измоденов в пилотке и помятом х-б, станция, поросшая лопухами и мятликом влажным, красным утром. Красным? Вот то-то и оно. Прохожие удивлённо оборачивались. Я тоже смотрела удивлённо: откуда он, этот июльский ветер с запахом тепла среди зимы.

Мы сидели с Сергеем Евграфовичем у затухающего костра:

– Я хочу во что-нибудь верить. Я верить хочу, я не могу так. Что это? (трещина между большим и указательным пальцем на его ладони)

– Горы…

Горы этих людей. Людей, рисовать которых я не могу, не хватает красок. Нет сил, задора, злости. Только наброски, эскизы.

Оборачивается Любка с астрой бордовой в медных, с рыжим, волосах; у неё карие, живые глаза, совсем не похожие на грубоватое лицо.  Голубая звезда на будёновке Сергея Евграфовича. И глаза его, тоже карие, в складках кожи.

Граф в коричневой кепке – весь сгусток энергии. Пушистые его, пшеничные ресницы. Вот и всё: Любкина энергия, фонтаном бьющий Граф, сила Сергея Евграфовича.

 

29 октября 1989. О Свободе (медитативная запись)

Что главное в этом небольшом, которое даже уже не часть меня? Не видеть пустой комнаты, пустой кровати, румянца на щеках Измоденова, когда он возвращается из комнаты 427, где живут первокурсницы. Спор не спор, гормоны, увлечение от скуки – какая мне разница? Мне хорошо в пустом клубе с «Аквариумом» и особенно утром, когда приходит Сергей Евграфович. Хотя и то, что утром, когда ещё радует снег, приходит Сергей – не значит ничего. Точно так же, как и румянец Измоденова. Диалектика. «В моём поле зрения появляется новый объект», – и не больше.

Есть ещё небольшой, снятый мной и Плещевской, дом на улице Чайковского. 3 ноября есть поход на Северный Урал, есть так много всего.

Что удивляет? Острота обиды при виде румянца Измоденова. Странно. Это не умом, это из подсознания. Что-то чёрное, жгучее. Фу. Полное отсутствие внутренней свободы. Молодец, Измоденов, правильно, отлично.

Ведь больше Свердловску не стать таким, каким я видела его год с лишним назад. Спасибо тебе за то, что ты тогда помог мне. Спасибо за то, что ты научил меня чуть – чуть по-новому видеть. Большое спасибо, хорошие мои.  И это нормально, что я теперь по- другому радуюсь Серёге, вы – ещё кому-то.

Гармония? Гармония. Из души ушла грязь и чернота. Проклятое подсознание. Ведь время первого снега. Светлое время первого снега. «Аквариум» – прозрачный и серебряный. У Гребенщикова столько цветов, которыми я никогда не рисовала.

Те, кто рисуют нас, рисуют нас красным на сером,
Цвета как цвета, но я говорю о другом…

Даже для красок нужна свобода, а моя палитра – убога и типична до странности. Хотя, чего тут странного? Свободы, дайте нам свободы. «Шанса, в котором нет правил».

 

31 октября 1989.

Сегодня в 35 автобусе я проворонила остановку, и он вывез меня прямо в прошлое. Ветреный мокрый апрель 1 курса, когда мы с Измоденовым ещё учились в одной группе, и я считала, что могу стать геологом. Здесь, на этой окраине, я с тех пор не была, как-то не довелось. Ассоциации, следовательно, не путались, не наслаивались. Даже больно немножко стало. Такой же день, те же зелёные сосны и кинотеатр «Комсомолец».

Странно. Мне не больно, мне просто странно. Всё будто двоится, как в старом, пыльно-тусклом серебре зазеркалья. Будто я одна есть, а вторая уже лёгкой тенью отделяется и скользит куда-то. А ведь мне, наверное, больно. Нет, мне всё равно и немножко странно.

 

13 ноября 1989.

В этот раз он был ласковым.  Как будто и не Северный Урал. Голубое небо, мягкий ветер. Измоденов ходил с другой группой, другим маршрутом, понятно с первокурсницами. Хотя это не суть важно, и, собственно, совершенно не удручает меня. Что запомнилось больше всего? Снег, удивительные кристаллы снега. Камни в полынье оснежённой речки – точно лохматые хризантемы. С первым снегом слюдянистый блеск наполняет весь мир. И будто неведомая птица отряхнула искрящиеся перья на лёд реки. Впервые не приходилось фантазировать: если с чего и рисовали люди волшебные сады, так с этого.

А вот города и посёлки Северного, в отличие от Конжака и Серебрянки, где краски играют и переливаются, застыли в два цвета: белый и чёрный. Несвежий снег и убогость построек. Огромные поленницы и заброшенные церкви. Да ещё клинья красного – флаги и транспаранты.  И странно, чем сильнее нищета, тем ярче плакаты.

Да что говорить, если я сама, когда приехала поступать, верила в коммунизм (чем, кстати, сильно веселила Измоденова, сына старого диссидента). На ноябрьские праздники страна опять изрыгнула красное. И кажется, всё полно алыми лоскутками, обрывками. Они летят по ветру, будто дерево, наконец, прорвало красный купол теплицы. И у меня на работе, в пионерской комнате, есть мешок, наполненный остатками галстуков, которые моя предшественница собирала как экспонаты на воспитательную выставку. Частицы Великого знамени она выуживала в урнах, подбирала на асфальте школьного двора и в детской раздевалке.

 

22 ноября 1989.

Странно. Снова странно. Чайковского -63. Я знаю, сейчас Измоденов уйдёт. Возьмёт рюкзак и уйдёт, к ангелоподобной первокурснице Танюше. Я и не хочу этого, и жду, чтоб быстрее его не стало. Странно. В душе невнятно, мягко шевелится что-то. Огонь в печке потрескивает, и блики света мягко ложатся на пол. И свет лампы под соломенным абажуром мягкий. И голос Гребенщикова как отсвет огня на полу. И дом этот заброшенный, полупустой только в одном маленьком углу хранит тепло. Над Свердловском промозглый неяркий ноябрь, и ветви деревьев позванивают, подёрнутые ледяной корочкой.

Он говорит:

– Странно. Ниоткуда не хочется уходить. Там был – не хотелось ехать сюда, теперь вот не хочется уходить отсюда. А ведь надо всегда дыбать экстремум…

– Так не уходи.

– А жить-то как?

Но это просто слова. Измоденов знает, как жить. Он берёт рюкзак и уходит. В душе моей мягко и тепло шевелится что-то, удивляя меня. «Ветер, туман и снег. Мы одни в этом доме…»

 

Коричневая тетрадь

«Забудьте, что на носу у вас очки, а в душе осень» (И. Бабель).

 14 декабря 1989.

Синий снег Нового времени хрустит спелым арбузом. В иголках мороза уже блестят обещающе мишура и ёлочные игрушки праздника. Дорога к дому на Чайковского перекрещена густыми тенями уснувших накрепко клёнов. Кончается год Змеи.

«Курите. Пейте пиво. Я открою вам целый мир», – и хозяин наш в комнате, где витают Мастер и Маргарита, где за грязным окном подмигивает фонарь мефистофелевским глазом, читает мне «Одесские рассказы» Бабеля.

Невозмутимая Оленька-Солнышко из цветника Сергея Евграфовича (он тоже любит проповедовать среди первокурсниц) бросает небрежно: «Чёрная кошка с голубыми глазами? Это – чёрт».  Слышишь, несчастная Василиса, ты – чёрт. Но Вася свернулась клубком около Плещевской и спит.

Спит Ленка Рычкова, блик света дремлет на значке «Талгар», храпит за стеной хозяин, и только рыжий огонь в печке расплясался и воет протяжно в дымоход. Белёсый в свете луны дым тянется к звёздам, но его уносит в Город, за забор и в уснувший в голубом сад.

– Мисс Элен, меньше прилагательных.

И я учусь у него. Человека в подтяжках, с лысиной на приплюснутой голове и чертенятами за стёклами коричневых очков. Наш хозяин. Друг Мефистофеля, вольный художник и почётный член строительно-наладочного кооператива.

Он учит играть меня «Кузнечика» на голубой детской флейте, зовёт отечески то «сумасшедшей», то «мерзавкой» и целует руку на прощание, провожая в «Большие городские плавания». Спившийся громадный талант, однокурсник Боярского и чтец филармонии в прошлом, валяется пьяным под его дверьми, обзывает «гадом» и требует два рубля на мотор. Зима же властно творит своё: укрывает земные нечистоты обильным, серьёзным снегом и льёт, льёт в ночь голубым сиянием.

На оранжевом торшере – орнамент коричневых фигурок. На столе 19 века – большая пепельница и оранжевые звёздочки, созданные хозяином в пылу пьяного вдохновения, смотрят с потолка, ухмыляясь. Попыталась окликнуть себя. Встала ночью среди круга оранжевого света и сказала: «Эй»  И тогда:

Измоденов на минуту оторвал ласковый взгляд от Танюши; сырым сквозняком принесло к ногам телеграмму – «Граждане разгильдяи, Катунь не замёрзла, горы крутые, солнце печёт. Бакланы», Флорида замерла в углу своего звонкого имени жалким комочком; Жанка, прислушиваясь, остановилась у икебаны в коридоре архитектурного, где на тёмной лестнице шуршат окурки и тень «Наутилуса»; Плещевская шелохнулась во сне. Это блики моего «я» вспыхнули на мгновение солнечными зайчиками, потом исчезли, вернулись в зеркало. Душа приняла их, спрятала там, где сердце. Жизнь была полной, жизнь шла. Зима входила в силу. Дым покидал пределы сада в голубом, и я уснула.

 

 Новые сказки (медитативная запись).

Когда фрегаты ваших надежд на всех своих алых парусах улепётывают  вдаль по залубенелому городскому асфальту, оставляя за собой осколки праздника, не обижайтесь на оплывшие не так огарки свечи, пустые бутылки и мусор цветных материй. Не обижайтесь! Обнимитесь с тишиной, чокнитесь последней рюмкой с одиночеством и встретьте Новой время белым утром и молоком в хрустальном фужере. Снег и молоко – лучшее средство от тоски похмелья.

Любите настоящее. Новое время белой девочкой уже стоит за вашими дверьми и ждёт. Посмотрите на её ладони, вглядитесь в глаза. Они по-прежнему прозрачны и наивны, значит, снова будем строить корабли, снабжать их парусами, радоваться в ожидании Праздника, то есть, будем жить до тех пор, пока и это детище не покинет родную верфь. Важно одно: тут нет страшного.

 

18 декабря 1989.

Есть люди, как летний цветущий луг в солнечных лучах. Странные дети добра и тихого звучания пчёл.  Ты вбегаешь в мягкую траву и неброские цветы их жизни, удивляешься, любуешься, почти не веришь, что так бывает среди дисгармонии, скрежета и бесконечного насилия. Таков Вадик Ложкин со своей гитарой и непреодолимой любовью к женщинам.

А есть люди наподобие скал. Можно биться об их острые углы бесконечно. Можно стараться не замечать их, но при этом ощущать непрерывное давление. Мне нельзя быть около этих сильных, требующих чёткой жизненной позиции или ещё чего-то, чего во мне нет. Но появляется Сергей Евграфович, вернувшись из очередного зимнего похода. Загромождает вход, и моё существо не находит сил вырваться из тяжёлой, густой тени этой скалы.

Проклятая натура! Тонкие травинки стелятся к его тумбам-ногам, все звёзды с жалким писком крошатся под серыми, потёртыми его ботинками, его малоподвижное лицо царит над всем. И я понимаю – КАК можно любить тиранов, и душа моя мечется солнечным зайчиком в клетке этого понимания. Я знаю, что тоже чувствует Граф, когда старается не отстать от Евграфовича где-нибудь на Приполярном, и только Измоденов спокоен, как всегда. Ему вполне уютно под вывеской  «разгильдяй». Для него стать профессиональным спортсменом, то же самое, что вступить в партию.

 

24 декабря 1989. Забытая столица.

Ловить ночное такси меня провожала Плещевская. Фонари не горели. Площадь безмолвствовала в мёртвой тоске вчерашнего снега.

– Всё у нас с тобой будет, Ленка, и музей, и дети хорошие, – непонятно вдруг почему сказала Оксана.

– Конечно. «Всё у нас с тобою будет, Глаша, обещаю, подожди».

Допеть не пришлось. Зелёной звездой подкатилось такси. А дальше плацкарт до Верхотурья. Паломники конца 20 (хи-хи) ездят в плацкартах и электричках.

Я не знала, зачем мне это, чувствуя одно – нужно идти. А ночью, лёжа на жёсткой полке без матраса, я поймала себя на странной ассоциации. Всё было так же: вырванные обманом два дня, ночной поезд, только ехала я к Измоденову, в военную часть, ехала за маленьким теплом, пусть придуманной, но любовью. Теперь же я искала в этот мир совсем другие двери, странная ностальгия по совершенно незнакомому, выталкивала  из привычного.

И утром, выйдя на станции патриарха городов Уральских, я почувствовала себя вполне Маугли, когда он, дитя джунглей, первый раз вступал в заброшенный город.

 

Силуэты храмов сквозь утреннюю дымку показались мне останками затонувших кораблей, экипаж которых не спасся. И как-то не замечались корявые улицы, уродливые памятники времён соцреализма, кривые дорожки. Над панорамой города властвовали собор и тонкие свечи колоколен, в одно гармоничное созвучие сливались с ними и река, и ажурная вязь веток. Вот это и была та музыка, которой мне так не хватало на улицах Свердловска: фундамент вон той церкви на солнечном мажоре, а эти купола светлой грусти, минор их гаснет, мерцает, уходит в осень. Такого не услышишь в большом городе. Там тесно, здания налезают одно на другое, жмутся, как семейство опят на старом пне. Нет воздуха, нет акустики…

А потом автобус, из той курносой породы, что давно уже вымерла на улицах нынешней столицы Урала, подвёз меня к стенам Крестовоздвиженского монастыря, заботливо укутанным колючей проволокой. Смотровые вышки уродливой коростой приросли к угловым башням. Вороны облепили провалившиеся купола. Детскую колонию с территории храма выселили, похоже, совсем недавно, и ветер бросал мне под ноги протоколы, тряпьё и прочий мусор, все двери стояли нараспашку, на дощатом полу смотровых вышек окаменело дерьмо…

 

26 декабря 1989.

Искрится мишура мелкой серебристой рыбёшкой. Прорастает Новый год иголками мороза в ёлочных шарах. Паровозом дымит наш старый дом среди балетных юбок заснеженных кустов.

Ура-а-а-а! Вперёд в год Лошади! Год обыкновенной советской женщины. Комната преподавателя по внеклассной работе завалена цветной бумагой игрушек. В директорской милой семьёй фасуют подарки. Неизвестные мне обряды чужого монастыря. Наш монастырь в расколе. Гришка что-то обсуждает с молодежью. Любка не хочет встречать Праздник с Сергеем Евграфовичем. Измоденову “не в экстремум» лесной вариант. А Граф, замученный женскими проблемами, проблемами вообще и несладкой долей буфера, грозится лечь спать в самый Новый год.

Сегодня буйный вечер. Вернувшиеся с Алтайского похода взбаламутили и без того полную чашу нашей жизни. Я слегка захлёбываюсь в обилии лиц, жестов, взглядов.

– А, Ленка, – радуется Ложкин. Но и он теперь мне не в равновесие, против воли краснею.

– Ленка почувствовала спинным мозгом, что здесь пьют чай, – Сергей Евграфович полу- сурово. Злюсь.

– Любка хочет, чтобы я на ней женился – а я не хочу. Машенька хочет, чтобы я её любил – а я не люблю. Нужно тренироваться – я болею, нужно закрывать 2 разряд – я не хочу. Я просто хочу ходить в горы с друзьями, – проблематичный Граф. Ищу слова мучительно, чтобы при ответе не ткнуть пальцем в небо.

– Смирнова, ха-ха-ха, – ну, сколько тебя можно воспитывать, – захлёбывается в своём стационарном счастье Измоденов. Я настораживаюсь.

 

Ещё обаяние Оленьки, неистощимая весёлость Любки, Юра, Рычкова, Флоридка, Танюшка. К счастью, вваливается Плещевская и, с грохотом упав на стул, замирает, точно серый камень на краю обрыва.

– Ты за мной?

И я спешу унести свою покарябанную, разволновавшуюся душу на Чайковского – 63. Где дым белым столбом спешит в морозное до зубной ломоты небо, сад, как всегда, спит в голубом за глухим забором.

– Мисс Элен, вы живы? – интересуется друг Мефистофиля из соседней комнаты. И, услышав мой голос, ухмыляется:

– Ну, слава Богу.

 

28 декабря 1989.

Мир казался чёрной, вскрывшейся рекой. Несвежий лёд привычного с треском ломался на куски. Спасительное бревно трамвая вынесло на островок архитектурного. Но и тут со всех сторон, предательски поблёскивая, подползала вода. Я не узнавала Жанки. Спасения не было. В мутных волнах ранних сумерек злилось зелёное электричество. Я принимала Новое.

Не сожалея, не мучаясь, обеими руками ухватившись за слово «странно».  «Странно» – в этом дышало обаяние жизни, скрывались краски надежд и фантазий, которыми я снова раскрашу дорогие руины. В этом слове трубач играл босиком восход на крыше, заставляя вставать из розовых сумерек солнце.

В Новом иногда было даже уютно. В тесной темноте 411, набитой спящими телами, полусонно бормотал Граф, свернувшись на спальнике: «Сразу после армии я поехал на море. Утром лежу в палатке, залезает Мендель, казахский немец из сосланных, и кричит: «Рота поъё-ё-ё-м!». Я вскинулся, слышу – стук сапог. Их каждое утро приносили из сушилки. Кидаюсь к ним, а это – не сапоги, это – прибой шумит. Очнулся, на четвереньках влез в воду, а она – тёплая».

В Новом гуляли сквозняки странствий. Жёлтым, непонятным Душанбе пахли янтарные солнышки почти сладких лимонов и большие, не уральские яблоки. «Махуапа, Кэльмэ, Лена, вставайте,» – рассказ Юхман (тоже, кстати, влюблённой в Сергея Евграфовича) пестрел сочными, нездешними словами. Как яркие морские ракушки на песке, они звали куда-то, обещали что-то… Будто и не вагонная усталость скрывалась за ними, и не вокзальный чад.

Ведь и там, где ещё алычу снимают с деревьев и угощают гостей спелым виноградом, шьют всё те же костюмы для смуглых Снегурочек, вырезают картонные короны и готовят утренники для сирот-афганцев. Ведь и там, среди экзотических только для посторонних декораций, та же жизнь – тесная, душная, как не одинокая ночь, окончившаяся зачатьем.

В Новом бродят призраки старых страстей. Жалкие, бесприютные тени среди жаркого месива настоящей жизни. Бледные выходцы с того света. Тело их – мысли, желания, сны прошлого – давно стали чернозёмом. Но полоска света из-под двери напоминает холодным рукам о давнем-давнем тепле. Бабочками на огонь сентиментальности слетаются старые призраки и не сон несут они на палевых крылышках.

 

Год 1990. По гороскопу: «Разочарование в дружбе вам заменит творческий подъём».

12 января 1990.

Можно придумать себе жизнь так, а можно по-другому.

Можно носить в душе застарелую страсть, крепкую, как выдержанное вино, и совсем не прозрачную. И весну чувствовать не светлыми голубыми льдинками, а мутной, водой паводка – женской и сокровенной.

Можно знать, что поцелуй – это не лёгкий трепет майских листьев, а простой вид тепла, являющийся следствием не любви (что это такое?), а добра.

Можно знать, что, ложась с человеком в постель, ты просто делаешь ему приятно, как улыбчивое «здравствуйте», или накладываешь пластырь на какую-то душевную рану. Какую – знать необязательно, ведь утром вы разойдётесь.

Можно знать, что иногда лучше просто погладить по голове, чем говорить много-много слов.

 

13 января 1990. Впечатление от этнографической экспедиции.

Этот старик родился в 1896 году. Теперь он умирал в гулком деревенском доме, где жил один и был знаменит тем, что дотянул до 94-х лет, написал письмо Ленину и всю жизнь вёл дневник. Вернее, деловые записки: коровы, фермы, приплоды. Его жизнь, сухо законспектированная на пожелтевших страницах, пылилась в нижнем ящике комода.  Ещё он построил дом, посадил сад и вырастил двух очень забывчивых детей.

Меня он, видно, счёл ангелом, взял за крыло и долго, тихо просил передать куда-то, что сделал всё «для партии и народа» А ещё хотел поведать о светлом своём сокровище, но беспомощно сбивался, не в силах пробиться сквозь языковой шлак передовиц своей молодости. В ящике стола, застеленного ветхой клеёнкой, лежали сумасшедшие ножницы, покрытые щетиной и ржавчиной, на столе – тетрадь. «Жить дальше некуда, сегодня проснулся весь в моче», – последнее, что было в ней написано. Может быть, он что-то ещё узнал о смерти, я не знаю.

 

15 января 1990. Выпав в осадок на Чайковского-63.

Иногда даже со злорадством думаешь: «Жарьтесь сами на вертеле своих желаний». Тесно, тесно в коридорах и комнатах Корпуса «В». Не люди – куски кремня, не общаются – бьются дуг о друга, и вместо тепла – только синие искры. Вечные поиски «нежных и ласковых рук», свободных ушей, понимающих глаз. Как до бесконечности однообразно…

 

19 января 1990.

Вечер за окнами Публичной Библиотеки медленно наливался синевой. Раскрытые ладони клёнов держали небо, где призрачно проклёвывались первые звёзды. Пытаясь озвучить Верхотурские храмы, я искала голоса тех, кто мог быть хоть когда-то в их стенах. И вот уже на страницах газеты «Зауральский край» за 1914 год бравый репортёр делится впечатлениями о поездке в «царство Симеона Верхотурского», подробно описывая торжества, посвящённые открытию Крестовоздвиженского собора и переносу в него мощей святого праведного Симеона.

Скрываясь под псевдонимом «Никто-не», он ругает железную дорогу, сравнивает вокзал со «свиным двором», описывает богомольцев, прибывших со всех концов страны, восхищается роскошной сенью для мощей, пожалованной царской семьёй  и увековечивает  тот факт, что «представители печати не удосужились чести отобедать с епископом».

Потом я заглянула в  литературно-научный журнал учениц  Первой женской гимназии Екатеринбурга за октябрь 1915 года: «Наш 20 век, – поучал их проповедник Новоспасский, – принёс нам много блеска, роскоши, гуманность, а живой любви, теплоты сердечной – мало. Мы отдаляемся от света Христова. Но нас зовёт ко Христу Вифлеемская звезда. И хотя мы не умеем говорить со звёздами, хотя нам непонятен их язык, но он зовёт нас к свету правды, познанию истины…»

А потом я замерзала на автобусной остановке, вспоминая, как весело проходили у нас в школе антирелигиозные вечера, которые проводила химичка Вера Павловна. Автобуса не было, как бы настойчиво не вытягивала его взглядами из-за горизонта продрогшая толпа. Я сплёвывала от злости на заиндевелый асфальт, ветер забирался под плащ, и очки уже искрились узорами. А мимо проезжали машины, в тёплом нутре они везли свет и музыку, но, чтобы прокатиться – нужно платить мятую трёшку – одну из десяти, выданных до конца месяца.

Страну лихорадило. И скромная пионервожатая, замерзая на автобусной остановке, думала о Христе, о звезде, что почти две тысячи лет тому назад зажглась над Восточной страною. А в голове ещё почему-то вертелась песенка Макаревича:

А ближе к ночи
И эти, и те
Будут друг друга искать в темноте.
Но выпито вино, и бокал пустой,
Он снова перепутал и ушёл с другой.
И она ждала другого, но отправилась с ним,
Быть может, потому что темно или дым…

 

30 января. Проверка наличности. Для Вадика Ложкина.

Как странно видеть чьё-то тело в синем, ночном свете и уже не помнить, что раньше вкладывалось в слово «люблю». Потеряться совсем в нюансах его, переходах и превращениях, а жизнь дробит, дробит безжалостно цельные понятия, утверждая, что хаос – основа всего. Дребезги. Миллион сверкающих алмазно капель. И радость неожиданно находишь только в их праздничности, их радуга становится гармонией.

 

Для Жанки.

Мы пьём вдвоём. Мы не часто пьём вдвоём и редко видимся, мы и живём уже разным. И при встрече нам необходим минимум привыкания, после которого мы снова говорим на одном языке и чувствуем друг друга. Мало? Нет. Среди всеобщих судорожных поисков тепла, понимания, внимательных глаз, добрых рук. В неверных сомнительных вылазках за неясными ощущениями и незнакомыми душами живёт знание о тихой пристани, зелёной воде, крепком тыле – маленькой моей Жанке, которая с трудом переставляет ноги после бессонной ночи и, волоча по полу сумку, отправляется на экзамен.

– Стареем, Ленка, помнишь, как было раньше? Как мы из ничего умели сделать праздник?

Нет, Жанка, ощущение огромной усталости – болезнь роста. Я снова вчера ощутила в себе это, что странно среди коротких дней зимы, тяжёлых ранних сумерек,  несвежего снега. Я попытаюсь объяснить, может, и тебе поможет. Это сродни весеннему, когда вспоминаешь, что проснувшиеся деревья, запах пьяной воды и блудливые кошки намного ближе и понятнее людей. Когда чувствовать начинаешь водой и солнцем. Я ощутила толчок. Именно сладкую боль почти физически, так, наверное, сок в марте бьёт в сердцевину дерева, парализуя и радуя, острым током вскрывая ещё не забывшие мороз сосуды. Жить, Жанка, жить. Ведь мы всё ещё растём.

 

1 февраля 1990.

Количество мелких, неотданных долгов возрастает соответственно количеству случайных мужчин. Может быть, наоборот. Но две эти вещи находятся в прямо-пропорциональной зависимости друг от друга. Как правило, если присутствует одно, присутствует и другое.

Весело жить в стране анекдотов. Сейчас их особенно много повсюду. Зарисовка к портрету «русской души»: легко перенесли отсутствие мыла, сахара, стирального порошка, но исчезновение водки вызвало демонстрацию и комитет 29 декабря.

 

3 февраля 1990.

Год мы меряем не зимой, а летом. В этот раз я официально отмечу Праздник Нового 1 июня, и длиться он будет три месяца. А сейчас – середина года. Послесессионные каникулы. Пустой клуб. Полупустая общага. Утром в 524-ой – отражение спящего Ложкина в зеркале. За Измоденовым не видно тени Танюши, о Сергее Евграфовиче, который опять поднимает планку своих возможностей где-то на приполярном Урале, не осталось даже памяти.

 

6 февраля 1990. После просмотра фильма Сергея  Соловьёва «Чёрная роза – эмблема печали, красная роза – эмблема любви». Кинотеатр «Мир». Заметка в двух частях.

 Часть первая.

Наконец, поняла – чего хотелось: не хотелось реального. Вот этого неожиданно серого вечера, скучных огней машин, снега – чёрного у трамвайных рельс, самих рельс, самих трамваев. Хотелось только курить.

Через дурдом ко Христу. Ведьмы, черти, упыри. Зачем? Это давно не страшно. Разве может быть страшной повседневность? В которой живёшь, ищешь завтрак, едешь на работу, идёшь в институт? А вот дядя Кристмас – это новость. Потому что он – зелёный и серебряный, он – прозрачный, он – светлый. Потому что он – бескорыстный белый снег, который всё падает и падает на землю, делая её красивой и чистой, хотя бы на одно короткое утро.

 

Часть вторая.

Поцелуи бывают разные. Я люблю утренние, когда они – не уловка, не капкан. Они – бескорыстные.  А желание тепла? Я уж не знаю, где там кончается тело и начинается душа. Они воедино, как и положено двум противоположным началам. Таким, как я и Измоденов, как моя теперешняя, абсолютно алогичная страсть к Сергею Евграфовичу…

 

9 февраля 1990.

Комнату 411 в шутку называли «самой мужской на этаже».  И громилы из студсовета, внезапно подобревшие в связи с повальной демократизацией общества, во время рейдов шутили: «Девочки, почему у вас так грязно?»  Хотя на двери корявым измоденовским почерком было выведено 5 мужских фамилий. Сегодня утро в 411-ой началось в 10 часов.

Жанна (студентка архитектурного), наконец-то, легла спать, Юра (любитель у-шу и китайского языка, будущий инженер-геолог) из принципа отправился на первую пару, Павлина (ужасно легкомысленная особа без определённого рода занятий) перелегла от Сержа на отдельную кровать, Оксана Плещевская (бывший студент-геолог и археолог в душе) отправилась на ЖБИ, где работала кладовщиком, Шура-дятел в орлином гнезде досматривал сны перед палеонтологией, Граф был в горах, Измоденов – на Северном Урале.

Я, скромная пионервожатая, точно кукушка в часах, через каждые 30 минут интересовалась временем, отодвигая подъём. Наконец, явился Ложкин, прокрутил «Эстудей», затем со словами «Мужики, поехали!» прокрутил его ещё раз и зарыдал на неожиданно сломавшемся магнитофоне.

 

17- 18 февраля, Чайковского – 63

– Сейчас будет красивый рояль…

А вокруг плескалось море. И чайки опустились на серый песок, и серый утренний ветер нёс запах йода. Море дымилось так, точно туманом хотело уйти в бессолнечное ещё небо.

– Ты, наверное, создана для любви…

Я? Море стремилось к небу. А я сегодня только родилась. Меня ещё не научили ни чему, я только-только ступила, отряхнув брызги, в серое йодное утро. Не на берег – на остров. Остров необитаем, он совсем крошечный, и море сейчас унесёт его в небо. А здесь есть ты, и ты говоришь мне, что я создана для любви. Значит, для неё я и создана.

Мои и твои следы на песке наполняются водой, превращаясь в осколки зеркала. Но мне не жалко разбитого стекла. Я не знаю себя, я не помню себя, я не хочу видеть себя. Ты – моё зеркало, и ты скажешь мне какие у меня глаза, какие ресницы, какие руки. Ты говоришь – нежные и красивые. Значит, они нежные и красивые. А зеркала врут, они ведь не видят нежность. И море уже подняло остров в воздух, а сумасшедший друг Мефистофеля за стенкой не подозревает, что в соседней комнате плещется вода, потолок имеет шанс быть проломлен, и крыша снесена, ведь остров уже поднялся в воздух.

Он поплывёт над городом, которого я не помню. Ты можешь называть его как угодно, и я тебе поверю даже, если дно покарябает шпиль на площади 1905 года. Когда ты сидишь так, твои волосы касаются лопаток, они чёрные, как смоль, и, слава богу, я не знаю, что такое одежда.

– Ты сказала: «Карие глаза, нет, послушайте, карие глаза». Тебя не слушали, а ты говорила: «Карие глаза – это кровь юга, а голубые – север».

Я? Говорила? Я только сейчас родилась. Но, если ты помнишь, значит было. И что такое «карие»?  После вавилонского столпотворения люди перестали понимать друг друга, но, если глаза у нас одинаковые, мы когда-то говорили на одном языке. Думаешь, Бога придумали люди?  Он родился так же, как сегодня родилась я. Он соль и смысл той земли, что родила его. Он как ребёнок похож на свою мать: на её траву, на её деревья, на её небо и воду, на её горы…

Я не знаю, что такое счастье. Ты сказал: «Я счастлив». Значит, это так и есть. Я родилась, когда ты был счастлив. «Мне хорошо с тобой». Кто это сказал? Ты? Я?

– Знаешь, что такое ухо? Нет? Неужели нет? Ухо – это ребёнок. Смотри: мочка-голова, вот позвоночник. У него есть глаза, и, если проткнуть неправильно, можно ослепнуть. Неужели не знала? А что ты знала?

Я не знала ничего. Меня сегодня вынесло море, но уши у меня почему-то проколоты…

– Пошли третьи сутки. Я знаю тебя три дня. Сейчас где-то палят пушки, ведь я знаю тебя уже целых три дня.

 

19 февраля 1990

Чуда рождения новой жизни не произошло. Пока-пока, Влад, студент-архитектор по прозвищу Ужас поколения, с десятью цепочками на шее. Я, правда, не хотела тебе сделать больно.

 

2 марта 1990

Густые сумерки легли весной на город бледный,
Автомобиль пропел вдали в рожок победный,
Глядись в немытое окно, к стеклу прижавшись плотно,
Глядись, ты изменил давно, бесповоротно…

***

Снова в мир весна кинулась,
И я поверить отважился,
Будто время вспять двинулось,
Или это мне кажется…
Будто бог нажал клавишу
Всех желаний несбыточных,
Но: только я не хочу видеть нас давешних,
Непохожих на нынешних.

Я больше не люблю «Аквариум» в тихом, ночном клубе, мне безразличен и тихий, ночной клуб, я больше не старшая пионервожатая. Я снова нигде не живу.

Но «Бог» нажал клавишу. И, слава Богу, 7 марта я уеду в горы.

 

9-10 марта 1990 г. Алма- Ата. (Стеклянный вокзал)

Однозначно: Бог потом. Сперва залитый голубым серебром гребень Азовки и тёмный силуэт сосны, да волны Уральских гор до горизонта.

А утром глухо ухает филин. Я думаю сквозь сон – не к добру. А синие, густые звуки всё падают с сосны на землю. Это значит – я убегу, без слов. Оденусь в хрустящей от утренника палатке и по синему снегу, ещё хранящему цвет ночи, – к дороге. Трусливо? Нет, разумно.

А Сергей Евграфович, чьё лицо и тело я всю ночь учила наизусть на ощупь, донесёт потом мой рюкзак до аэрофлотовского экспресса. Пожмёт мою мужественную руку и в аэропорт не поедет.

Серые мартовские лужи города сменит чёрный лёд луж взлётной полосы, потом дождь в алма-атинских лужах. Снова:

Под крылом стал город
Созвездием огней,
И купол неба вспорот
Дорогою моей…

Наш дурдом (к.411) сменил сцену, разместившись среди декораций под вывеской «Сборы в Туюк –су». И чертёнок Флорида, и ангелоподобная девочка Танюшка, и Измоденов, и дятел Шура, и все-все – все.

 

14 марта 1990.

 – На вершинах снежных гор серебро слитками

– А, может, шоколад плитками?

– Ну, как девочки, назагорались?

– Ничего, синенькие.

– Ленка, где карабинный тормоз?

– Ты и так тормоз, без всяких карабинов, отделение тормозов…

– Ничего себе единичка. И чего мы так попухли?

– Так высота 4 тысячи.

Скалы, лёд. Наша первая в этом сезоне гора – рыжая Машук Мамедова. Интересно всё-таки, зачем людям это надо?

 

15 марта 1990.

Бредни города. Товарищи инструктора в день отдыха спускаются к жёнам, вниз.

 

– Господи, прошу тебя,
С неба его трахни,
И тогда я, Господи,
Подстригусь в монахини…

 

(Это Ленка Рычкова тащит поленья).

– Женский день?

– Светлой памяти дня восьмого марта посвящается…

Бредни города. Размышления о Боге, об обществе исторического маразма, квартирные и прочие проблемы. Бредни города. О чём думаешь, пробираясь между синими тенями тянь-шаньских сосен? О чём вспоминаешь?

«Будто послушник хочет к Господу, ну, а доступ лишь к настоятелю». А вот это и есть доступ без посредника к настоящему. Цельное, настоящее, небольное. Никаких измышлений, только горы. «Горы спят, спокойствием собственным скованы».  Иногда глухо рычит снег, отслаиваясь, как шелуха, и горы обнажают коричневые бока – греются. А мы должны приспосабливаться к их ритму, их строю.

Вот с весёлым стуком полетели в горную речку камни с обрыва: это – друг Мефистофеля со своим притоном и чёртом Василисой, Влад, общага архитектурного. Раз – и всё. Ненужное – в весёлую, горную речку.

Вот зловеще шурша, медленно ползёт язык снежника. Это – хуже, это – больное. Это – Измоденов. Татьяна – подсознательное, мутное беспокойство. Медленно. Но верно. К чертям – в мутные мартовские ручьи.

А в «серебряном вагончике», где мы проживаем, марево печного тепла и запах борща. На клеёнке стола – чайник. Ботинки, фонарики и рукавицы висят гирляндами. Местный знахарь Толик у рации безуспешно четвёртый час вызывает  «Компас-5». Новички спускаются с Альпенграда, а у нас завтра «двойка».

Вот и всё. И я счастлива в этих днях. Спокойно и бесконечно.

 

18 марта 1990.

В какие схему уложить существо своё? Да оно уже уложено. От утренней электрички до гудящего аэровокзала. Я привыкла жить между приездами и отъездами, вечными сборами рюкзаков. На вокзале 411, где койки поставлены для всех проезжающих.

– Ленка, ну ты же знаешь, что круг моих мыслей ограничен авторской песней.

– А весна и в горах пахнет тем же.

– Чем же это?

– Мокрым снегом…

 

25 марта 1990. Поезд «Алма – Ата – Ленинград»

Час настал —

Пора лететь…

«На крыло –  и в долину»,– смеётся Ленка Рычкова. Погода – синь с золотом. Горы – голубые. День – воскресный. И поднимающиеся вверх, в «Чимбулак», кто с удивлением, кто с улыбкой, слушают наш прощальный концерт. Это мы собрали рюкзаки и “встали на крыло». Вроде грустно, но птичьи наши души радуются солнцу, воле голубых гор, весне.  «Воля, воля, воля, и не вернуться нам назад».

 

28 марта 1990. Возвращение

Встречающие – есть. Мои давно здесь: онемевшие, вросшие в гудящую от поездов землю чахлыми клёнами.

И город уже нашёл меня сквозь вагонное стекло, залитое грязью странствий, и расстреливает в упор острыми шариками огней.

Флоридку встречает Лёнька с пятью бордовыми розами. Берёт её рюкзак.

А раскрытые ладони моих клёнов без остатка заняты мокрыми сумерками свердловской весны.

Люблю перрон. Люблю вокзал. Они не засыпаны осколками моих иллюзий. Я проношу над ними в состоянии эйфории всех своих смертничков, розовых, голубых и всегда нежных, дальше. Кладбище за чертой вокзала. Там:

где шкатулка города щедро раскрывается, переливаясь огнями;

где в общаге архитектурного, под вывеской «Жанна, я люблю тебя. Вовка» действительно живёт Жанночка и ждёт Славу;

где Влад, уперев палец мне в плечо, говорит о женщинах-Иудах;

где Любка, беременная от Графа, выходит замуж за другого, убегая от любви;

где Бельковы до свадьбы спешат сдать петрографию;

где Сергей Евграфович ушёл на Приполярный;

а подарок Валеры – значок спасотряда – теряет теплоту.

 

1-2 апреля 1990. Копейск. Что такое женщина?

***

Ничего не изменилось в этом городке! Так же, пройдя из одного конца проспекта в другой, плавится в сковороде заката оранжевое солнце, перегородив шоссе на стыке с горизонтом. Так же в оранжевый дым уходят люди и въезжают машины, становясь чёрными точками в преддверии небытия.

А вечером я шатаюсь по акварелям своего детства. Асфальт вторит моим шагам серебряным  позвякиванием. Я остерегаюсь резких движений, боясь разбить эти прозрачные сумерки, сломать невзначай кованные ветки. Апрель – фарфор, серебро, акварели.

Встречаюсь со старыми приятелями точно листаю старый фотоальбом. Мной движет чувство ленивой сентиментальности. Ничего более. Живой жизни тут нет. Да и во мне ищут отблески минувшего. Ни и их нет. Увы, увы.

Что же есть? Знакомые светильники городских огней, да въевшийся в память шум ночного шоссе за окном. Светофоры, что с наступлением сумерек до утра мигают только одним, жёлтым, глазом, обещая чудо, которого не произойдёт. «Раз-два-три, раз-два-три».

Женщина…

–Женщина не несёт прогресса – это, естественно, Измоденов. Мы едим дрянное мороженое и пьём дрянной кофе в дрянном месте. Его познания о женщинах всё пополняются, выводы всё совершенствуются и тоже эмпирическим путём:

Почему вы все такие глупые? Даже лучшие экземпляры…

Ох, уж этот вечный Измоденов. Ох, уж этот пьяный день. Мне жаль Измоденова, потому что во многом он прав. Давний вопрос: «Знание есть счастье?» Но не для меня.

Прогресс, позиции, идеи, принципы – одёжка, чешуя, когда меня переполняет солнце. Пришла весна. И теперь мне ближе блудливые кошки, мне интересней запах не родившейся травы…

Ухал филин. Синие, густые звуки падали в снег, ещё хранящий цвет ночи и холод зимы. От утренника хрустели полы палатки. Я должна была взорваться, как бутылка шампанского. Рядом – Сергей Евграфович – в моих пальцах струится давняя страсть, тяжёлая и непрозрачная, так похожая на выдержанное вино. Губы набухали ею, грудь… Как странно чувствовать в себе женщину.

 

6-7 апреля 1990. Эпиграф: «Судьба человека – это нрав его» (Кто сказал? Не помню.)

На золотистой зебре этого дня я доехала до финиша. Золотистая полоса – прогретый солнцем и пахнущий сосной воздух. Голубая полоса – запах снега и уцелевший случайно лоскут зимнего сквозняка. Шастая среди этих полос, я была счастлива. Бездумно, но глубоко – до самого дна. Мне нравились снежные веснушки – рыжие кусочки тонкой сосновой коры. Мне нравилась весенняя лёгкость наших женственных пейзажей. И ручейки на теневой стороне Чёртиков.

Улыбаясь и напевая, добралась я до вечера. Зебра моя погрустнела у корпуса “В” и медленно, начиная с золотых полос, растаяла.

 

Финиш.

Человек-легенда (Сергей Евграфович, вернувшийся с Приполярного), склеивая фильм, говорил Юре:

– Ну-ка, разберись с ней. Совсем бояться перестала.

А я отвечала:

– Сволочи…изверги, – и искала ножницы.

Радость встречи уходила, таяла, оставались нервные толчки. Неумолимо жестоким прибоем (чего?) меня неотвратимо било об эту скалу (Сергея Евграфовича я имею ввиду). Участь мёртвых водорослей и дохлых рыб. Но я-то была живая. И мне было больно. А прибой зверствовал. Раз – я под каким-нибудь предлогом открываю двери 411-ой, два – отлив –  ухожу. Потом по новой. Нет сил: ни уйти, ни остаться.

Усталость и раздражение. Учащённое дыхание на сером, грязном песке, скользкая галька в судорожно сжатых кулаках. Прибой отпустил только в тишине чужого уюта, где на меня снизошли покой и сознание собственной глупости. Застарелая страсть и детские комплексы – страшнейшая смесь.

 

7 апреля 1990.

Сегодня на повестке дня.

«Ребята, давайте любить друг друга сквозь ненависть и все наветы. В порыве нежности ко всем. Граф. Ночь с 5-ое на 6-ое»;

«Разгильдяи всех мастей! Приглашаем на торжественный гадюшник. (Бельковы)»;

«Собрание-разбор для всех, кто был в марте в Алма-Ате, состоится…»;

«Лекция на тему «Проблемы безопасности в альпинизме» (Сергей Евграфович)…»;

«Кому нужна стропа, обращаться…».

«Обращаться», «состоится», «давайте», «любить»… Мир движим глаголом, я слишком люблю прилагательное.

 

9 апреля 1990. «И каждая пробка нацелена в лоб»

(отчёт о «торжественном гадюшнике»)

***

Если не рыться в цветной куче эмоций, остатках Праздника, а сосредоточиться на жёстких конкретных фразах.

Сергей Евграфович: «Чем больше человек способен управлять своими эмоциями, тем больше он человек».

Граф: «Любовь – это скотство, унижение. Полное отсутствие контроля над своими поступками. Унижение».

Любка: «Хорошие вы ребята, но устала я от вас. И, слава богу, что уезжаю».

***

Что у меня: брызги, дребезги, осколки.

Лепестки засохших роз, бычки, блевотина на полу, винные лужи на столе. Ах, когда кривая этой жизни с размаху врезается в Праздник! В какие яркие краски рядится она! И как потом серый ветер равнодушно треплет цветные лоскутья!

***

Граф о Танюшке, резвящейся на кровати около Измоденова: «Что вы к ней пристали? Счастливая женщина! Унижение, нет, какая ей разница? Счастлива. Примитивно».

Он же о том же: «А что надо-то? Припасть ухом к родной груди».

Измоденов: «Приятные твари эти женщины. Руки так сами и тянутся».

Бутусов: «Мы в любой заготовке обязаны увидеть деталь».

***

А Любка не от любви бежит, от конфликта, что скрыт в этих трёх. От спора, который они сделали вечным фоном всеобщих отношений. Любка бежит туда, где есть однозначное слово «люблю». Яблоки и розы по утрам, как конкретное подтверждение сказанного. А также фата и кольца, которые эти трое считают пошлятиной и пережитком.

***

Граф: «Человечность подразумевает развитие? Не так ли?».

 

17 апреля 1990 года.

В ночной, тихий альпклуб – весенний ветер с дымом прошлогодних листьев. Свежее касание вечности. Маленькая капелька. Вербы мои из серых мышиных шариков превращаются в жёлтые цветы. Растут, жадно зеленея, в банке. Верят днём солнцу, а сейчас свежему касанию вечности, что пахнет горько пеплом.

***

Смотреться, как в зеркало, в окно вагона.  Нет, на нём не подтёки грязи, это – звёздная пыль сгоревших от внутреннего тепла дорожных звёзд, серебристая стружка уставших рельс. Сколько моих дорожных звёзд обливало эти стёкла, разбиваясь о них вдребезги: наглые – зелёные, предупреждающие – красные, привокзальные ожерелья подслеповатых фонарей, и та, самая маленькая и неяркая, у края горизонта.

В липкой усталости качается вагон. Призрак случайного города качается жёлтым цветком, становясь продолжением сна… Это – поезд, это — дорога. На одном конце – хорошо знакомые люди, на другом – сомнительная встреча. Она ли, эта маленькая, неяркая звезда у самого горизонта? Я не знаю. Мне это только снится.

***

Есть ещё самолёты. Хищные серебряные птицы. От них гудит воздух. Там есть черта и зелёный глаз, куда не пускают провожающих.

–   Молодой человек, вы летите?

– Пропустите же, в самом деле.

– Не загромождайте дорогу.

Ещё там шампанское льют на серый асфальт. И почему-то снова праздник: с яблоками красными, шоколадом и красными цветами. Это – Любка уезжает. Навсегда. Со свадебным платьем в рюкзаке.

– Якутия далеко?

– Нет, если на самолёте.

Там она разложит хорошо знакомые мне вещи, поставит в воду цветы и достанет яблоки. Цветы завянуть не успеют – это самолёт.

***

– Флоридка, ты надолго здесь?

– Пока не переменится ветер.

Ветер… Ветер… Гуляющий над рельсами и взлётными полосами. Обливающий вагонные окна осколками моих дорожных звёзд вперемешку с копотью… Ветер, ветер…

Я люблю Флоридку. В ней есть крайность, но есть и яркий, густой цвет. В ней есть море, странные протяжные песни. То же ощущение дороги и жёлтых ночных цветов – случайных городов. Ветер, ветер… А, не послушать ли и мне его? Пока свободна, пока нигде и ничья?

 

19 апреля 1990. Сергею Евграфовичу, который всегда смотрит на часы

Втиснуть весь этот поток в примитивные, узкие рамки, назвав таким знакомым и однозначным «влюблена?»  Нет, не то здесь.

Здесь шире. Это мир идёт через меня, дробясь и отражаясь по частям. Какой огромный он, мир-то, какой неделимый, а мы пытаемся его – в привычные формулировки, придуманные кем-то формулы. Аксиомы? Их нет. Их тоже кто-то изобрёл.

Как трудно относиться к человеку, как к весне, как к звезде острой и первой, к солнцу. Как трудно не тянуть к нему просящие, жадные руки, а признавать его независимость и любить (проклятое слово) его независимость. Любить его осторожно и бережно, как первую траву, которую страшно топтать.

Господи, за что же мы так любим плоть? Жареную картошку и жирные кости? Жадно. Зачем, любя, есть без остатка? Высасывать, бить о край тарелки, выковыривать мозг из сердцевины вилкой?

Мне не надо. Мне хорошо так. Всё просто (впрочем, как всегда): только движение, а для него –  конфликт. И я его приму. И буду счастлива.  Так что смотри на часы.  «Всем обещан полёт, и сверкают огни полосы».  Да, уже сверкают. А тепла, если надо возьми, возьми ещё и ещё. Ведь я – женщина, а это лучшее, что я могу для тебя.

 

28 апреля 1990.

Летайте самолётами Аэрофлота! Пользуйтесь услугами свердловского транспортного агентства! Решительнее решайте свои жизненные проблемки!

А ты лови свой кайф, читая странного Грина на подножке электрички, или ранним утром, когда туман, выползая из монастырского парка, где родился, сочится в окна пятого этажа.

Но живи не эмоцией. Но что же делать, если нет воли, и мозгов не совсем достаточно? В кулак! Есть Алма-Ата и розы, и шары на вокзале, и самолёт в Дугобу в июне.

***

– Ты всё себе выдумала. В армии, знаешь, как чётко выдумывают?

Это Граф. Он дарит мне дружеское тепло. Это его имидж. Это он себе так придумал на сегодняшний вечер. Он завтра уезжает. Он должен уехать добрым.

– Ты всё себе выдумала

– Да, ну а что? Разве все наши поступки не то, что мы себе сами выдумываем?

 

6 мая 1990. Копейск. Проверка наличности.

Май. Как страшно и удивительно жить. В прозрачной синеве ночи – белые привидения цветущих абрикосов, которые никогда здесь не вызревают. Мне противны три дороги этой жизни: ВУЗ, работа, училище. Но я никуда не денусь. Ведь мне никогда не войти наяву в молочно-фиолетовый зал кристалла флюорита и не вмесить полностью гармонии прозрачного кварца. Страх перед гармонией, стремление во чтобы то ни стало расшифровать те волны тепла, что медленно, но непрерывно движутся внутри меня.

Но есть безотчётный сейсмограф: я чувствую своё по теплу и цвету. Я знаю мир молчаливый и тихий, знаю его не умом…

***

Я началась не от пыльной ржавчины оград балкона, не от жести крыш, изъеденной дождём, не от усталых, в невидимых трещинах, стёкол. И этот город – не мой дом, хоть хитро и цепко въелся в память, каждым запахом и каждой невнятной тенью. Я не от этой, неумелой, не осознавшей себя любви, нераскрывшейся сути.

Зачем вы дрожите во мне, зачем стучитесь – истёртые подъездные ступени и пыльный луч луны, заплутавший между рам никогда не мытого стекла? Там я была, там я жила и болела, ещё не осознав, ещё не обретя власть. Как хорошо я знаю мучения, происходящие от избытка собственного тепла…

Когда от тоскливого отражения луны в луже, вдруг вспыхнет всё внутри, а выхода нет, и бьёшься как бабочка между двойной рамой… Я слишком хорошо тебя знаю, городишко, прикидывающийся моим домом.

Но есть мой цвет. Коричневые волны уральских волн до горизонта. И зелёная вода весны с хвоей и берёзой. Зелень прокрадывается в глаза, а в кровь румянцем. Я загораюсь, как странная свеча, от этого полосатого, ещё и тёплого, и холодного одновременно ветра, я нежусь у костра под дождём. И вдруг осознаю гармонию этих двух, казалось бы, разных вещей, и я счастлива здесь, на самом их стыке, на «лезвие бритвы». Я свободна… Я не хочу плена, я достойна не плена…

 

9 мая 1990.

Здесь я хочу одного: полупустого дома, окружённого наглухо весенним разливом или погребённого намертво в снегах.  Чтобы дверь была завалена сугробом, чтобы оборвались все провода, сломались к чертям все часы. Чтобы стихия неумолимой рукой заставила быть вместе три дня.  И чтобы где-то нашёлся огарок свечи. Страсть моя, нежность моя, душа моя – они бы проросли там.

А здесь я задыхаюсь во лжи, замешанной на жалости, слезах горечи, а больше всего – безволии. Как глупо всё, как глупо. Глупо так, что даже не больно.

– Ты только не вини меня, – говорит Вадик Ложкин.

– Да нет.

– И себя не вини.

Я не виню. Один по слабости не может отказаться, другая – отказать.

А сильные – не здесь. Так, пожалуй, и найдём мы своё счастье в разных плоскостях. Одни – не противясь природе и событиям, веря, что жизнь – это, скорее, «майский луг, где гуляют женщины и кони», радуясь без осмысления теплу и цветам этого луга и искренне считая, что именно здесь есть что-то «вечное, так похожее на смысл». Другие – в вечном противлении, в достижении цели, ради которой безжалостно преобразуют всех этих женщин, коней и луга.

Так зачем же я хочу нарушить грань плоскостей, исступлённо повторяя: «Ты же сильный, ты же умный, пойми меня и о, боже, сколько тепла и радости прорастёт. Хоть ненадолго. На маленькое пусть, но искреннее время».

 

28 мая 1990. Контрольная запись.

Наталья Санна, они же вам весь пол разобьют, ведь каблучки теперь тонкие, с железными набойками.

– Что ж, в сентябре приду и покрашу.

Здесь всё та же напряжённая жизнь. Мероприятия. Слова, при звуке которых мне становится тоскливо. У них – мероприятия, у меня – удивительный вечер с девочкой Викой, сейшн в её честь свердловских поэтов и самолёт в Фергану.

– Где ты работала эти четыре месяца? Как нигде? А на какие деньги жила?

– В общежитии это несложно.

– Как несложно?

– Ну, молодая она, Ольга Николаевна, ну, ошиблась, а потом страшно было…

– Родители знают?

– А зачем?

Вика вчера сказала: «Дай сигаретку». Я не удивилась. Потом она сказала: «У Блока есть о трёх стадиях гармонии». Я не удивилась. Потом она читала свои стихи – это были мои мысли и моё восприятие. Я не удивилась.

– Они все получают документы, расходятся по домам, наводят марафет, потом собираются.

– А папашки и мамашки дежурят на входах и окнах.

Это в директорской рождается стратегический план выпускного вечера. Я в приёмной ожидаю завуча Ольгу Николаевну, в сумке у меня приказ об увольнении, которое, собственно, уже давным-давно произошло, но не официально, а по моему собственному желанию. Последние спокойные минуты, дальше вечер играется на октаву выше, чем обычная жизнь. Солнце, то появляясь, то пропадая, делало чёрте-что и не покидало меня. Закат, раздуваемый ветром, звучал той же лихорадочно высокой нотой, что и всё моё существо, и, если верить предчувствию, это была дорога к счастью, а, может, и само счастье.

***

Вика читала свои стихи, сидя на полу, у круглого стола прошлого века, в комнате, которая представляла собой что-то среднее между авангардистской выставкой и рабочим кабинетом Зинаиды Гавриловой. С картины на стене смотрело удивительное животное с длинной шеей и огромными глазами, оно охраняло мужчину и женщину, которые лежали, обнявшись в зелёной траве. Я время от времени выглядывала в окно, проверяя: там ли остаток жёлтого дня, там ли бездарные серые коробки домов – убогий мир спального района.

***

Потом закат в общаге архитектурного, в Вовкиной комнате.  Грустно. Надпись на стене заклеена, и Жанка унесла с собой полудетское тепло, капризы и игрушки. А ветер раздувает, раздувает, раздувает закат. «У меня красивые закаты», – говорит Вовка, раньше он говорил: «У нас красивые закаты», а Жанка: «Мне нравится Вовкино окно».

***

Потом восход прыгал за окном такси. Мы ехали в аэропорт. Мы – это Сергей Евграфович, я, Лёнька, Маринка и измоденовская Татьяна. Странный какой-то состав. «Зелёная рыба медленного майского солнца» лихорадочно горела за чёрными прямоугольниками новостроек алым. Даже не восход, а предчувствие его. А под зелёным глазом табло, у черты, куда не пускают провожающих, мне было не холодно, не тепло, а слишком жарко. «И кусочек моей Европы у пропеллера в белом блюде».

– Мальчик в спортивном (это мне), пройдите ещё раз.

– Ленка, положи палки, – Татьянин смех.

Я плохо попрощалась. Но я не могла лучше… Самолёт поднимался прямо в восход. В воспалённой голове всё путалось: красные полосы, огонь выше горизонта, земля где-то сбоку и лёгкий дым над ней.

(Продолжение в Журнале «Российский колокол выпуск 7-8, 2016 года)

Об авторе:

Соловьева Елена Валерьевна, родилась в городе Копейске Челябинской области.  Писатель, журналист. Окончила филологический факультет Уральского государственного университета им. А.М. Горького. Сотрудничала с журналами «Отечественные записки», «STORY», «Большой город», «Современная драматургия». Печатается с 2001 года. Дипломант VI Международного литературного Волошинского конкурса (2008 год, Коктебель). Лауреат международной литературной премии Fellowship Hawthornden International Writers Retreat (2009, Лондон). Лауреат конкурса «Новая детская книга — 2011» изд-ва «РОСМЭН» в номинации «Россия, XXI век». Обладатель Гран-При Национальной литературной премии «Рукопись года — 2012».  В 2013 году сказочная повесть «Цветник бабушки Корицы» вошла в лонг-лист премии «Ясная поляна» в номинации «Детство. Отрочество. Юность». На примере творчества Елены Соловьевой критик Виктор Топоров обосновал и ввел в обиход термин «уральский магический реализм». Елена живет и работает в Екатеринбурге. В настоящее время — руководитель отдела культурно-массовых коммуникаций Свердловской областной научной универсальной библиотеки им. В.Г. Белинского.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: