Таёжные были

Тамара БУЛЕВИЧ | Проза

 

bulevich

Исцеление тайгой

Редкий прискальный лес полнился сизой мглой, когда Егор Демин, ломая литыми сапогами тяжелые, скользкие ветки, с полудня накиданные вздорным ветром, не торопясь шел своей тропой к стойбищу байкитского друга Михаила Монго. «Да, батюшка ветрило, покуролесил ты здесь вволюшку, поиграл силой немереной. Ишь сухача-то да веток навалил! А все под ноги мне метил! Скачу вот через твои заломы козликом», — ворчливо думалось Егору, то и дело расчищающему себе путь.

Но, несмотря на оставшиеся позади длинные пешие версты по бездорожью, он чувствовал себя лучше, чем дома.

Двоякое чувство переполняло Демина после разговора с Задушным. С одной стороны, было даже отрадно, что высказал Валерьяну Модестовичу давно наболевшее, с другой, — понимал:  в таком тоне «беседа» с первым секретарем райкома бесследно для него не пройдет — остался в зиму без работы, а может быть, и еще хуже…

«Вот, чертяка, лезет и лезет в голову. Леса из-за него не вижу».

Повсюду весело гомонили птицы. Уставшие от непогоды, они солидно расселись на сухостое, молодом ельнике, чистили перышки и мирно переговаривались между собою, не замечая любопытных Егоровых глаз. Им было не до Егора.

В нише скалы на остром выступе примостился мелкий соколок — пустельга. Намокший и отяжелевший длинный хвост тянул его с карниза вниз. Но сокол только глубже вонзал черные когти  в слоистый известняк. При этом часто смешно трясся на одном месте, растопыривал пеструю перьевую шубку, приподнимал крылья и звонко кли-кли-кликал.

Егор остановился и беспрепятственно разглядывал рыже-бурого трясуна. Приподнявшись на цыпочки, он легонько дотронулся до него вытянутой вверх рукой, но птица не обращала на прохожего путника никакого внимания, занимаясь своим неотложным делом.

«Голосом-то схож с чеглоком. Только у пустельги покрик повыше, позабористей».

Словно урезонивая горделивого соколка, на ближней сосне отозвалась спокойной мелодичной песенкой парочка белых куропаток: «керр… эр-эр-эрр». Они беззаботно раскачивались на ветках в трех метрах от Егора, и ему были видны их бруснично-красные, вздрагивающие при пении брови.

До стойбища оставалось не более пятисот шагов. Сотни раз хоженную тропу Егор знал настолько, что мог пройти по ней с завязанными глазами: дальше она спустится к плоскогорью, лес уплотнится, плавно переходя в темнохвойный кедровник. Не удержался и быстро пошел вглубь его, надеясь срезать к столу несколько рыжиков, но больно встрепенулось сердце, и он присел на пенек.

«Нет, надо хоть самому перед собой выговориться. Может, полегчает, а то ишь как расходилось мое сердчишко из-за проклятого Задушного. Внутренняя дрожь морщит мне нутро, как начинаю об нем думать».

Демин сорвал у пня сочные веточки брусничника и стал мять их дрожащими пальцами.

Закат догорел, медленно сползая за утес. В лесу заметно потемнело. Со стойбища доносился приветливый визг лаек… Из голосистого хора выделялся знакомый, низкий с хрипотцой, приближающийся к нему лай. Это Мишин одноглазый пес Пират несся  к нему навстречу, однако вскоре притих, стал как-то трусливо подвывать, остановился и смолк.

Егор продолжал всматриваться в кроны поющих деревьев, но споткнулся и глянул на тропу. Неподалеку от него лежало что-то темное, похожее на маленький пушистый кустик.

Подойдя вплотную, обнаружил маленького медвежонка. Увидев незнакомца, тот попытался подняться на лапы, но тут же завалился на бок. Демин наклонился над ним. «Пушистик» рыкнул и протяжно замычал.

— Да ты, дружок, весь в крови. Како же чудище поранило тебя? Коль кровь не запеклась, и часу не прошло случившемуся. А я-то думал, ослышался, когда старое ухо уловило далекий приглушенный щелчок. Знать, браконьеришко, труба ему в дышло, в тот миг воровски прошмыгнул по Мишиному угодью, встретился с медведицей, с тобой, малыш, спаскудничал. Вот же сволота! Летом на медведя охота закрыта, но нелюдю закон не писан. Где же мамка твоя, Тунгус — так тебя буду величать, и что сталося с ней?

Прикрыв сочащуюся холку медвежонка носовым платком, покрепче прижал его к груди, как прижимал своих маленьких сынков. Тунгус был едва живой. Вздрагивал хрупким тельцем, дыбил шерстку, постанывал.

— Совсем кроха, февральский. Крепись, будем лечиться вместе у знаменитого таежного лекаря Миши Монго. Ну-ну! Не кусайся, мигом доставлю. У меня, дружок, тоже болячек поднакопилось.

В это время к Егору подполз Пират, стыдливо потерся о сапоги и лизнул их.

— Привет тебе, привет! — Пират встал на лапы и протянул ему сильную, натруженную лапу. — Чо, сдрейфил? Зверя почуял? Дак он мал ишо, к тому же кровью истек, бедолага.

Пес, принимая справедливый дружеский выговор, прижал уши и виновато завилял хвостом.

— Все-то ты, умница, Пиратка, понимаешь. Ладно. Давай, вперед, к Мише.

Они втроем ввалились в чум, взмокшие, запыхавшиеся.

Маленький, щуплый, верткий, с неседеющей головой, Михаил тепло поздоровался, прослезился и торопливо коснулся лица друга не знающей бритвы щекой.

— Вот, Миша, принимай подранка. К счастью, на тропе лежал. В честь тебя, вернее будет сказать, твоего народа, назвал его Тунгусом.

Михаил уже вымыл руки, достал из старого напольного сундука какие-то коробочки, бутылку спирта, марлю и широкий, с мужскую ладонь, лейкопластырь.

— Моя так ждала Егоcка, так ждала!

А сам быстро растирал в порошок белые таблетки, свертывал в тампоны нарезанные ленты марли.

— Держи Тунгуса, буду мыть, мал-мал резать.

— Миш, ты же мне друг. Посочувствуй, не могу я это смотреть, боюсь!

— Однако некода сипко много говори! Нюхай насытыря и работай! Такой ботцой, стыдно!

Он накрыл полиэтиленом сундук и принялся мыть Тунгусу рану. Медвежонок визжал и вырывался из больших рук Егора, но силенки его были на исходе.

— Хоросо, баркачанка[1], хоросо! Моя твоя люби, больно не делай, жалей.

Егор приловчился и уже крепко держал малыша, иногда помогая себе и коленом. Когда операция наконец-то завершилась, «ассистент» Демин, дрожащий и бледный, повалился на пол.

— Скоро пей, Егоcка, валерянку, помогай. Твоя, однако, сопсем слабый стал. Ай-яй!

А Пират уже распластался возле Егора. От избытка любви и жалости он обслюнявил ему лицо и руки, бил хвостом по ногам, словно просил быстрее подняться. Привык при встречах класть свою взлохмаченную голову на Егоровы колени.

Медвежонка спаситель определил на жительство за нарами, положив его на мягкий еловый лапник. И хотя сам он улегся на здоровый бочок, Михаил привязал Тунгуса к стойке чума.

— Моя чум гость пришла — друг, Егоска! Моя знай, сто он люби. Миса буди делай кухня эвенка. Наш Алитет, ботцой однако писатель, добрые народны обыцяй сеял и говори правду: от еды руси  в зивота один пустота.

И засуетился у очага. Вскоре чум наполнился аппетитным запахом свежей молодой оленины.

— Вот всегда так! Со мной тебе вечные хлопоты! — забираясь на нары, извинительным голосом заговорил Егор.

— Молци ус! Моя весна сдала, лето сдала. Скоро тайга белый,  а Егоска нету. Твоя понимас, как моя рада?

— Я тоже скучаю, Миша. Со школьной скамьи не разлучаемся. За брата мне и за всю родню. Плохи мои дела, Миша. За помощью пришел. Душу тобой облегчить.

— Нис-се-о-о-о! Тайга лечи, моя лечи — Егоска хоросо, болези уйди. Потом, Егоска, говори буди, завтре. Ноцю аринка, харги — злой духи месай. Мало лечи. Надо утро, солнце. Миса знай кода.  А час еси твоя хоцю, моя хоцю.

В чуме от жаркого очага нечем было дышать. Михаил задрал пологи, и сразу вокруг чума заплясали по кругу причудливые, быстроногие тени.

— Моя важенки доить скоро, шевели огня.

Егор подсел к очагу, подгреб развалившиеся угли под котел  с дымящимся мясом, задумался. И опять ссора с Задушным завладела им.

«Как он змеем взвился, ядовито зашипел, брызгая слюной  в лицо: «Ты у меня договоришься — посидишь за решеткой, поумнеешь, если еще где тявкнешь про нас с отцом». Тут уж я на крик перешел: «Слава Богу, не 37-й, руки коротки!» И дале выдал ему про барство, пьянки-гулянки да про всё, о чем люди меж собой шепчутся. Про дворец райкомовский, на субботниках всем миром строимый. Это для двадцати-то райкомовских чинуш. Уже кричу: «Не лучше ли отдать его фронтовикам, либо старикам да старухам бесприютным? И под детский садик сгодится — тоже не лишний». Тут он вовсе взбесился. Слюной брызжет. Давай всяко поносить, оскорблять. Оказывается, что за приживалу держит, и проку от меня никакого. Это при одиннадцати-то печах на каменном угле, мною обслуживаемых! Хорек вонючий! Потом метнулся в свой кабинет, да так дверями хлопнул, что с косяка штукатурка посыпалась. Пришлось цело ведро замазки заводить, дыры замазывать. Накаркал!»

Было за полночь, когда друзья стали обсуждать предстоящую утром рыбалку. Развалившись на свежих, мягких пыжиках, отбирали нужные блесны для ловли сига. Егор загодя купил их у знакомых промысловиков вместе со спиннингом и двумя удочками. Давно уж привык рыбачить одновременно тремя удилищами.

Михаил удочку не признавал, тихо посмеивался над горе-рыбаком.

— Моя лодка ехай, сети стави, мормышка лови. Потом буди сцитай, сколь твоя уди, сколь моя. Уха вари у рецьки. Водка брать?

— Как хочешь, Миша.

— Хоцю, хоцю! Моя друг есть!

Вдруг медвежонок заворочался, громко застонал. Михаил легко вскочил и наклонился над пациентом. Но он тут же успокоился, засопел и стал сосать лапу.

— Ай-яй! Моя забый! Нада еси дай!

Он снова склонился над сундуком, долго что-то искал, отрывисто поругивая себя то на русском, то на эвенкийском. Наконец извлек на свет длинную соску и выскочил из чума. Вернулся с полной бутылкой свежего молока от важенки. Ловко сунул соску  в крохотную пасть спящего Тунгуса, придерживая рукой бутылку, чтобы баркачану было удобнее сосать.

Егор с восхищением смотрел на заботливого, умелого друга.  А медвежонок, насытившись, затих.

Утомленные событиями дня друзья улеглись на нарах и дружно захрапели.

Вскоре всех разбудили собаки. Они лаяли отчаянно и тревожно, переходя на хрип и вой. Первым ошалело вскочил Михаил.

— Однако, Егоска, ботцая зверь пришла. Моя знай — амака,[2] Тунгускина мать. Амака злой — плохо. Оленя кусай. Нас кусай. Тунгуса надо быстро отдавай.

— Да ты в своем уме, Миша! Скоко он крови потерял, ослаб. Рана не закрылась, а ты…

— Егоска родилась, зиви тайга, однако тайга не понимай! Бери скоро руки баркачан. Иди тропа вверх. Моя путь свети. Зверь огоня не люби, боитца. Тунгуса скала оставляй. Амака ее забирай. Потом, однако, быстро нада чум. Так делай.

Егор осторожно взял на руки проснувшегося и встревоженного медвежонка.

— Торопи, Егоска, торопи! Моя знай — плохо, ай-яй, плохо. Амака-мать пришел за амакашка. Бери русье плецо, Тунгуса неси рука.

— Плохо это, Миша! Малыш на ногах не стоит, погибнет ведь!

— Егоска сосем глюпий, не думай! Миса знай. Амака плохой: ее дети люди взял. Нада скоро Тунгуса отдавай. Не боись, Егоска! Моя твоя прикрывай.

Монго схватил с крючка новенький карабин, недавно подаренный ему сыном Николаем. В ночной полутьме точным, стремительным движением схватил стоящую за нарами палку с накрученным берестяным факелом, поджег его и выскользнул из чума.

Егор со стареньким карабином за плечами и всхлипывающим, тихо мычащим на руках медвежонком поспешил за ним.

Зорька еще пряталась за горами, но небосклон уже высветился ее далекими всполохами.

Егор шел впереди, неся на вытянутых руках перевязанного широкими бинтами Тунгуса. Нес бережно, стараясь не задевать кровоточащую рану и не причинять малышу дополнительную боль.

Михаил сзади светил под ноги Егору факелом и чутко ловил каждый звук спящего леса.

Собаки бежали по следу медведицы, параллельно тропе, метрах в десяти от хозяина. Подъем становился круче, но до скалы было еще далеко. Где-то рядом тяжело заухал филин, потом, словно сорвавшись с дерева, полетел вниз к кедровнику.  Встревожились и захлопали крыльями еще несколько проснувшихся птиц. Опять трусливо заскулили лайки. И не прошло минуты, как они, притихшие и скукоженные от страха, негромко заскулили и пристроились к Михаилу.

— Егоска, бистро стой! Амака рядом! Вот он! Вот!

И взвел курок карабина.

— Не стреляй, Миша! Не стреляй!

Егор увидел впереди себя черную, рычащую и наступательно движущуюся на него гору. Остановился — и медведица остановилась. Громко пыхтя, присела, будто замерла. Ее отдых длился секунд пять, а показались они вечностью. Конечно же, она сильно устала, пережив тяжкий день, страх при встрече с плохим человеком, непрерывный поиск детеныша.

— Егоска! Пускай баркачан! Бистро! Хоросо, молодеца! Ходи моя!

Он направил луч факела в сторону медведицы, напряженно держа на вытянутой правой руке карабин.

Лайки осмелели и пытались ринуться на сидящего зверя.

— Тихо лезать! Пирата, к ноге! — сердито прицыкнул на них Монго. Те послушно прижали уши и слились с тропой. — Егоска! Сагай небыстро назад чум, смотри амака лицо. Русье — наготове! Посли! Моя амака свети.

Медвежонок, почуяв мать, жалобно и звучно стонал. Волоча ножку, прыгая, валясь на камни, вновь поднимаясь, из последних сил тащился к ней.

Медведица, познавшая запах пороха и сейчас видя перед собой смертельную опасность, вновь приподнялась на задние лапы. Дико рыча, разбрызгивая по кустам гневную пену, медленно пошла навстречу медвежонку. Поравнявшись, лизнула мордочку  и опустилась над ним. Долго обнюхивала пахнущее лекарствами, забинтованное тельце. Затем страстно и яростно начала облизывать с ног до головы.

И было видно, как отлетали от её детеныша бинты и лейкопластыри.

Потом ещё с полкилометра, в плотном окружении очумевших, все понимающих собак, Михаил с Егором шли молча, вслушиваясь в таёжные звуки и оглядываясь по сторонам. Но, углубившись  в кедровник, расслабились, подали голоса.

— Моя рада, так рада. Тунгуска буди живи.

Поднявшаяся над тайгой заря весело раскачивалась на макушках раскачивающихся кедров. В чуме пахло мясом и багульником. Надо бы поспать, но было не до сна! Выпив по стакану крепкого чая, друзья покурили и пошли за рыбацкими снастями.

Большое рубленое зимовье, стоящее посредине стойбища, служило Михаилу и хранилищем, и мастерской. Здесь дальними родственниками, помогавшими старику управляться со стадом  оленей и домашними делами, шилась, украшалась бисером одежда из оленьих шкур. Умело выделывались на продажу дорогие меха соболей, песцов и чернобурок. На тесаных полках хранились инструменты, кухонная утварь, постели для гостей. По стенам на металлических крюках развешивались сети, мормышки. В самодельных деревянных ящиках лежала разная мелочь, без которой на охоте и рыбалке не обойтись.

Друзья полезли на чердак. Вяленая сохатина висела на длинных толстых жердях, обдуваемая сквозняком и по-хозяйски обернутая цветастыми простынями.

— Ты, Миша, хороший хозяин. Всюду успеваешь, и старость тебя не гложет.

— Бери, Егоска, домой суха сохатина, увази моя — охотника. Обыцяй така — не мози Миса одна еси добыця. Другой люди нада давай. Или духи ругай моя, накази. А кому Миша дай? Теперь твоя одна. Родня далеко тайга. Сына Колька, собака така, сопсем редко в цюму приеди. Руси стала Колька. Тайга зиви не хоци.

— Давай, Миша! А к вяленой сохатинке я с детства приучен. Помню, твои родители в интернат нам мешками возили. А таперича зимой вся еда моя и есть, что отварю картохи чугунок, да с грибами ее, да с черемшой.

— А Маса, асис[3] твоя, не вари?

Егор нахмурился и обреченно махнул рукой.

— Ты, Миша, совсем другую Марию помнишь. Знаю, нравилась тебе. Она всем тогда была люба. Только где она, та Мария-то? Война и материнское горе давно счервивили ее. А что осталось… эта… дома почти не быват. Я же — непьющий. Ей со мной неинтересно. Да-а-а, пропащая ее душа…

— Всю зисть хоцю зиви с Егоска. Поцему не могу? Там твоя плохо, моя тут без Егоски тоска. Зацем так? Тайга твоя люби, зиви  тайга.

— Спасибо, друг, да не один я. Хоть Мария и бомжует, а все ж — жена. Не брошу. Пропадет. Эта беда ее от сынков наших, войной загубленных. По ним сохла, а последний год запивается. Поначалу думал, чем горем захлебывается, так пущай лучше с подругами веселится. А оно вота как обернулось, веселье-то… Мария-то не так уж и пьет. Годы-то каки, хоть и младше меня на десяток лет. А бабы истые лонтрышки, опоицы. Обобрали нас до нитки. В доме стены одни стоят, от стыда да грязи мыкают. Видать, сей мой крест до гроба несть.

— Поцему Егоска Масу не уци, не бий?

— Давно рук на нее не подымаю, а ране, бывало, и взгревал не раз. Дак где там! По всей фактории дурой носилась: «Убиват, убиват, лешак печной!» В сельсовет меня таскали. А вот ее за гульню да пьянство не тревожат. Пробовал взаперти денно-нощно держать. Так она, лихоимка, всякими хитростями сбежит к своим собутыльникам. Как медом там намазано. Сколько мужиков привадили в свою сатанинскую компанию — счету нет.

— Ай-яй! Егоска не музык! Нада брай толста веревка, ее зопу — бий раз-два-три. Буди солкова. А Егоска — буюн — олень!

— Это еще почему?

— Дак он ботцой-ботцой роги носит, а забодать никого не мозет.

Затарив доверху рюкзаки, друзья погрузили их на тачку с бочонком и спустились к Тунгуске.

И закипела работа, таинство, священнодейство, что всегда предшествуют началу настоящей рыбалки в большой рыбной реке.

Егор прошелся вдоль берега и выбрал место попорожистей, где, по опыту прошлых лет, обычно плескались непуганые монговскими сетями жирные, серебристые сиги. По совету «бывалых» насыпал между валунами вареной пшеничной крупы. Она горками опустилась на дно, но часть ее струями волн унесло в стремнину.

«Теперь сиг сюда валом повалит».

Михаил вытащил из ивняка лодку и погрузил в нее подаренные Егором сети. Внимательно осмотрел две старенькие мормышки, покрутил их, сложил гармошкой и бросил поверх сетей.

«Моя Егоска показет, как лови стари эвенк».

И исчез за утесом, угрюмо нависшим над темными водами Подкаменной Тунгуски.

Таковы были исходные амбиции бывалых рыбаков. Договорились: рыбачить, пока жор не прекратится. Сигналом к завершению рыбалки должен послужить большой Егоров костер.

Оставшись наедине, Демин, позабыв про все на свете, поддался азартному и властному желанию — наловить побольше сига!

Длинный, нескладный, с белой головой на тонкой шее, в стареньком бесцветном трико, в потерявшей полосатость тельняшке, он метался между удилищами и был похож на невиданную чудную птицу. Она то взмахивала крылами-палками над пенящимися порогами, то приседала на мокрые камни и почти сливалась с ними. А то вдруг принималась неуклюже прыгать по замшелым, скользким валунам. Едва удерживая равновесие и прилагая видимые усилия, изо всех сил старалась не спикировать со всего маху  в белокрылые шипящие буруны, стремительно уносящиеся за утес от неприветливых, больно бьющих каменных разбойников.

Егор, освоившись с «полетами» над удилищами и не вынимая их из воды, стал делать одну за другой подсечки. Тунгуска, хотя и рябила, но между каменными глыбами, как в больших аквариумах, вода была спокойней. Здесь стайки серебристых туполобых сигов деловито рассматривали непривычный их глазу интерьер. Неторопливо поедали прикорм, с любопытством присматриваясь к чьему-то непривычному глазу, блестящему, похожему на неизвестную мелкую рыбешку. Самый увесистый сиг, лениво отворачиваясь от незнакомки, задел хвостом вздрагивающую на струе обманку. Та словно ожила, испуганно метнулась под камень, и ненасытный богатырь молниеносно заглотил ее. И пошла-а-а, пошла рыбка!

Егор едва справлялся с небывалым клевом. Его вместительный короб скоро наполнился до краев. Крышка не закрывалась. Сиг шел и шел.

«Куды мне боле-то! И этого за глаза хватит на уху да посол. Ишо дней впереди — ой-ей! От души нарыбалюсь».

Он снял с себя тельняшку, натянул поверх перегруженного короба, затянул рукава на два крепких узла и поплыл с увесистым уловом к берегу.

Над тайгой разгорался жаркий, безветренный день.

Сыто облизываясь, к Егору стрелой летел Пират, видно, тоже удачно порыбачивший в прибрежных зарослях ивняка, куда частенько выбрасывалась ошалелая от ударов о камни мелкая рыба.

— Чо, Пиратка, небось уж по уши объемшись? А я вот гостинец тебе несу, не побрезгуй, дружок, сигатенкой!

Ласково потрепав пса по упитанным бокам, Егор развязал короб и бросил ему первого попавшегося в руку сига.

— Ешь, ешь! Жирком обрастай, наливайся. Так-то твое собачье житье веселей покажется. Да и зима мене кусат, когда шерсть лоснится.

Пират стал играть со скачущей по галечнику рыбой, подкидывая ее выше и выше сильными лапами. С удовольствием понаблюдав за ним, Егор подправил кремнием лезвие таежного ножа и принялся пластать двух-трехкилограммовых сигов под зимний засол. В его многотрудных руках всякое дело ладилось. И скоро он добрался до днища короба. Там, повиливая хвостищем и радужно блестя на солнце крупной чешуей, лежал его сегодняшний «первенец».

— Не обессудь, придется тебе ишо повременить, другу моему показаться. — Егор вырыл саперной лопатой яму, залил водой, бросив туда красавца сига. — Не балуй у меня!

И накрыл его сверху коробом.

 

Тайга только разгоралась багряными пожарищами приближающейся осени. Березки стыдливо и робко развесили редкие  золотые сережки. Под порывами ветра они разлетались по темной зелени кроны то рваными лоскутами золотой парчи, то ярким кружащимся солнышком, а то повисали кверху дном небывалой формы бокалами.

Рыжими пятнами обозначились в хвойниках осинки, еще не вспыхнувшие алым румянцем.

На взгорке у кедрача играли с ветром чуть побледневшие лиственницы.

Егор на минуту задержал взгляд на лесном просторе и отметил, что лета осталось на одну ладошку.

— Пойдем-ка, Пиратка, за сушняком. Пора костер разводить, хозяина домой зазывать. Поди с уловом умаялся, ишь как запозднился.

И вскоре высокое пламя костра взвилось на каменистом берегу. Душистый синий дымок потянуло далеко за утес. На душе у Егора стало спокойнее.

«Не довел бы сердце до такой раскоряки, если б ушел из райкома сразу после первой стычки с хозяином. Зря поддался уговорам Катерины Алексевны: «Надо дотянуть до нового райкома. Здание передадут другой организации. Где еще найдут такого хозяина печам!» Понятно, Катерине Алексевне не хотелось видеть меня «домовничим». Она одна из райкомовских знала все об моей жизни, Марии…

Хотя от себя не убежишь, а все бы легче сердцу… Уйти с работы — полбеды. На пропитание заработаю: русские печи досыта кормили семью во все времена. И ноне они в большом спросе. Не об этом печаль. Обидно, стыдно за партию, коей принадлежу и служил верой-правдой до нынешних времен. Таперича уж не  с ней я! Не с задушными. Они-то и довели народ до нужды заново перестраивать страну. И опять толком, по-честному, ему об том не сказали. Оно конечно! Какими глазами смотреть! Тянули из него жилы, кричали «ура!», коммунизмой вот-вот обнадеживали. Оказалось, не в ту сторону тянули, не ту социализму построили. Вот же пакостники! Все наши натуги — коту под хвост! А вожди не удостоили даже рядовых коммунистов-тружеников разговора за свое преступное руководство. Никто не посчитал нужным признаться народу в тупости своей, воровстве и предательстве. Нет, Демин, с такой шарашконторой заканчивай! Не ты, а задушенские сотоварищи, труба им в дышло, отныне — ядро ее. Чо путного дале ждать-то?!»

Заслышав всплеск весел, Егор поспешил к реке. Мишина лодка под тяжестью груза осела, едва не зачерпывая краями воду. А сам он стоя радостно приветствовал друга поднятыми веслами.

— Где тебя лешие носят, сучок кедровый? — нарочито грубо отозвался Егор.

— Моя Егоска риби красни лови, стерлядки помай, ягоды собирай.

— Вечный трудяга мой неугомонный! Давай уж помогу выгрузиться.

Они вытащили лодку на берег подальше от воды и начали бросать на брезент улов старого эвенка.

— Вот это тайменище! Да как ты втащил-то его? Ну и ну… Нет, Миша, силушка в тебе еще временем не отнятая. Дай-то Бог!  А стерлядки-то ско-о-ко! Ты просто водяной царь, Миша. Это  ж надо так рыбалить! Я сдаюсь. Твоя моя победи!

Михаил заулыбался и занялся котлом под уху. Долго тер его песком, полоскал в реке и только потом, отойдя подальше от ивняка, зачерпнул из стремнины летящей водицы.

— Моя сама ухи вари.

И таинству его над котлом не было конца.

Егор за это время почистил рыбу, часть нанизал на ивовую лозу для провяливания, но основной улов засолил в кедровом бочонке. Долго и внимательно освобождал стерлядь от визиги, хорошо промывал ее и бросал на раскаленную сковородку для обжарки. «Завтра Мишу пирогом с визигой накормлю, он любит. Тайменя пусть сам солит. У меня такого навыка нет».

Солнце уже накалывалось на уносящиеся далеко в небо пики вековых хвойников, когда друзья удобно уселись у костра. Михаил наполнил доверху миски дымящейся ухой и большими  кусками добытых ими деликатесов. От котла исходил такой аромат, что сводило скулы от разыгравшегося у рыбаков аппетита.

 

Ели и пили долго. Костер давно опал, но друзья поддерживали его лапником, от которого исходил густой смоляной дым. Благодаря ему черные тучи голодной мошки оставляли в покое разговорившиеся, истосковавшиеся друг по другу души.

— Так много тебе рассказал. Горько от всего этого, Миша. Куды ни кинь, везде редька да дрын. Горько думается и про наше общее житье. Слушаю, читаю — тоска разъедает душу. Они доперестраиваются! Нутром чую, должон буду и за лес им платить. За угодья, стало быть.

— Егоска умный, моя не понимай…

Старый эвенк напряженно вдумывался в сказанное Егором, выбивая в костер нагар из потрескавшейся трубки. Долго и тщательно уминал в нее табак, долго раскуривал, глубоко, до кашля, втягивая в себя ядреный, щекотливый никотиновый дух.

— И за аргиша[4] деньга дать? Зачем плати! Тайга мой, олень  моя — чужой не брал. Моя плати нету. Скажи твой райком, наш Ленин так не делал. Твоя начальник, однако, сосем харги — дьявол, жадный зверь. Монго так понимай. Еси делай, как он, думай, как он — беда иди, всех беда стани кусать. Скази ему, Егоска!

— И не надейся! Он меня так и послушает! Кабы мне грамоты поболе, я бы с ним пободался. А так — кто я для него? Мусор. Дворняга непородистая. А оне — партейное начальство — держатся вроде графьев. Задушный на меня волком глядит, бугаем бычится. Ну и пусть, труба ему в дышло. Хоть возьми самые что ни на есть верхи. Все хитруют. Вокруг да около. Поди давно уж и без народа со страной порешали. Жаль, что решальщики — все такие же и есть — Задушные. Помяни мое слово, Миша, труба им в дышло, перестройщикам, — под их командой жить станем. А оне ни стыда, ни греха не ведают. По райкому вижу, где пять лет печником отслужил. Блудуют да жируют на народных харчах. Об Ленине давно позабыли. Даже, бесстыдники, скоморошничают над ним. На кумаче слова евоны наляпают — поминка для виду. А сами-то  в бары метят, козе понятно. Ихней своре по иному править затребовалось. Стало быть, перестроят оне нас в свою выгоду. Хорошо, коль в живых останемся.

— Не скажи, Егоска, так! Моя боитца.

— А чо нам с тобой бояться? Дале Севера не сошлют. А он  нам — отец родной.

— Однако, страшно, Егоска. Моя, твоя — кем буди?

— А никем. Были никто — нищими, — ими и помрем. Зато нутро наше, Миша, побогаче будет некоторых при власти. Только кто нам в души-то когда глядел? Мы для властей — прах.

— Моя, однако, не знай прах.

— Ну, что ли, горсть земли. Понял?

— Да, понимай.

Друзья замолчали, углубившись в нелегкие раздумья. По их старческим лицам одна за другой пробегали тревожные тени.

— Вот думаю, Миша, об нас с тобой. Не за то воевали. Сынов за Родину положили. А что она, Родина-то, таперича делает с нами. Из года в год тянулись на нее, а легче не ставало. Ты, окромя тайги да аргиша, ничего доброго не видал. Я тоже. Охотничал, русскими печами людям дома согревал. Все ж по совести, жили как могли. Работали до десятого пота, мозоли набивали, сынков ро́стили. Только где они, кормильцы-то, радость наша? В могилах братских. Твоих двое и трое моих. У тебя хоть Николка после войны народился отрадой да внучатки. А я ж так деток люблю…

И Егор горько заплакал. Михаил, смахивая со своего худого лица слезы, участливо прислонился к плечу друга и гладил ему шершавые руки. Еще всхлипывая, Демин тихо продолжил:

— До сего дня чужой копейки мы с тобой, брат, не поимели. До глубокой старости своим горбом хлеба добывам. Тайгой да рекой кормимся. Стало быть, хоть и прах мы, да плодородный, не пустой. На нашем-то прахе всяка добрая травинка охотно  вырастет, а то ягель на щипок оленю. А на их прахе, выродков народных, взро́стится один чертополох либо дурман какой.

 

Костер затухал, гореть было нечему, и друзья отправились на взгорок за валежником. Насобирали его так много, что еле доволокли тяжелые вязанки. И вновь жаркое кострище согревало их на свежем ветру.

— Миша, ты же сам видал, знашь, что коммунистом я был принят в окопе. И вовсе не по принуждению, как таперича злыдни калякают, а по собственному большому желанию, по воле вольной. Под пулями за чужие спины Демин не прятался. Кровушкой не раз землю полил. Завсегда за партию горой стоял. Так до последнего дыха и был бы с ней, кабы она не стала другой, таперешной.  А была б делами и душой, как наша Катерина Алексевна Селезнева, низко б кланялся довеку ей. Я Катерину Алексевну одну из райкомовских за коммуниста и секретаря признаю. Настоящая партейка! За наживой не гонится, завсегда к людям с уважением и помощью. Однако времечко, Миша, не ее. Другое время грядет. И партия другим нутром наполнилась, под другой уздой ходит — задушенских. Только в их упряжи ходить не стану. Другого табуна я конь.

Егор вдруг решительно поднялся, отыскал свой рюкзак и вытащил из него небольшой, завернутый в газету сверток, перевязанный шпагатом. Ножом вспорол его, вынул маленькую красную книжицу и протянул ее Михаилу.

— Гляди, Миша, и запоминай момент. Это мой партийный билет. Нет, не тот, что мне вручали в окопе и за который я любому выгрыз бы глотку. Мой родной партийный билет где-то в архивах заточен. Вот ему и буду верен, пока бьется мое сердце. А этот…

Егор брезгливо сморщился и бросил свою краснокожую партийную принадлежность в костер.

— Горите вы синим пламенем, труба вам в дышло, задушенские переродыши!

И сел рядом с другом. От волнения ли, быстрого ли отрезвления Егора Демина бил озноб, дергались веки и дрожали руки.

— Слышь, Миша, как волны хлебещутся? Так и бьют по сердцу… Тревожно и больно мне…

— Моя Егоску уважай, всегда с Егоска!

 

Прошло три дня и ночи, как Егор потерял сознание. Несколькими минутами спустя после сожжения своего партбилета. И Михаил, не отходя от него ни на минуту, отчаянно пытался возвратить друга с того света своими таежными премудростями и камланием.

«Миса мали-мали саман, сына саман. Над Егоской камлай делай, арван-ми[5] делай».

Напившись настоек из лесных кореньев и трав, Егор беспробудно проваливался из одного сна в другой. Старый эвенк кружил над ним чудо-птицей в блестящем цветном оперении. Со звенящим  в быстрых руках отцовским бубном Михаил Монго гортанно распевал одному ему известные заклинания, трясся в трансе до изнеможения, призывая на помощь мудрых духов и шамана-отца.

Но этой неистовой битвы за жизнь друга Егошки Демин не видел и не слышал, находясь в глубоком, непробудном забытье.  В добрых снах ему светило яркое солнце, он был молодым и счастливым. Ему снилось, будто к нему в интернат с гостинцами приходили родители, сидели на коленях маленькие вихрастые сынки,  и он ласкал их. Потом целовался с красавицей-женой Марией. Угощал за своим столом сигами и таежными ягодами Катерину Алексеевну Селезневу…

 

Когда Демин открыл глаза, то был удивлен Мишиному наряду. Ни о чем не спросив его, одобрительно улыбнулся. Друг показался ему усталым, постаревшим. Но, увидя на его лице радостную ответную улыбку, бодро поднялся с нар.

— Я скоренько сбегаю за чум!

У Егора было приподнятое настроение. Что происходило с ним в эти дни, он не помнил. Никаких болей не чувствовал, и только легкая дрожь в теле вернула его в якобы вчерашний день.

«Вот это порыбалили!»

Заглянув под навес, где обычно Миша держал соленья в зиму, обомлел: ни тачки, ни бочонка с рыбой там не было. И сигов на лозе тоже. «Да мы чо, сморчки старые, на берегу улов оставили!»

И пулей влетел в чум. На полу, уткнувшись лицом в золу очага, лежал Миша. Он спал мертвецким сном, и разбудить его Егору не удалось. «А Пиратка-то где?»

Наскоро одевшись, спустился к берегу. Там все висело и лежало на прежних местах. Пират, с чувством исполненного долга, устало потянулся и сдал вахту. Голодные, не понимающие, почему хозяин так надолго оставил их на берегу, лайки, однако, не посмели нарушить его строгий приказ — «Сторози!» Освободившись от обязанностей, они мигом взлетели на взгорок, к стойбищу, где в кормушках всегда было чем поживиться.

Демин — ходка за ходкой — перетаскивал дорогую добычу под навес. А Михаил продолжал спать.

Уж вечерело, и тихий закат алыми лентами закружил над кедровником.

Егор сидел у чума и выстругивал себе палку-искалку с вилочкой на конце для завтрашнего похода за рыжиками да груздями.

«Вчерась как-то непонятно день закончился. Помню только, как бросил в огонь партбилет, как тлел он медленно синим угарным прощанием. И было очень больно за прожитые годы. Нет, я сделал все верно — и с Запашным, и с партбилетом. А дальше — ничего не помню. Вроде и не пил лишнего».

Слегка пошатываясь, к нему шел Михаил. Он беззубо и широко улыбался.

— Моя, однако, мало-мало спала.

— Ничего себе — «мало-мало», почитай, день-деньской продрыхал. Ране такого за тобой не примечал. Завтра по грибы пойдем.

— Ай-яй! Твоя, Егоска, один ходи. Моя есть охота, тайга.

— Да, вспомнил! Ты же ими брезгуешь.

— Они — поганые. Предки говори, мама говори. Черный дух там живи. Не ешь их, друг Егоска.

— Ну уж нет! От такой вкуснятины нос воротить — не царское это дело. Я сыроежки жевал, когда по подворью голой попой ползал, — и ничего! Вона вымахал, здоровенный мужик. Всю войну  с тобой по стылым окопам корежились в одних драных шинельках — а не кашлянули! Ты поешь, Миша, сколько знаю тебя — почитай, с малолетства — одну и ту же небылицу: поганые, поганые. Вовсе уж мхом порос, пень еловый. Небось в третьем тысячелетии тоже попасть в жильцы метишь? Так подравнивайся! Помню, в интернате впереди меня завсегда поспешал!

— Моя краска не менял: тайга был, тайга есть.

— Грибы — они, конечно, деликатности требуют. А ты, поди, ешь не те, не съедобные. Хошь, покажу моего вкуса, что и сырыми не потравишься. Вот, к примеру, рыжик, грибок отменный!

— Ай-яй. Моя тоснит…

 

Следующий день они провели врозь, занимаясь каждый своим делом. Егор набрал короб с верхом молоденьких рыжиков, сырых груздей и чуть обозначившихся коричневой шляпкой белых грибков. «На всю зиму наслажденье».

Михаил принес в подарок другу дородную копалуху и трех «зирнюцих» уток. Они сидели на поляне за навесом и доводили до ума дары тайги. А вечером снова спустились к реке, развели костер.

— Хос анектот про цюкцю? Сын Колька науци.

Егор оживился и с любопытством посмотрел на Мишу:

— Ну, блин, даешь, с тобой не соскучишься!

— Слусай. Сиди цюме муза с зеной. Она спроси: «Поцему все зови нас глюпи, тупой?». «Да ми — во!» — и муза стучи своя голова. «Кто-то цюма присла!» — испугался асис — зена. «Сиди ус, моя дверь сама открой» — сказала муза.

Друзья весело рассмеялись.

— Миша, а я тебе сейчас быль расскажу. Тут по весне витютень к подворью моему прибился. Морозец в те дни лютовал люто.  А голубок дикий, да умный. Я ему чердак открыл, он и юрк туды. Видать, здорово намерзся, бедолага. Все живое тепла хочет. Кому непогодь по нутру? Денек отогрелся меж сухих трав, да и отыскал в сарайке старое корыто, где осталось пшено от последних кур. Их-то до единой Мария на закусь подружкам снесла. Витютень погостевал ишо пару деньков и улетел. Было это аккурат в день Пасхи. Может, весть мне каку приносил, а, Миш? К чему бы, не знашь? Ты же, лесной ведун, до всего ушлый. Меж мирами витаешь, людей лечишь. Вот и мне с тобой полегчало.

— Миша — знай! Егоска потом говори.

Ранним утром Егор засобирался домой. Михаил сник, запечалился.

— Не горюй, друг. Приду по осени, порыбалим.

Подари медвежаток

Подъезжая на старом «уазике» к вершине пихтового яра, Василий Ильин остановился. Проехать мимо никак не мог: сказочная, завораживающая картина изумрудного эвенкийского океана пленила его воображение. Жена с дочкой тоже вышли из машины  и обомлели от красоты. Такое диво они видят впервые. Шумное семейство долго восторгалось разноцветными зайчиками,  скачущими в игривых радужных лучах над парящей, плещущей волнами тайгой. Вокруг, куда ни посмотри, были хорошо видны златоствольные сосняки, нежные светло-зелёные лиственницы  и роскошные изумрудные кедры. Тайга пленила и заманивала в благодатные лесные дебри.

— Пап! Это всё… твоё?!

— Наше, Настенька, эвенкийское. Ну, насмотрелись красот — теперь вперёд к нашему зимовью. Дела ждут.

Выгрузив свежие запасы продуктов и всякую мелочь для сезонной охоты, Ильины дружно поделили, кому и что делать. Настеньке — набрать подснежников, маме Клаве — обогреть избушку, приготовить обед, папе Васе — всё остальное.

Девочка первой принялась за работу, весело бегала вокруг зимовья, крепко держа в маленьком кулачке пушистый фиолетовый букетик.

— С корнем, дочка, не рви. Цветам больно. Бережно ломай стебельки. Тогда они будут расти тут много лет. И твоих деток дождутся.

— Пап, а я скоро женюсь на Ване Расторгуйковом. Он хороший. Мне конфетки в садик приносит.

— Ай-я-яй, Настя! Тебе же дядя доктор запретил есть сладкое! Вот матери расскажу, пусть отшлёпает. И с женитьбой не торопись. Мала ещё.

— Так у нас весь садик женится!

— Ладно, занимайся делом. Потом поговорим.

Василий сгрёб с крыши избушки старую хвою, наломанные ветром ветки, вмёрзшие в прозрачные бляшки тающего ледяного наста. Потом начал отбрасывать от её рубленых листвяных стен не обласканный солнцем снег.

— Пап! Смотри, а там медвежатки! — громко и восторженная вскрикнула Настя и подбежала к Василию. Размахивая подснежниками, указывала ими на косогор и тянула отца к медвежьему семейству. Он едва удерживал дочь, потом поднял ее на руки, крепко прижал к себе и подумал, что надо быстрее скрыться в зимовье.

Неподалеку, в двухстах шагах, вдоль косогора лежало давно поваленное ураганом дерево. Бывая здесь, Василий часто наблюдал за ним. Отшлифованные временем корни издали напоминали множество человеческих рук, в немой мольбе и нетерпении простёртых к поднебесью. Сейчас на его стволе с расщепившейся, свисающей клочьями корой играли в догонялки, кувыркались и мутузили друг друга два маленьких медвежонка. С подветренной стороны, греясь в тёплых лучах полуденного светила, стояла, слегка покачиваясь и томясь в полудрёме, матёрая медведица.

— Настя! Туда нельзя! Их мама не любит, когда к её деткам подходят люди, — чтобы не привлечь внимание медведицы, Василий спокойно, без резких движений ускорял шаг к зимовью.

— Ты, папочка, сам рассказывал про девочку Машу, которая жила у медведей и даже съела у маленького Мишутки похлёбку! — недоверчивый тон дочери предвещал серьёзный разговор. Отцу ничего не оставалось, как наступающе защищаться.

— А вот и нет! Девочка вовсе не жила с ними. Просто заблудилась и набрела на медвежий домик. Дедушка Лев Толстой хотел рассказать Машеньке и всем детишкам о жизни в лесу этих умных, добрых животных.

— Почему же мы убегаем от них, если они добрые?! — она вырвалась из объятий отца на уже густо растущий травяной ковёр. Ей так хотелась убежать к хорошеньким медвежатам, которые были совсем близко, барахтались у сушняка, громко взвизгивали и урчали от удовольствия, как Муркины котятки.

— Настя, послушай и постарайся понять. Все сказки начинаются и заканчиваются в детских книжках. Просто они живут там.  В сказках люди разговаривают со зверями и птицами. И те отвечают, общаются, разговаривают. Как мы с тобой. Люди хотят, чтобы всем лесным обитателям жилось хорошо. Дружат с медведями. Но в настоящей жизни не всегда так получается. В тайге человек и медведь, если они умные и желают друг другу добра, стараются не встречаться. Даже близко друг к другу не подходить. Медведь осторожный и мудрый. Помнишь, мы смотрели медведей в цирке? Там мишки — учёные. Дяди учат их общаться с артистами и зрителями. — Настя утвердительно кивнула головой. — Но в тайге живут и плохие медведи. Мы же с тобой не знаем, каких встретили?

Настя задумалась о чём-то своём. Немного помолчав, покружилась на месте и предложила:

— Пап, а давай сходим к ним и всё про них узнаем. Может,  наши — добрые?

— Нет, дочка, пусть медвежата поиграют без нас. Видишь, им весело. Да и в сказке медведи очень рассердились, когда увидели, что в их домике побывал кто-то чужой. Помнишь? Машенька сломала стульчик, смяла постели. Мишутка даже хотел укусить её за это озорство.

— Вот и неправду написал твой дедушка Лев толстый!

— Настенька, не «толстый», а Толстой. Не мой, а великий русский писатель Лев Николаевич Толстой. Повтори!

— Дедушка Толстой — наш большого роста писатель. А я скажу дедушке Лёве, что медведи так не живут и на людей не сердятся! — её личико обиженно скривилось, и чёрные бусинки глаз покрылись влажным перламутром. — Садиковая воспитательница Галина Ивановна говорила, что эвенкийские медведи — самые прехорошие! Живут и спят в берлоге. Похлебку не варят. У них нет печки! А кушают ягоды и мёд, — Настенька из-за возникших противоречий в её маленькой головке недоуменно и всё испуганней смотрела на отца, как-то почувствовав его нарастающую тревогу.

— Пойдём-ка, дочь, к маме. Она небось заждалась, приготовила чего-нибудь вкусненького! — и оглянулся на медведицу, которая уже насторожилась, обнаружив их. Посадив девочку на плечи, он зашагал к зимовью. Но она всем тельцем извивалась в крепких отцовых руках и махала медвежатам.

— Пап, зачем дяди в книжках пишут неправду?! И твой дедушка Лев тоже. Напиши ему, чтобы он так больше не делал!

Настенька горько расплакалась.

Увидев плачущую дочь, Клава встревожилась:

— Что случилось?!

Василий приложил палец к губам, чтобы та замолчала. Раздев малышку, вытер с ее щек горючие ручейки и усадил за столик.

— Предлагаю, мама Клава, напоить нас вкусным чаем. Хотим варенья с горкой и сладких пирожков. — Он, как ни в чём не  бывало, беззаботно высказал их с Настей пожелания и принялся накрывать стол.

Пыхтя, ухая и подпрыгивая на раскалённой буржуйке, чайник источал аромат таёжной смородины. По особому случаю Клава насыпала в берестяную вазочку любимых дочкиных конфет «Мишка на Севере». И сразу её мир наполнился радостью.

После чаепития она без умолку болтала с мамой, разбирала пакеты привезённых из дому игрушек и вприпрыжку разносила их по углам и лавкам избушки.

Воспользовавшись подходящей минутой, Василий заторопился в лес, якобы за хворостом. А сам незаметно, чтобы не насторожить Настю, снял с крючка заряженный карабин и вышел. Спрятавшись за пихтой, которая росла у самой двери зимовья, стал наблюдать за медведицей. Та отвела медвежат подальше от сушняка, поближе к косогору и речке. Но уходить не торопилась. Василий ещё четко видел скачущие вокруг неё неугомонные и резвые шоколадные «мячики». «Вот и умница! Нечего нам выяснять отношения при детях».

Прячась за деревья, он вслушивался в монотонный гул тайги и осторожно продвигался в сторону медведей, которые уже кубарем, с треском и рёвом скатывались с косогора к реке. Вскоре прибрежный ивняк скрыл шумное семейство от его глаз. «Небось уж переплывают реку, а за нею — малинники. Прошлогодняя ягода осыпалась, в земле растворилась, а вот набухшие свежие почки пожуют обязательно. Тоже кушанье. Да там и лосиных троп не считано. Славненько, медведица, славненько! Если и вернёшься, то не раньше осени, чтоб понежить в берлоге под горячим мамкиным брюхом своих малышей ещё одну спячку».

Василий побежал к избушке. Клава с Настей уж заждались его.

— Пап, а я хочу к медвежатам. Они никуда не ушли?! — и с нескрываемой надеждой стала просить отца пойти с ней к медведям. Зная, что те далеко, тот согласился.

— Подумаешь, диво — медведи. Подрастёшь, дочка, и мы доберёмся до места, где упал Тунгусский метеорит. Вот это на весь мир диво! Живём рядом и только газетки о нём почитываем. Столько лет минуло, да о нём-то одни предположения. Вдруг не учёным, а нам, истым таёжникам, он предстанет на лесной тропе замшелой вековой глыбой, — Насте понравилась задумка отца, и её глазёнки заблестели азартными огоньками.

 

На следующий день она проснулась, когда улыбчивое солнышко уже поднялось над Медвежьей горой. Мама Клава вплела в её белобрысые, чуть отросшие косички новые капроновые банты. Синие в жёлтый горошек, они глазасто свисали на худенькие дочкины плечики.

— Лапушка! Сегодня твой день рождения. Что подарить  тебе? — допытывался папа Вася. Настино личико озорно и лукаво засветилось.

— Да ты, папочка, знаешь, чего я хочу, — отец смотрел на нее  в растерянности. — Хочу, чтобы ты подарил мне медвежаток. Тех, наших!

— Настенька! Они же детки, а не магазинские игрушки! Маленькие детки, такие, как и ты. Разве я могу отобрать их у мамы-медведицы? Ты же не хочешь, чтобы тебя так вот подарили кому-нибудь на день рождения? — Василий видел нехитрые детские эмоции на личике дочери. — Чего молчишь-то, кроха?! Давай рассуждать, думать.

— А я ещё вчера всё придумала: подари медвежаток. Я буду их мамой.

— Настя! — урезонил её отец, и семейство Ильиных торопливо засобиралось домой.

Подъезжая к поселковому универмагу, Ильин увидел у забора Пахомыча, старого эвенкийского собаковода и охотника. Тот продавал месячных щенков своей знаменитой лайки Снежки. Василий, не торгуясь, с радостью купил двух самых задиристых щенят. С серыми пестринами на лбу и передних лапках. Засунул кутят под полы куртки. Наглухо, до подбородка, застегнул замок. Да где там! Их остренькие мокрые мордашки тыкались в его широкую грудь, скуля, царапаясь и кусаясь. Изо всех сил они пытались выбраться наружу. Василий едва удерживал их руками, боясь, что вот-вот выскользнут на волю и дадут дёру. А ему так хотелось преподнести сюрприз дочке. А Настенька уже бежала навстречу отцу.

— Папка, я видела! Ты лайчаток купил, — без особой радости выпалила она.

— Да, Настёна. Доверяю тебе ухаживать за малышами. Теперь ты — их мама. Это очень непросто, дочь, — стать им настоящей мамой. Уж постарайся.

— Ладно, постараюсь. А ты, папочка, когда я научусь быть настоящей лайчатковой мамой, подари мне медвежаток…

Дети, птицы и тайга

В день рождения Егора и Ильи светило яркое весеннее солнце, весело гомонили птицы, и Дмитрий решил повести своих пятилеток в звенящую весной тайгу, которая начиналась сразу за забором огорода и казалась малышам таинственной, страшноватой  и неприступной. Красавица-тайга тянулась далеко на север между рекой Подкаменной Тунгуской и Медвежьей горой.

Когда Дмитрий поставил Илюшу с Егоркой на свою тропу  и повёл по ней дальше и дальше в таёжную глухомань, то они по-разному отреагировали на первое знакомство с дремучим вековым лесом. По малолетству до этого дня близнецам мамой Людой было строго-настрого заказано, да ещё со страшилками, чтобы  и нога их тут не ступала.

Всегда уверенный и болтливый весельчак Илья вдруг замолчал, словно в себе спрятался.

Егор же сразу залез под нижние лапы пихты, на иголках которой с южной стороны собрались капельки талой воды, напоминавшие обильную утреннюю росу.

— Пап, а на солнце роса! Правда-правда!

— Не сочиняй, сынок, такого и быть не может. Вот не знал, что ты у нас такой шустрый фантазёр. — Егор обиженным голосом подозвал отца и попросил его осторожно быстрее пролезть по-пластунски к нему. Дмитрию ничего не оставалось, как выполнить просьбу сына.

— Слушай, Егоша, да ты просто волшебник! Веточки с искрящимися капельками-росинками действительно лежат прямо посередине полуденного светила и умывают его пихтовой капелью.

— Я же говорил тебе, что на солнце роса, а ты не поверил, — заканючил Егор.

— Ладно, понимаю, мал ещё сообразить, что к чему. А в помощь мне, как для твоего случая пример, припомнилась легенда, которую вам с Илюшей когда-то уже читал. Ну, какая? Почему забыл-то? — раздражался отец. — В ней рассказывается про непослушного сына Икара и его папу Дедала… — Егор лишь смущённо  и обиженно сопел, а Дмитрий пытался расшевелить-таки память сына. — Папа Дедал предупреждал Икара, чтобы он близко к солнцу не подлетал. Ведь пёрышки-то к крыльям были прикреплены воском. А воск, чуть нагрей, и расплавится, закапает. Говорю об этом, Егорка, к тому, что рядом с солнцем даже малые планеты от его невыносимого пекла бесследно исчезают, а уж капельке-росинке там и близко не бывать.

Тут на выручку брату поспешил все время молчавший Илья.

— Папочка, а давай расскажи нам сказку снова. Всё-всё про Икара и про папу Дедала. Нам она тогда очень понравилась. Я даже плакал, когда Икар погиб.

— Нетушки! Мы сюда за другими сказками пришли. Они тоже одна другой интереснее. Вот сейчас с этого взгорка начнем с вами искать весну.

— Пап, а это как? — оживился Егор.

— Слушайте и запоминайте. Первыми её вестниками являются перелётные птицы. Они отзимовали в далёких тёплых странах, а теперь домой возвращаются, чтобы здесь, на родине, вывести птичьих деток — птенцов. На своих сильных крыльях и принесли нам весну.

— А я видел, как над нашим домом и зимой разные птицы летали, — сказал Егор.

— Молодец, сынок. Правильно подметил. Есть много эвенкийских таёжных птиц, предки которых издавна закаляли себя в стужах да метелях. Теперь даже самых суровых зим да морозов не боятся. Здесь рождаются и навсегда остаются в тайге.

— Значит, наши птички совсем-совсем никуда не улетают? Вот здорово! Правда же, пап, они тоже настоящие сибиряки?

— Правда, — подтвердил Дмитрий, но его внимание привлёк на другом берегу реки откос с сухим травостоем, полого спускающийся к реке. — Скорей смотрите, смотрите! — Илья с Егором подбежали к нему, и он показал им колонию полярных крачек, тихо опускающихся на откос. — Они только что вернулись с юга через Атлантику! Я их зову красноклювиками.

— А почему, пап? — загорелись глаза и у Ильи.

— У полярной крачки, сынок, клюв полностью красный. Это ее основное отличие от речной, неперелётной. Речная крачка, когда морозы неистово прижмут, может улететь только на юг нашего края, не дальше. Так вот сейчас полярные крачки поторопятся соорудить себе простенькие гнёзда. Выроют неглубокие ямки в сухой земле, набросают в них прошлогодней травы да разных стеблей — и готово гнездо для двух птенцов. В августе крачки вновь начнут откочёвывать через большие водоемы ближе к Норильску, а там вскоре ринутся в новый перелёт к южным тёплым берегам.

— Как им интересно бывать всюду! Пап, а давай в следующий твой выходной сплаваем к полярным крачкам на моторке? Ни разу за свою жизнь не видел птиц с красным клювом!

Дмитрий улыбнулся Илюше-«долгожителю» и пообещал непременно близко познакомиться с полярными крачками.

Вдруг из глубины тайги до них донеслись тихие, стройные, необыкновенно приятные звуки, словно где-то неподалеку расположился оркестр, музыканты которого так чудесно играли на разных неведомых человеку инструментах.

— Кто это? Там… люди?! — ребята наперебой громко, возбуждённо крича, допытывали отца.

— Тихо, детки! Это поют птицы! А какие — не знаю.

Они, вслушиваясь в незнакомое пение и прячась за деревья, стали осторожно подкрадываться к таёжному оркестру. И скоро уже вблизи увидели рассевшихся на сучьях сосен симпатичных птиц с рыжей головой, пушистым рыжевато-коричневым оперением, широким хохлом и длинным хвостом.

— Это же сойки! Никогда сам не слышал, и никто из охотников мне не говорил о таком их таланте. Воистину, век живи и век учись! Всегда беспокойные и крикливые сойки умеют так красиво петь?! — искренне удивлялся и восторгался Дмитрий, а те продолжали дивное пение. Некоторые из соек как-то по-особенному весело, игриво щебетали подголосками общему хору — «кээй, кээй, кээй».

Но внезапно прилетевший и усевшийся по-хозяйски на одинокой сосне филин прервал необычный весенний концерт. Сойки  в один миг смолкли, взлетели всей стаей и тревожно, беспокойно крича, уже оповещали всю таёжную округу о появлении опасного таёжного разбойника.

Расстроились Егор с Ильёй, и папа Дима тоже:

— Вот же злюка! Откуда только взялся! Какой концерт испортил! — возмущался Амосов-старший, а Илья пригрозил: когда вырастет, то всех филинов сдаст в детсадик Роевого ручья, чтобы там их научили дружить с сойками и со всеми птицами тайги.

— А медведей тут не бывает? А, пап? — вдруг забоялся Егор.

— Нет, сынок, они живут намного дальше. Там, за Медвежьей горой.

Над их головами стремительно пролетела, сердито крича «ту-тутут, ту-тутут», явно напуганная все тем же филином тёмная птица.

— Во, кукушка, да какая! — чему-то обрадовался Дмитрий.

— И вовсе не кукушка! — возразил ему Егорка. — Она другая: немного рыжая, а немного серая. Живёт у нас в садике в живом уголке.

— Ну и молодчина! Всё-то ты знаешь и подмечаешь. Да, у вас живёт обыкновенная кукушка-самец. Только самцы кричат «ку-ку, ку-ку», а у их самки — звонкая трель «кли-кли-кли».

— Тогда почему ты эту, другую, назвал кукушкой?

— Да потому, Егорка, что она и есть та же кукушка. Родная сестра вашей обыкновенной кукушки. Только оперение у нее потемнее да поклик иной: глухое «ту-тутут, ту-тутут». Правда, похож на крик удода, который живёт рядом с нашим огородом?

— Да-а-а! — поддержали его ребята. — Папа, ну, говори скорее про другую кукушку, а мы с Ильей завтра же расскажем о ней воспитательнице и всей группе. Вот они удивятся! И красноклювикам, и сойкам, и другой кукушке!

— Уговорили! — а сам посмотрел на часы. — У-у-у! Наше время на знакомство с весенней тайгой давно истекло. Пора, мужики, топать домой. Мама с Андрюшей ждут нас с подарками, праздничным тортом и душистым таежным чаем.

— А про кукушку?! — не унимался дотошный Егор.

— Идите и слушайте. Так вот… другую кукушку называют «глухой». Люди мало что о ней знают.

— Она ничего не слышит? — сочувственно спросил Илья.

— Нет, не поэтому её так назвали. Думаю, за то, что она — очень скрытная птица и живет в глухой, безлюдной тайге. А еще за её глухой голос. Вслушайтесь: «ту-тутут, ту-тутут».

— А она — перелётная?

— Нет, Егор, глухая кукушка чисто наша, сибирская, преданная эвенкийской тайге.

Илья с Егором побежали к развилке, где отцова тропа смыкалась с прямой дорогой к дому. По их бесконечным прыжкам и радостным крикам Дмитрий понял, что их первая вылазка в весеннюю тайгу запомнится им надолго. Тут он отвлекся на низко летевшего к токовищу глухаря, а тем временем его сыновья нашли что-то необычное и, лёжа на снегу у большого валуна, истошно звали его к себе.

Подбежав к ним, Дмитрий тоже сначала оторопел, а потом пришёл в дикий восторг! С южной стороны валуна, под прозрачной ледяной плёнкой, из снежного углубления с проталиной вылезли на белый свет пять фиолетовых цветков на пушистых толстеньких ножках.

— Это же подснежники! Вот так чудо! Вот так парничок — снежная тепличка! А мамуле-то какая радость: первый весенний букет от сыновей-именинников! Что вы скажете маме Люде, сынки?

Илья заторопился высказаться первым:

— Скажем: «Дарим тебе, любимая мамочка, подснежниковые цветы!»

— Не «подснежниковые», а подснежные цветы, — поправил брата Егор, и оба близнеца улыбались отцу счастливой улыбкой.

Ребячьих рассказов о весне, весенних птицах, первых «подснежниковых» и «подснежных» цветах хватило надолго и дома, и в детском садике.


 

[1] Баркачан — медвежонок до 1 года (эвенк.).

[2]  Амака — медведь (эвенк.).

[3] Асис — жена (эвенк.)

[4] Аргиш — кочевание, перекочевка (эвенк.).

[5] Арван-ми — оживление (эвенк.).

Об авторе:

Тамара Булевич, член Союза писателей России, Академии российской литературы, кандидат в члены Интернационального Союза писателей, член Международной гильдии писателей. Автор романа, семи повестей и трех поэтических сборников. Награждена двумя международными золотыми медалями им. К. Симонова, лауреат всероссийского конкурса с вручением «Серебряного пера» в номинации «Лучшая проза года». Дважды лауреат международного конкурса «Её величество книга!». На всемирной Лейпцигской книжной ярмарке-2015 ей вручён Золотой диплом и медаль за роман «Горячие тени», а также диплом «Уникум» и медаль за повесть «Плач рябины». Международная гильдия писателей объявила Тамару Булевич «Личностью-2013».

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии альманаха «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: