«Эй! Ганна» и другие рассказы

Георгий КАЮРОВ | Русское зарубежье

Георгий Каюров

Эй! Ганна

Ночную прохладу сменил теплый ясный день. Мартовское солнце грело по-весеннему. Тротуары успели обсохнуть. Дворники скалывали лед и сгребали в кучи. Из водосточных труб текла вода от таявшего на крышах снега. Иногда со страшным шумом спускался по трубам намерзший лед. Под влиянием теплых солнечных лучей он обтаивал, и из труб на тротуар выскакивали огромные ледышки, то скатываясь под ноги пешеходов, то тут же рассыпаясь на мелкие куски.

Ганна Митрофановна сидела у окна и опухшими, раскрасневшимися глазами пялилась на улицу. Соседи который день могли наблюдать, как ее голова подолгу раскачивалась в окне первого этажа, а затем опускалась на руки, чтобы ссутулившаяся спина задрожала новым приступом рыданий. Не дожив одного дня до золотой свадьбы, умер супруг Ганны Митрофановны, Богдан Ильич Ажамчиков. С кладбища вдова вернулась сразу домой, обошла квартиру, оглядывая пустыми глазами, и, наткнувшись на первый попавшийся стул, опустилась на него и не вставала. Несколько раз заходила Зинаида, молодящаяся, предпенсионного возраста соседка. Глаза у нее тоже припухли от слез, как-никак с Ажамчиковыми прожили дверь в дверь более двадцати лет, а с самим Богданом Ильичом работали на одном заводе еще дольше. Она пыталась разговорить, успокоить вдову, но ничего не получалось. Раздосадованная молчанием обезумевшей от горя женщины, соседка возвращалась к себе домой, готовила еду, заваривала чай – все это приносила и выставляла перед Ганной Митрофановной на подоконник. Тихо уходила, чтобы вернуться время спустя и убрать остывшую еду, к которой не притрагивались. К концу третьего дня Зинаида, разглядывая сизую пленку на холодном чае, равнодушно проговорила:

– Не буду больше готовить, чего продукты переводить, – и, немного помолчав, тихо добавила: – И муж ругается.

Ганна Митрофановна медленно повела головой, и соседка увидела безжизненный взгляд, наполняющийся слезами, и едва она успела схватить вдову, та повалилась на пол, выбросив из груди рыдающий рык.

– Ну что же это такое? – воскликнула Зинаида. – Разве можно так?! – и, еле-еле справляясь с весом обессилевшего тела, усадила Ганну Митрофановну обратно на стул. В отличие от покойного супруга, Ганна Митрофановна была высока ростом, тощая и с крупными чертами лица, энергическим голосом и большими руками и ногами. Со стороны создавалось впечатление, что это была нескладная, грубая женщина, но те, кому доводилось близко с нею общаться, отмечали кроткий и приветливый характер и ловкие движения. Вроде никто ничего не заметил, а она уже успела все сделать и приготовить.

– Он назвал меня – Ганна, – сквозь приступ грудного рыдания одними губами проговорила вдова, обратив на соседку беспомощный взгляд.

– Что? – не поняла Зинаида, но ухватилась за появившуюся надежду разговорить, отвлечь убивающуюся горем женщину. – Говорите, выговоритесь, Ганна Митрофановна, так легче станет.

Губы Ганны Митрофановны продолжали что-то шептать, и, чтобы расслышать, Зинаида наклонилась к самому ее лицу:

– Что-то хотите, Ганна Митрофановна? Может, водички? Так я мигом!

Зинаида продолжала гладить вдову по спине, убеждаясь, что та сидит крепко и без присмотра не свалится. Ганна Митрофановна с отрешенным взглядом уткнулась лбом на руки, опираясь о подоконник, и раскачивалась в такт всхлипываниям. Удостоверившись, что женщину можно оставить, соседка удалилась за водой. На кухне она внимательно все осмотрела. Пооткрывала шкафчики, отыскивая чашку или стакан. От зоркого женского взгляда не ускользнули и некоторые детали обихода. Всюду царил порядок. В шкафах стояла посуда, словно только что привезенная из магазина. В холодильнике все продукты упакованы и разложены по полкам. Обстановка никак не выдавала, что совсем недавно в этой квартире были похороны. Соседка даже спохватилась – как же готовили для поминок? Но тут же угомонилась – покойный Богдан Ильич пожелал, чтобы гроб его стоял на заводе, на котором он проработал без малого пятьдесят пять лет. Руководство завода неохотно восприняло последнюю волю усопшего, но и не стало препятствовать, даже организовало поминки, лишь бы быстрее со всем покончить. Так все и получилось – из морга на завод, а оттуда через день прямиком на кладбище. Собравшихся попрощаться со старейшим мастеровым инструментального цеха ожидал скромный обед в заводской столовой. Все расходы профком завода взял на свой счет.

– И то верно, – соглашаясь, проговорила соседка вслух, и на ее лице появилась горделивая складка за Богдана Ильича. Тут же на память пришел прошлогодний случай, и от нахлынувшего удовольствия она даже присела на край стула, подперев голову пухлой ладошкой.

Богдана Ильича в очередной раз провожали на пенсию. Зинаида помнила еще двое таких проводов. Каждый раз их организовывали после появления очередного постановления правительства о реструктуризации производства, и, конечно, главным в этой самой реструктуризации было увольнение работающих пенсионеров. Проводы устроили прямо в цехе. Собрали все смены инструментального, явились профком в полном составе и генеральный директор с замом. Нескольких пенсионеров облачили в костюмы. Богдана Ильича поставили в центр – это было всеми встречено улыбками и шутками. Он же дружелюбно воспринимал иронию коллег, понимая, что и правда выглядит комично: Ажамчиков был невысокого роста и в строю с остальными пенсионерами смотрелся, как седой пятиклассник в кепке. Богдан Ильич никогда не снимал кепку, потому и не любил ходить по начальственным кабинетам.

– Там у них головной прибор надо снимать, – лукаво подмигивая, объяснял он. – А у меня руки мастеровые, всегда грязные, боюсь кепку замарать. – В этом месте он всегда выдерживал паузу и важно добавлял: – Супружница заругает.

Много говорили, вручили всем грамоты и денежные премии. Дали слово и виновникам торжества. В памяти Зинаиды яркой картинкой предстали события того дня – все как наяву. Она даже умиленно заулыбалась, как тогда. Ведь действительно получилось смешно. Подошла очередь говорить Богдану Ильичу, он выступил на середину, подмигнул коллегам, те тут же передали газетный сверток.

– Вот и реквизит, – под общий смех объявил Богдан Ильич, разворачивая из газеты поллитровку пшеничной водки и граненый стакан. – Что тут толковать, товарищ директор. Это моим коллегам впервой провожаться, а я для вас, так сказать, завсегдатай этой церемонии. И снова без подарочного костюма. Ваш профком опять костюм на три размера больше выдал.

Генеральный директор грозно посмотрел в сторону профкома, выискивая глазами председателя, а тот только руками развел и, чтобы хоть как-то оправдаться, провел себе по груди, показывая, мол, малый рост пенсионера не учли, виноват.

– Я вам лучше на память подарок сделаю, – продолжал Богдан Ильич.

Не обращая внимания на немое разбирательство руководства, он свинтил пробку и налил полный стакан. Медленно выпил, налил следующий, его также опорожнил и, смачно вытерев рот рукавом, скомандовал:

– Ну-ка, мужики, расступись!

Важной походкой Богдан Ильич подошел к токарному станку. Ловко вставил бутылку в патрон и, прежде чем запустить станок, ласково погладил его по станине:

– Давай, дружок, покажем.

– Ильич! Ты ему еще сахарку дай, – выкрикнул кто-то из толпы и получил поддержку в виде порции одобрительного гоготания.

Пока рабочие обменивались шутками, а чиновники перешептывались, нетерпеливо топчась на месте, Богдан Ильич орудовал у станка. Зинаида не помнит, сколько прошло времени, но все закончилось очень быстро. Заглох станок, а старый мастер повернулся к чиновным мужам с двумя половинками бутылки в распростертых руках. Наступила немая пауза, которую Богдан Ильич выдержал, как настоящий фокусник. Соединив обе половинки, он закрутил их и, подняв над головой, продемонстрировал всем целую бутылку. Окружающие от охватившего их восторга стояли не шелохнувшись. Затем он медленно раскрутил бутылку и повертел в руках две стеклянные половинки. Оглядывая восторженно-удивленные лица, Богдан Ильич хитро улыбнулся и снова закрутил половинки, собирая их в целую бутылку. В царившей тишине даже был слышен скрежет стеклянной резьбы. И когда мастер повторно поднял бутылку над головой, рабочие громыхнули всеобщим «ура!». Озадачились и руководители. Генеральный директор не смог удержаться, чтобы не почесать затылок, а стоящие рядом с ним рабочие услышали в адрес зама недовольное директорское:

– Ты же убеждал, что этот станок ни на что не годен и надо его менять?!

– Вот вам мой подарок, – довольный произведенным эффектом, Богдан Ильич торжественно преподнес генеральному директору бутылку. – Пусть кто-то из ваших молодых повторит, – и, ширнув за спину кулаком с выставленным большим пальцем, стал среди рабочих.

Закончилось все тем, что оставили Богдана Ильича на производстве в виде исключения. От воспоминаний у Зинаиды накатились слезы. Это были слезы и гордости за соседа, и скорби за то, что такого человека больше нет, а может, оттого, что в следующем году выпроводят ее саму на пенсию и не будет никакого исключения. Обтирая слезы, Зинаида скомкала руками лицо и громко всхлипнула. За окном грохотнул ссыпающийся по трубам водостоков лед. Послышались голоса возмущенных соседок и мужская ругань в адрес дворников. Зинаида выглянула во двор, и перед глазами встал Богдан Ильич – маленький, высушенный жизнью и мертвенно-желтый с закрытыми, неморгающими веками. Он словно приютился в маленьком, совсем детских размеров, ящичке, обитом кумачом. Точно так же, как только что грохотнул обсыпающийся из труб лед, грохотали об крышку мерзлые комья, сбрасываемые в могилу. Зинаида тоже бросила свою горсть и задержалась у края ямы, немигающим взглядом прощаясь с красным, игрушечных размеров, ящичком – последним пристанищем большого мастера. Громко разговаривающие во дворе женщины заметили соседку в окне и помахали. Она не ответила, а растерянным взглядом обвела двор. Вон за тем столиком, затерявшись среди мальчишек, Богдан Ильич вечерами что-то для них мастерил. Его можно было угадать только по кепке. Снова полились у Зинаиды слезы, ослепляя женщину, и крупными каплями посыпались на пол. Она засуетилась скрыться с глаз долой.

Возвращаясь с кружкой воды, Зинаида заглянула в спальню и задержалась, с тревожным интересом разглядывая утварь. Две кровати, словно близнецы, стояли у противоположных стен напротив друг друга. Рядом с каждой – тумбочка, коврик и пара тапочек. Кровать Ганны Митрофановны можно определить по покрывалу, натянутому без единой складки, и нескольким фотографиям в деревянных рамках на тумбочке. На них изображены двое маленьких детей: мальчик – чуть больше года и девочка – совсем новорожденная. Фотографии были старенькие, изжелтевшие. Ходили разные слухи о детях Ажамчиковых, но Зинаида знала точно – оба умерли в малолетнем возрасте, были еще дети, но мертворожденные. Ни Ганна Митрофановна, ни Богдан Ильич никогда и ни с кем не откровенничали по этому поводу. Посередине второй кровати на покрывале проступали две вмятины – одна широкая, а другая – поменьше, по-видимому, хозяин присел на короткое время и, вставая, оперся рукой.

– Все бегом, все бегом, и умер на бегу. Сердце остановилось, а рядом никого не оказалось, – прошептали губы Зинаиды.

С тяжелым сердцем закрывала дверь в спальню Зинаида. Только сейчас ее вдруг осенило, что за многие годы, а живут они в этом доме и на одной лестничной площадке – вместе получали ордера как новоселы, – они ни разу не ходили друг к другу в гости. От этой мысли она даже остановилась, припоминая, кто же из соседей дружил семьями с Ажамчиковыми?! И не смогла припомнить. С новым, доселе незнаемым ощущением вошла в зал и как-то по-новому посмотрела на Ганну Митрофановну.

– Водички принесла, Ганночка, – с неожиданной теплотой и нежностью проговорила Зинаида. Ганна Митрофановна как обезумевшая все раскачивалась и монотонно повторяла:

– Он назвал меня Ганной. Он назвал меня Ганной…

– Конечно Ганной, – обняв соседку, соглашалась Зинаида, раскачиваясь с той в такт. – Конечно Ганной. Выпей водички, – и стала помогать Ганне Митрофановне отпить немного.

Сделав глоток, Ганна Митрофановна отстранилась от объятий соседки и пристально посмотрела ей в глаза.

– Ты чего? – насторожилась Зинаида.

– Не понимаешь, – с накатывающимся новым приступом рыданий проговорила Ганна Митрофановна. – Он перед смертью назвал меня Ганной.

– Ну что же тут такого?! – начала сетовать соседка. – Как же он мог назвать тебя, конечно Ганной?!

– Не по-о-ни-имаешь, – отодвигая руку Зинаиды и едва сдерживая рыдания, а слезы уже лились ручьями, проговорила кривыми губами Ганна Митрофановна. – Он умер с моим именем – Ганна.

– Боже ты мой! – воскликнула, раздражаясь, Зинаида. – Всю жизнь звал Ганна, а перед смертью возбраняется? – Зинаида подошла к двери, заглядывая на свое отображение, чтобы оправить волосы на голове.

– Не-е-е, не звал, – едва смогла внятно проговорить Ганна Митрофановна и разрыдалась что было мочи.

– Господи! Что же это такое? – воскликнула Зинаида, а во взгляде ее появилось напряжение. – Как же он мог звать, если не Ганной? – она попыталась сохранить равнодушный тон, но внимательный взгляд цепко следил за рыдающей вдовой.

Ганна Митрофановна уже успела выплакать все, что накопилось, и, справляясь с приступами, выдохнула:

– Эй!

Зинаида ожидала услышать все что угодно и потому с нервной силой скомкала на груди кофту, но к такому не была готова.

– Ка-ак? – удивленно переспросила она.

– Эй! – совсем справившись с рыданиями и прямо взглянув в глаза соседке, твердо повторила Ганна Митрофановна.

Обе женщины смотрели друг на друга, не двигаясь с места и боясь пошевелиться.

– А когда познакомились? – ошарашенная откровением вдовы, едва смогла выговорить Зинаида.

– И познакомились – Эй! – Ганна Митрофановна перевела дыхание и тихо заговорила, теребя складки подола. – В сорок шестом мать отправила меня в Запорожье к родственникам. У нас на Полтавщине был страшный голод. Вспоминать страшно – мор повсюду. Позже мы узнали, что все вымерли. Трупы находили везде – в домах, во дворах, прямо на улицах падали люди. Мор губил всех не разбирая – стариков, детей… Погубил голод Полтавщину, – Ганна Митрофановна перевела дух и продолжила: – Родственники меня не приняли, тоже голод лютовал. Куда еще один рот принимать, – Ганна Митрофановна снова тяжело, взахлеб перевела дыхание. – Бреду я по Запорожью в сторону речки. Решила топиться. Молю бога, чтобы дал сил добрести, не свалиться на улице. А тут слышу: «Эй! Эй!» Я сначала думала – чудится. Вокруг никого, а поодаль стоит маленький такой в кепке, на меня смотрит и снова говорит: «Эй! Тебе говорю. Давай поженимся». Я худая была тогда – кости да кожа, смотреть не на что. Иду, не останавливаюсь, боюсь – остановлюсь, сил не хватит идти дальше, а он снова: «Эй! Куда идешь? Давай поженимся. Кормить буду». От слов, что кормить будет, я и остановилась. Меня качает, а я ноги не могу оторвать, сил нет. Он постоял-постоял, посмотрел-посмотрел, повернулся и пошел прочь, – Ганна Митрофановна снова умолкла, заливаясь тихими, скупыми слезами.

– И что же вы? – сраженная услышанным, спросила Зинаида с каким-то скрытым чувством уважения, перейдя на «вы» к сидящей перед нею женщине.

– А что я?! – впервые позволив себе мимолетно усмехнуться, задалась вопросом Ганна Митрофановна и оглядела убранство комнаты, как бы давая себе отчет за прожитые годы:

– Поплелась следом.

Дворник

Ночью дворника Гришку с тяжелым приступом, сопровождавшимся высокой температурой, забрала «скорая». Она долго возила его по городу от больницы к больнице, пока наконец молоденький врач, дежуривший в приемном покое районного стационара, позаглядывав Гришке в глаза, для этого он сильно оттягивал ему веки, коротко сказал:

– Не наш.

– А чей? – фельдшер устало опустилась на кушетку.

– Везите в инфекционную, – позевывая, проговорил врач и удалился. – Лучше сразу в тубдиспансер, – раздался его голос из темноты коридора.

– Свалился на мою голову, – с этими словами фельдшер вскочила как ошпаренная и, забираясь в машину, бросила водителю: – В туб везем.

Гришка смутно помнил происходящее в ту ночь. Ему хотелось быстрее куда-нибудь приткнуться, пусть даже на кладбище, но только успокоиться хоть на минуточку. И когда его наконец уложили в прохладную больничную постель, уже от этого стало легче, и он осмотрел все вокруг просветлевшим взглядом.

Большая палата произвела на Гришку благоприятное впечатление. Последние три года он ютился в душной дворницкой, в которой не было даже окна. В дворницкую, усилиями самого же Гришки, была переделана каморка для инвентаря.

Когда Гришку принимали на работу, то сразу поселили при обкомовском доме в небольшую квартирку, специально отведенную для швейцара, которому вменялось в обязанности, помимо своих прямых, следить за чистотой внутреннего двора и лестничных площадок дома. До Гришки долгие годы дворником работала Акулина. В какой-то период Акулина резко состарилась и стала подслеповата, но когда жильцы увидели, что дворничиха еще и оглохла, ее тут же сменили на более ухватистого Гришку – мужчину тощего, но жилистого и потому в глазах нанимателя теряющего возраст, а ведь новому дворнику-швейцару минул пятьдесят шестой годок. Сначала Акулина захаживала в гости, подскажет чего по обязанностям, новый дворник даже чайком ее угощал и подкармливал немного, а потом старуха пропала. Поговаривали, дворничиха померла – то ли по болезни, то ли от тоски, то ли на остановке в морозы лютые замерзла. В общем, как и принято у людей, – быстро забыли списанную единицу.

После многолетних скитаний по общежитиям коммунхоза в отдельной квартире, пусть и казенной, Гришка зажил прекрасно. Светлая комната, совмещенная с кухней, производили впечатление хором. Отдельный санузел в понимании Гришки делал его жизнь ну прямо министерской. Новый дворник был легок на подхват и справлялся с огромным количеством обязанностей, которые тут же навесили на него сдержанно-приветливые, зачастую угрюмо-молчаливые жильцы элитного дома. Годы пролетели быстро, и все бы ничего, но в какой-то день, Гришка уже и не помнил, когда это было, к нему зашел обкомовский управдом и, оглядев хоромы дворника, коротко сказал:

– Надо бы ремонтик тебе тут закатить.

– Я всегда пожалуйста, – с охотой выступил на центр дворницкой Гришка. – Только прикажите – мигом отремонтирую.

– Нет, нет, – задумчиво возразил управдом. – Без тебя управятся. Вещи снеси в каморку для инвентаря. Временно там поживешь.

– Да, я и сам… – попытался возразить Гришка.

– Никаких сам, – отрезал управдом на прощание. – Утром придут строители, отдашь им ключи.

Гришка почувствовал неладное, но все сделал, как приказали. Квартирку отремонтировали, прорубили в стене к соседям большой арочный проход, а входную дверь в Гришкины хоромы заложили кирпичом. Таким образом расширили апартаменты нового главы области. Для одинокого, стареющего Гришки и каморка оказалась божьей благодатью. Последнее время много стариков выбрасывали без разбору на улицу.

За несколько дней, проведенных в больнице, успокоительное лечение и сносный уход устранили острую форму заболевания, и Гришка даже просветлел лицом, но лекарства не помешали мужицкому организму «таять как свечка». Больничная атмосфера только усиливала тревогу дворника элитного дома за свое дальнейшее существование. На исходе недели в палату вошел главврач и сразу направился к Гришкиной койке.

– Ну и исхудали вы, – и незаметно махнул медсестре, мельком взглянув на поднявшегося дворника. Та громыхнула об пол весами, подтолкнув их к Гришке, переминающемуся с ноги на ногу.

– Какой у вас нормальный вес? – поинтересовался главврач. – Станьте на весы.

– Да и не знаю, – заволновался Гришка. – Может, шестьдесят?

– Может, шестьдесят, – задумчиво повторил главврач и удалился, тихо отдавая распоряжения медсестре.

– Видно, придется помирать, – проговорил одними губами Гришка, глядя вслед врачам.

Он еще раз встал на весы и внимательно изучил стрелку и цифру, на которой та застряла. Потряс весами и снова стал на них. Стрелка упрямо указывала на цифру сорок семь.

Гришка подумал о боге и, как в детстве в доме у бабушки, поискал по углам палаты образа. Ноги сами понесли его вон из палаты.

На днях, прогуливаясь по коридорам больницы, он приметил табличку с надписью «Храм Божий». Табличка висела на огромного размера кованой решетке, которой загородили некогда просторный вестибюль. Образованное помещение с внутренней стороны прикрыли плотной кумачовой шторой.

В прежние времена в подобных вестибюлях стояли кресла и телевизор для больных. Можно было посмотреть новости или какой-нибудь фильм.

Дверь в импровизированный храм Божий была открыта. Гришка неуверенно вошел и тут же наткнулся на батюшку.

– Что вам? – мерным голосом спросил священник.

– Мне бы исповедаться, – еще тише ответил Гришка.

От охватившего волнения ноги его подкосились, и дворник едва не свалился.

– Проходите, – подхватывая под руку прихожанина, батюшка подвел того к стулу и усадил. – Не волнуйтесь. Крещеный?

– Да. И крест нагрудный… – Гришка пошарил по груди, но замешкался. – Был.

Возвращался Гришка упокоенным. Соседи по палате встретили его равнодушными взглядами. Эта молчаливость также удручала Гришку, но, привыкший подчиняться обстоятельствам, он принял правила и строго им следовал. Дворник прибрал все свои вещи в сумку. Кровать перестелил, взбил подушку и улегся, прикрывшись одеялом. Руки спрятал под одеялом и уложил их на груди. Именно в таком положении он хотел умереть. Гришка закрыл глаза и облегченно вздохнул.

Видением встал образ старшей сестры. После смерти матери их пути разошлись. Сестра заняла родительский дом, а Гришке ничего не досталось.

– Что ему надо? – отвечала на укоры соседей сестра. – Зачем ему дом? Он в городе живет.

«Не буду сообщать ей о своей смерти. Пусть таким будет мое неповиновение для нее. Не стоит она моего внимания. Кабы в ладах жили – сообщил бы… Что же получается, вроде я ее наказываю? Может, Бог ее давно простил и мое наказание неугодно будет Богу? Батюшка говорит – жил я честным человеком, жил в усердии. Злоба к сестре ведь не от усердия, а от злобы выходит».

Гришка твердо решил сообщить сестре о своей скорой кончине. И тут же новое видение – сынка его.

Гришке часто снилось, как они с сыном за ручку гуляют. Он никогда не видел лица мальчика, но хорошо помнил теплоту и его запах. Часто, проснувшись и лежа с закрытыми глазами, Гришка ощущал в своей руке теплоту сыновьей ручки. Иногда, возбужденный сном, Гришка накрывал лицо руками и жадно вдыхал детский запах, ощущая даже аромат вспотевшей детской ладошки.

– Так и прожил на всем белом свете один-одинешенек, – горечь от своей судьбы напрягла все тело, и Гришка скрежетнул зубами, всеми силами пальцев вцепившись в матрац. – Прими поскорее, Господи, душу раба твоего Григория, – проговорил одними губами дворник и снова скрестил руки на груди.

Всю пятницу, лежа не шелохнувшись и с закрытыми глазами, Гришка ждал смерти. Он так свыкся со своим ожиданием, что даже не заметил, как кончился день и прошла ночь. Когда утром ударил колокол в больничном храме Божием, Гришка поначалу подумал – вот оно, наступило восхождение в Царствие небесное. Неожиданно раздались многочисленные голоса, их Гришка услышал отчетливо, и потянуло ароматным мясным соусом. За сутки его тело привыкло к своему положению, и Гришке стоило усилий, чтобы пошевелить рукой. Еще больше потребовалось усилий, чтобы открыть глаза. Палата была полна людьми – это пришли проведывать своих близких родственники. Изъятые из сумок домашние яства тут же наполнили помещение одурманивающими голодающий организм ароматами.

Вмиг больничная палата приняла для Гришки праздничный вид. Ему не верилось, что он жив, – ведь он так хотел умереть, даже начал умирать. Повидался с сыном, простил сестру. Неужели это был сон? Он снова закрыл глаза, но и с закрытыми глазами явственно различал мясные угощения, свеженарезанный огурчик, домашнюю колбаску и борщ со сметаной. По палате ходили люди, разговаривали и смеялись дети.

Гришка опять открыл глаза и осмотрел все вокруг. Горькое разочарование овладело им – он не умер, он остался жив, не удостоился, не сподобился, не открылись врата храма для него. А ведь священник говорил – «ты жил праведно, с усердием». Удрученный этой мыслью, Гришка не сразу отозвался на приглашение угоститься, а когда одумался, то все о нем забыли.

Более суток расслабленного сна сделали свое дело, подкрепили собравшееся добровольно умереть тело. Гришка почувствовал себя бодрее и даже энергично встал. Внимание на активность странного больного обратили только дети, и то недолгое. Родители приструнили своих чад, и те потеряли всякий интерес. Завтрак Гришка пропустил, а до обеда оставалось достаточно времени. Проступивший здоровый аппетит начал злить дворника. Он взял с тумбочки стакан и собрался было отправиться хотя бы за водой, как дверь в палату распахнулась. Все примолкли, рассматривая появившуюся колченогую старуху. Она опиралась на палку, а в другой руке держала увесистую сумку.

– Здесь Григорий лежит? – прокаркал ее рот.

– Мать честная! – воскликнул Гришка, узнав Акулину. – Какими делами ты на нашем погосте?

– Вот, зашла тебя проведать, – не обращая внимания на шутливый тон дворника, сообщила старуха, раскладывая на тумбочке угощения.

– Заходила к управдому. Он и сказал – Гришка туберкулезник и пошел умирать в больницу, – убогая Акулина была, как и Гришка, одинока на всем белом свете.

– Спасибо, Акулинушка, спасибо, бабка, – сквозь накатившие слезы шептал Гришка, разглядывая подарки. – Говорили, ты померла уже давно?

– Не греши, – коротко оборвала старуха дворника. – Поди, богу до меня дело? Живу пока.

– Ты права. Без воли божьей волос с головы человека не упадет, – важно подтвердил Гришка. – Меня батюшка на днях исповедовал и сказал, в святых писаниях говорится о том, что все по его воле делается на земле.

Акулина тупо уставилась на Гришку, не находя, чем возразить, и неожиданно воскликнула:

– Ой! Ну и восковой же ты стал, – залепетала она, – совсем как есть прозрачный. Плохо, видно, кормят? Сколько же ты весишь?

– И ты, старая, про веса! – в сердцах воскликнул Гришка.

С трудом переводя дыхание, еще и потому, что волновался, он рассказал в подробностях о больничном уходе, о своих мыслях о сестре и о том, что он ее простил, о своем сыне, который мог бы у него быть, если бы женился Гришка вовремя, а теперь сын приходит к нему во сне, и они гуляют за ручку. Еще Гришка рассказал, но уже шепотом, о своей скорой кончине и о том, как договорился с докторами и продал им для опытов свое тело после смерти.

– Это как? – не поверила Акулина.

– Так. Подписал бумагу, мол, так и так, после моей смерти возьмите меня на опыты, – и, приблизившись к самому уху Акулины, добавил: – Они мне за это пятьсот рублей из кассы выдали. Вот, – Гришка достал из-под подушки кошелечек и вынул оттуда деньги.

– Как же за могилой ухаживать? – растерялась Акулина и перекрестилась.

Весь разговор она смотрела на исхудавшее лицо Гришки, на ввалившиеся почерневшие глаза, сухие запекшиеся губы, на живот, завалившийся между двумя мосолами, на руки, покрытые истонченной кожей и пустыми венами, как синими испачканными потеками. Старухе стало жалко этого мужика, которому суждено после смерти остаться без собственной могилы, хотя она и сама давно уже свыклась со смертью. Вот и Гришка, оказывается, ее похоронил. Понимая мысль о смерти просто, она не находила нужным утешать мужчину надеждой, что он поправится и что врачи часто ошибаются, а поддакивала ему, когда тот, ссылаясь на слова тех же врачей, говорил ей:

– Сегодня не умер, значит, завтра помрешь, не завтра – так готовься не проснуться в любой день.

В их разговоре наступило тяжелое молчание. Неожиданно Акулина засобиралась.

– Как же свечку поставить в церкви? – растерянно проговорила она.

– Почему же нельзя свечку? – удивился Гришка.

– Так опыты же… – никак не могла взять в толк старуха.

– А-а, ты про это, – успокоился Гришка. – Так свечку можно.

– Давай тогда деньги на свечку.

– На вот, – Гришка отсчитал нужное количество денег и приложил двадцать пять рублей сверху. – Акафист закажешь и за упокой души помину.

– Хорошо. Больше приходить не стану, тяжело мне. Я в следующую пятницу зайду и спрошу, в какое число ты помер, чтобы знать, когда девятый и сороковой день, – укладывая пустые кульки, рассказывала Акулина. – Ты побеспокойся сам. Накажи врачу, чтобы мне сказали, когда ты умер.

– Побеспокоюсь, не волнуйся. Скажут, – обиделся на прямолинейность старухи Гришка.

– Побеспокойся, побеспокойся, – не обращая внимания на настроение мужика, наставляла Акулина. – Еще до смерти кого следует побеспокой, попроси, не забудь.

– Ладно тебе, ступай.

Старуха закончила и приготовилась расставаться. Она отложила в сторону свою палку, и они с Гришкой обменялись троекратным поцелуем.

– Прощай, Григорий Пантелеич, – перекрестив Гришку, объявила Акулина. – Если что не так, прости, а встретимся в царствии небесном – сочтемся, – и поклонилась земным поклоном.

– Ты меня прости, что твое место занял.

– Никаких обит к тебе не держу, – так и сказала – «обит», надавив на букву «т» и брызнув слюной. – Прощевай.

И снова старики обнялись в троекратном поцелуе, прощаясь друг с другом.

– Не забудь про панихиду, – и Гришка погрозил пальцем.

– Деньги взяла, как же забуду? – изумилась Акулина.

– Ладно, уходи, старая… прощай… Не увидимся больше… – Гришка едва успел скрыть слезы, отвернувшись к окну.

– Богу будет угодно, увидимся скоро, – не замечая перемен в дворнике, продолжала говорить Акулина. – Прощай. Помирай себе с богом. Дай бог тебе царствие небесное, – и, оглядевшись по сторонам, добавила. – Хорошая палата. Поживи напоследок в человеческих условиях.

Гришка поспешил улечься в кровать, как лежал прежде, и прикрылся одеялом, сложив руки крестом на груди. Очень ему захотелось показать Акулине, каким он будет лежать мертвым. Старуха одобрительно закивала и перекрестила будущего покойника, приговаривая:

– Царствие тебе небесное, царствие тебе небесное, – и, постукивая об пол палкой, удалилась.

Гришка провожал старуху закрытыми глазами, и в голове у него еще долго крутились Акулинины слова: «Царствие небесное, царствие небесное».

Состояние Мейлоха

Весной сорок пятого года из вынужденной эвакуации потянулись домой, в Молдавию, беженцы. Станция Раздельная кишела народом с тюками и маленькими детьми, на лицах которых не видно было улыбок. Ожидающие своего поезда выгадывали где угодно краешек свободного места и старались на ходу перекусить. Стелили тряпицу, платок или прямо на промасленной газете, в которую и был завернут скудный паек, точнее – его остатки.

Неподалеку от единственного крана с водой разместилась семья из пяти человек. Мужчина, Лейба Райшевич, лет шестидесяти, одетый в черную плотную куртку, сидел посередине и дремал, а четверо его спутников, прислонившись к нему со всех сторон, спали. Эти четверо были его дети: два сына – четырнадцати и семнадцати лет – Мойша и Яков, и двадцатичетырехлетняя дочка Зелда со своей дочкой – пятилетней красавицей Идой – внучкой мужчины. Неожиданно толпа ожила и заметалась. Лейба поднял голову и, махнув ближайшему пробегавшему юноше, чтобы не разбудить детей, одними губами спросил:

– Куда поезд?

– На Измаил! – прокричал тот.

– Ти-ихо, – погрозил кулаком ему вслед Лейба. – Дети же спят.

И тут же сам вскочил, растолкав спящих. На него вытаращились детские сонные глаза, а маленькая Идочка расплакалась, но Лейба не обращал на детей внимания, хватая тюки и набрасывая их себе на спину.

– Быстро. Быстро встаем и собираемся, – распоряжался отец. – Поезд наш пришел.

С первыми лучами солнца Райшевичи ступили на землю станции Бессарабка. Растроганный глава семейства не находил себе места. Он быстрым шагом пробегал вдоль полотна, подходил к наблюдавшим за отцом детям и крепко обнимал их, целуя в лоб каждого в отдельности.

– Вот мы и дома, – шептали его губы. – Вот мы и дома.

Лейбу трясло от восторга и счастья, нахлынувшего на него при виде родного края, о котором он мечтал в тяжелые, холодные и темные бессонные ночи, полные страха и безнадежности в годы войны!

– Дети! Вдыхайте запах родины, – обезумев от переполняемого восторга, лепетал Лейба. – Слышите гудок нашего паровоза? Уехал уже. Смотрите, смотрите, вездесущие галки. У нас они красивы! Главное – насладитесь запахом родины. Родина, дети, – это то, ради чего хочется жить.

– Я кушать хочу, – захныкала Идочка.

– Покушаем, покушаем, – трясущимися губами шептал Лейба, не имея сил унять обуявший его пыл. – У нас теперь будет много еды. У нас теперь всего будет много.

Словам отца улыбнулась только Зелда, остальные восприняли без эмоций. По их лицам было видно – кушать-то им хотелось сильно именно сейчас, и они не понимали отца – когда это будет? Только несколько лет голодной эвакуации приучили детей молча сносить лишения и равнодушными лицами отвечать на обещания – «все будет».

– Сейчас, сейчас, – неожиданно встрепенулся и засуетился Лейба, – надо придумать, как добраться до Романовки. Сейчас, – и побежал искать станционного смотрителя.

С поезда вышло много людей, но они как-то быстро разошлись. Пока Лейба метался по перрону, разыскивая кого-нибудь из железнодорожников, к станции подъехала подвода, груженная мешками с пшеницей. С нее соскочил мужик и, сняв из-под телеги ведро, направился поить лошадей. Навстречу ему выскочил из-за угла озабоченный Лейба и едва не сшиб, но от радости схватил того в охапку и ну трясти.

Мужик с подводы оказался болгарином из села Твардица.

– Мне в Романовку не с руки ехать, ну да ладно, грузитесь, – и, немного поразмыслив, добавил. – Но я вас только до мельницы довезу, а там уж сами.

– Сами, сами, – со всем соглашался Лейба, перетаскивая и укладывая на мешки тюки и торбы.

Романовка, еврейское местечко, находилась в трех километрах от железнодорожной станции Бессарабка. Переполняемый восторгом, Лейба шел рядом с телегой, то и дело обгоняя ее или отставая и, навесив широкую ладонь на брови, подолгу всматриваясь в знакомую местность.

– Сами-то будете из Романовки? – поинтересовался болгарин.

– Из нее, – ответил Лейба. – Дом наших предков.

– До войны у вас всегда была прекрасная ярмарка, – похвалил крестьянин.

– Да-а, война все уничтожила, – поддержал разговор Лейба. – Мы все восстановим!

– Почему же? – в голосе болгарина появилась ирония. – Ярмарка была и во время войны. Только для немцев и румын.

– Я помню, как на ярмарку съезжались крестьяне со всей округи, – не расслышав или не уловив иронии в голосе собеседника, начал вспоминать Лейба. – Люди могли продать излишки сельскохозяйственной продукции и купить все необходимое для хозяйства, для дома – одежду и обувь, даже новинки цивилизации.

Едва миновали холм, тут же в долине растянулась вдоль речки Кагыльник, на несколько километров своей главной улицей, Романовка. Пересеченный ландшафт местечка как бы разделил ее на две части – верхнюю и нижнюю. В центре села возвышалась красивая кирха. Дома в основном были крыты светлой черепицей, и с обеих сторон улицы ровной линией стояли каменные заборы с красивыми воротами и калитками у каждого двора. Повсюду преобладал белый цвет. Это еще больше подчеркивало чистоту и порядок.

– Смотрите, дети! – Лейба пытался растормошить от голодной дремоты детей. – Вон хорошо видно – это верхняя часть, а наш дом находится с той стороны холма – в нижней части.

– Дети! Дети! – не унимался отец. – Вон, напротив церкви школа. Вы будете в ней учиться, – мужчина не находил себе места от радости. – У нас всегда все улицы содержались в образцовом порядке.

Романовскую мельницу можно было узнать по широкому мучному пятну у входа и скопившимся подводам.

– Надо же! – снова воскликнул Лейба, жадно съедая глазами окрестности родного села. – Мельница работает.

– Ага, дождешься, – с иронией ухмыльнулся болгарин.

– Ну как же? Вон же подводы стоят, – с укором в голосе возразил Лейба.

– Стоят-то они стоят, спросишь, какой день стоят? – не унимался мужик. – Я свое зерно везу в Табаки. Круг, а скорее получается.

Пока семья выгружалась, болгарин успел поздороваться со всеми мужиками и, кое с кем перекинуться парой слов. В это время Райшевичи выгрузились и терпеливо дожидались у подводы, чтобы попрощаться.

– Если ваш дом был по нижней улице, – вернувшись, сказал на прощание болгарин, – то идите вон к тем высоким воротам, – и он указал камчой вдоль улицы.

– А что случилось? – не поняв странного расставания, переспросил Лейба.

– Там все узнаете, – и укатил.

– Нет вашей улицы, – равнодушно объяснил наблюдающий за семьей мужик из очереди. – Немец уничтожил всю нижнюю улицу. Все, что на ней было, танками закатал. Туда идите. Вам все там скажут, – и потерял интерес к прибывшим.

Снова навьючившись тюками, семья направилась к высоким воротам, на которые указали мужики. Хоть идти – рукой подать, но шли медленно и долго. Идочка никак не хотела к маме на ручки и шла весь путь сама – часто останавливаясь и приседая на отдых.

Здесь тоже стояли подводы, но очередь продвигалась быстрее. Помогая друг другу, мужики таскали мешки с зерном в огромного размера мрачный сарай. На входе их встречал высокий, стройный, с красиво посаженной головой, прекрасным, пышущим здоровьем лицом, похожим на русского гусара, еврей. Его речь завораживала невероятной дипломатичной учтивостью, которая, казалось, вселяла надежду на обязательное свершение всего того, о чем мечтали эти крестьяне, с доверием к этому человеку расстающиеся со своим добром. Внешний вид этого «дипломата» вселял веру в каждое сказанное им слово.

– Как имя? – мельком взглянув на гостей, поинтересовался он, не отрываясь от учета вносимых в сарай мешков.

– Лейба, – представился Лейба с глазами, полными слез от восторга. Он замешкался, но и тут же засуетился, притягивая к себе детей. – Это Миша… то есть Мойша, Яков, Зина… пардон – Зелда и маленькая Ида.

– Мейлох, – сухо назвался «дипломат». – Идите на кухню, – не взглянув на отпрысков мужчины, он закинул карандашом за спину и продолжил учет.

Впервые за все годы скитаний семью накормили настоящей еврейской едой, обогрели и вселили надежду, что они не зря выжили. Идочка тут же уснула. Мойша и Яков сидели на кровати и едва сдерживали отрыжки, чем вызывали счастливую улыбку у Зелды. Самым счастливым ощущал себя Лейба, а когда в комнату вошел хозяин и, сграбастав его в объятия, расцеловал, совсем обезумел от счастья и не находил себе места.

– Повторите еще, – трепетали его губы, а хозяин повторял снова и снова.

– Вы посланники Бога, потому что просто так такого в жизни не бывает! Вы выжили!

– Только моей Эммочки с нами нет, – зажав улыбающийся рот, проговорил Лейба, указывая пальцем в потолок. – Она умерла там, в эвакуации.

– Зато есть Идочка! – грохотал на всю комнату Мейлох.

– И старший мой пропал без вести, – не унимался отец.

– Зато есть Идочка! – снова повторил хозяин, и Лейба не боялся, что тот разбудит любимую внучку.

– У себя оставить не могу, – с расстановкой начал деловой разговор Мейлох, когда Лейба немного успокоился. – Работа найдется. И для тебя, и для твоих пацанов. Девке работы нет.

– И на том спасибо, – лепетал Лейба с каждым словом, сказанным Мейлохом, беря того за руку.

– А вот поселю я вас у одного болгарина Мити. Дом семнадцать знаешь?

– Это же дом… Кислянских? – лицо Лейбы словно покрыли черной тряпкой. – А что с ними?

– Ничего, – равнодушно отвечал Мейлох. – Еще не вернулись. Я, пока их нет, разрешил пожить этому болгарину. Он свой дом в соседнем селе после бомбежки отстраивает. Детей у него – мал мала меньше. И твоим кусок хлеба найдет. У нас такой уговор с ним был, – и уже в дверях добавил: – На работу, можете завтра же выходить.

Наутро, когда Лейба с сыновьями пришли к Мейлоху, у того уже вовсю кипела во дворе работа. Хозяин, недолго мешкая, махнул жменей Якову.

– Ты старший?

– Я.

– Вот, держи, – он сунул пареньку в руки тетрадку с карандашом и добавил: – Продолжай записывать. А вы за мной.

В очень короткое время Мейлох объявил Лейбу управляющим своего хозяйства и навесил на него все работы – доить корову, кормить свиней, чистить хлев.

– И, в общем, все, что будет по двору, делаешь ты, – ткнув в грудь Лейбы пальцем, закончил Мейлох и, положив руку на плечо Мойши, повел того за собой.

– Вот и твое рабочее место, – придвигая стул к столу, указал на него Мейлох и, откуда-то из-под стола вытащил огромный тюк, связанный из женского платка. Не успел Мойша опомниться, как хозяин вывалил из него на стол кучу цветных бумажек.

– Знаешь, что это? – поинтересовался Мейлох.

Мойша не ответил и не мог глаз оторвать от такого пестрого количества скомканных денег.

– Немой, что ли?

– Нет, – тихо ответил Мойша. – Это деньги.

– Правильно. Все бумажки раскладываешь по кучкам – бумажка к бумажке. Вот тебе тетрадка. Сюда будешь записывать. Каждую стопку пересчитываешь и записываешь. Писать умеешь?

– Умею.

– Считать?

– Умею.

– Вот и хорошо, – довольно потерев руки, похвалил Мейлох. – Твоя зарплата будет… будет… – Мейлох на мгновение задумался, прикидывая сумму. – А будет вот какая! Все, что попадется меньше рубля и рубль, – это и будет твоя зарплата.

Будни семьи Райшевичей потекли по восходящей. Самому старшему из детей в семье болгарина, на постой к которому определил Райшевичей Мейлох, было пятнадцать лет. Звали его Федором. Он быстро нашел общий язык с Мойшей и Яковом. Самому младшему, Степке, – шесть. Вместе с детьми Райшевичей за стол садилось двенадцать детей. Заботливая хозяйка, мать семейства Маруся, так вкусно готовила, что дети съедали все до крошки.

Два взрослых сына Мейлоха, как и многие другие представители еврейских семей, всю неделю разъезжали по селам и занимались всевозможной коммерцией: скупали перья, шерсть, яйца, шкуры, щетину. В пятницу вечером Мейлохи собирались в полном составе. Если можно, представьте себе обеденный стол, за которым восседает семья ухватистых коммерсантов, то описать это страшно. Злые языки позволяли себе намекать, что Мейлохи уже давно потеряли счет своим доходам. Им и война хорошими барышами обернулась.

С появлением новых наемников Мейлох-старший днями отсыпался. Он ожидал, пока все домочадцы покинут двор, высыпал на стол гору денег и передавал тетрадку Мойше, предварительно заперев двери в дом. Не забывал и похвалить юного кассира:

– Ты, Мойша, в нашем деле самый важный человек, – скидывая башмаки и позевывая, говорил Мейлох. – Самый умный, очень красивый и главное – очень честный. Я это сразу понял. Ты держись меня и станешь богатым. Приступай, – устраиваясь удобнее в кровати, подавал последнюю команду благодетель. – Двери никому не отпирай.

Мойша приготовился услышать равномерный сап дяди, но неожиданно тот обернулся и, пристально глядя на пацана, внушительно втыкая палец в матрац, сказал:

– Запомни пацан на всю жизнь – деньги не любят шума, – и уснул.

Супруги Мейлоха, Сары, тоже весь день не было дома. Она занята была в ткацкой мастерской у двоюродного брата мужа – Якова Туркенича. У Туркеничей тоже все было поставлено на широкую ногу, а когда прогнали немцев, то дела пошли еще лучше, поскольку весь доход оставался на фабрике, и главное, после немцев осталась вся техника компании «Зингер» – ткацкие станки, швейные и оверлочные машины.

– Дядя Мейлох, – как-то не удержался, чтобы поинтересоваться, Мойша. – Как получить надел земли?

– Зачем это тебе? – приподнявшись и подперев голову рукой, уставился на пацана мужчина.

– Семья у нас… – растерялся Мойша. – Нам бы пшеницу свою. Кукурузы немного…

– А-а-а, будет вам пшеница, и кукуруза, и ячмень, – отворачиваясь к стенке, сквозь зевоту сказал Мейлох. – Приходите с отцом и братом сегодня после девяти вечера.

Лицо мальчишки просияло. Вот и он внес свою лепту в обогащение семьи. Весь день, занятый пересчетом несметных богатств хозяина, он мечтал, как сообщит отцу и брату о том, что у них появится собственный земельный надел и они смогут выращивать на нем собственную пшеницу и кукурузу. Удачными в этот день оказались и подсчеты: рядом с Мойшей лежало девять рублей – четыре мелочью и пять по рублю. Эти деньги с легкой и щедрой руки дяди Мейлоха перешли в его собственность. По дороге домой Мойша отложил два рубля в свои сбережения, рубль приготовил отдать Зелде, а все остальное – отцу.

Обрадованный сообщением сына, Лейба даже нарядился в выходной костюм, собираясь к благодетелю. В назначенный час трое мужчин Райшевичей предстали перед Мейлохом.

– А-а, да, – по лицу хозяина было видно, он забыл об обещании. – Идемте.

Все прошли в сарай. Мейлох достал два пустых мешка и один сунул в руки Лейбе, а другой – Якову.

– Мойша, иди сюда, – приказал хозяин, развязывая крестьянские мешки с зерном. – Помогай, – с этими словами Мейлох набрал из мешка полные жмени зерна. – Ну, чего стоите. Мешки раскрывайте. А ты, Мойша, иди к той стенке, там стоят мешки с кукурузой. Яков, с ним иди. И смотри, много не бери. Две-три жмени с каждого мешка, не так заметно.

Через пару часов Райшевичи возвращались домой, став обладателями двух мешков зерна и стольких же кукурузы. Слегка удрученные способом приобретения, но довольные тем, что теперь и у них есть своя мука и они не будут нахлебниками в семье болгарина.

К середине августа в хозяйстве Мейлоха работы прибавилось – пошел новый урожай. Десятки подвод стекались к романовской мельнице. Крестьяне дневали и ночевали на улице, ожидая своей очереди, а главное – ожидая, когда же на мельнице закончится профилактика механизмов. В это время в доме Мейлоха шло крупное совещание между администрацией мельницы и хозяином. Урожай выдался богатый, а значит, предвещал и большие барыши.

– Ну не могу часто закрывать мельницу на профилактику, – стонал под напором уговоров Мейлоха заведующий мельницей. – Ты пойми меня правильно, застукают нас.

– Кто тебя застукает, – не унимался коммерсант. – Ты же можешь работать сверхурочно, если идет большой наплыв?

– Допускается инструкцией, – обтирая обильный пот, соглашался заведующий.

– Вот и хорошо. Нагрянет проверка, а ты ей скажешь – мол, так и так, днем не успели, ночью домалываем. Все в интересах крестьянина. И держи «благодарность» наготове, – с этими словами Мейлох подсунул под руку заведующего газетный сверток. – Тут кругленькая сумма. Думаешь, у них там, наверху, деньги не любят?

– Ох, подведешь ты меня под монастырь, – тяжело вздыхал заведующий, беря сверток. – А моя доля где?

– Вот и твоя доля, – и Мейлох подсовывал следующий сверток, который так же благополучно прятался в больших карманах френча завмельницы.

– Только сделай так, чтобы никто не собирался на площади перед мельницей, – на прощание распорядился заведующий.

– Все будет сделано, – дружелюбно похлопав того по плечу, сказал Мейлох. – Подошлю кого-нибудь, пусть слух пустит, а мы их тут быстро разгрузим.

У Мойши появилась новая обязанность. По поручению хозяина он ни свет ни заря отправлялся к мельнице и, околачиваясь среди крестьян, пускал слух, будто мельница откроется не раньше чем через неделю.

– Кому надо быстро, – между прочим подсказывал он, – может обратиться к хозяину вон тех высоких ворот.

Поразмыслив, честя на чем свет стоит работников мельницы и администрацию, крестьяне отправлялись к Мейлоху и за небольшую плату устраивали свой груз на хранение, а за приличное вознаграждение – и скорый помол.

 

Пока мужчины были на работе, Зелда по возможности старалась помогать Марусе справляться по хозяйству. Если семья Мити на время заняла одну комнату в доме Кислянских, то Райшевичи разместились в трех. Зелда с самого утра сначала принималась наводить порядок во всех комнатах своих мужчин. Много хлопот доставалось от комнаты мальчишек.

– Ума не приложу, – удивлялась Зелда, рассказывая Марусе, – когда они успевают перевернуть в комнате все вверх дном? Приходят ночью. Рано встают, а после них словно цыганский табор ночевал.

Маруся только улыбалась, продолжая следить за готовящейся едой. У нее в комнате всегда был порядок, и она терпеливо ждала, когда семья вернется в свой дом. Помешивая в кастрюле, Маруся поглядывала и во двор, где гуляли младшие дети.

– Ваша так похожа на вас, – задержав взгляд на Идочке, сказала Маруся.

– Да, от папы ничего нет, – согласилась Зелда.

– Где он?

– Похоронка пришла, – Зелда взгруснула только на мгновение. – А ваш был на войне?

– Был, – Маруся осеклась, но, что-то решив про себя, продолжила. – В румынской армии.

– Да? – пристально глядя на женщину, удивилась Зелда. – И что же?

– Ничего. Пришли советские, спросили, кто пойдет воевать. Мой отказался. Много кто отказался, – и, выглянув в окно, угомонила детей. – Хватит ссориться! Степка! Получишь!

Мальчишка подскочил с корточек и, ища мать в окне, промямлил:

– А что я? Я ничего, – и, не услышав материного голоса, продолжил. – Мы скоро уедем, – важно сообщил Степка Идочке, которая перекладывала песок деревянной лопаткой, изготовленной специально для нее дядей Митей. – Вот папа дом достроит, и мы уедем.

– Мы тоже скоро уедем, – вторила мальчику девочка.

– Никуда вы не уедете, – упрямился мальчишка. – Вашего дома нет, а отец ваш не спешит строить новый.

– Уедем, – надув губы, упрямо повторила Идочка. – Мой папа тоже дом строит.

– Что же он вечерами дома сидит? Мой папа целый день работает, а каждый вечер едет на стройку.

– Мой тоже строит, – не сдавалась Идочка. – Только ты не видишь.

– Ага-а, не вижу…

– Степка! Я кому сказала?! – снова крикнула из окна Маруся.

– Ваш совсем беленький, – разглядывая играющих детей, сказала Зелда.

– У меня все были беленькими поначалу. Это они потом становятся черненькими, – с любовью в голосе произнесла Маруся и, сделав паузу, с особым тоном закончила: – Все в отца.

Женщины снова умолкли, погрузившись каждая в свои думы.

– Вы были у себя? – прервала молчание Маруся. – Отстроились бы.

– Собираемся. Папа все время откладывает, волнуется. Он говорит, надо подождать, какая власть будет. Ждет, когда будут компенсации выдавать пострадавшим от бомбежек.

– Ой! – с иронией вздохнула Маруся. – Мой не ждет. Когда она будет, да и будет ли? Всем сейчас тяжело. Степка! – за разговором женщина внимательно следила и за детьми. – Ты куда? Со двора ни ногой!

– Не-а, мама. Мы тут, – снова оглядываясь по сторонам и ища мать, ответил мальчик. Не услышав материного голоса, продолжил игру с Идой. – Мой папа в подвале нашел такие красивые штучки. Хочешь покажу?

– Покажи.

– Идем за мной.

Дети спустились в подвал, и Степка принялся откидывать тюки с овечьей шерстью. Под ними был спрятан огромный сундук. Он вытащил из него черный мешочек с чем-то очень тяжелым.

– Вот смотри!

– Это же вилки, чтобы есть, – равнодушно взглянув, сказала Идочка.

– Как есть? – удивился Степка. – Они такие красивые!

– Просто серебряные, – не обращая внимания на конфуз мальчика, Идочка старалась поднять тяжелую крышку сундука. – Давай посмотрим, что там еще есть?

– Нельзя, – обидевшись, отрезал Степка. – Папа заругается. Это принадлежит хозяевам дома. Там еще есть много денег, – все-таки не выдержал Степка. – Хочешь покажу?

– Покажи!

И Степка раскрыл настежь сундук. Чего только не было в том сундуке! Порывшись, он достал перетянутую бечевой толстую пачку красных бумажек.

– Вот, смотри.

– Ух ты-ы. Что тут написано?

– Царские червонцы, – запинаясь, прочитал Степка и покраснел. Он не умел читать, а повторил то, что слышал от отца. – Ладно, клади все назад. И смотри! Это страшная тайна.

– Хорошо, – и Идочка прикрыла рот двумя руками, показывая другу, что она будет хранить эту страшную тайну.

 

Заканчивалось лето. В Бессарабии оно ласковое, не очень жаркое, пахнущее полузрелыми травами, и наполнено радостным свистом скворцов, восседающих на больших деревьях шелковицы, как на своей собственности. Подходил к завершению полевой сезон. Рабочие будни приняли тот размеренный ритм, который всегда наступает после жаркой страды. В одни из выходных Райшевичи наконец решились пойти и проведать место, на котором стоял их дом.

– Боже! Как у меня колотится сердце, – нет-нет да и восклицал Лейба, вытирая платком подступающие слезы.

Как и рассказывали люди, вся улица была закатана танками. В некоторых дворах, точнее в очертаниях бывших дворов, сиротливо стояли редкие куски стен с крупными пробоинами от снарядов. От представшего зрелища по щекам Лейбы текли неуемные слезы.

На месте их дома, как и во всех бывших дворах, высоко поднимался бурьян. Из вспомогательных построек ничего не осталось – все сгорело. У линии забора с наружной стороны двора был выкопан ров размером с большой танк. От самого дома остался небольшой кусок стены, с внутренней стороны выбеленный известью, замешанной на крупном речном песке.

– За четыре года произошли большие перемены, – тихо заговорил Лейба то ли с самим собой, то ли с детьми. – Вы выросли, а дома нет, – он осекся, пытаясь удержать накатившее волнение, но разрыдался, показывая рукой на руины. – Этот дом заказывал построить еще мой дед. Меня назвали в его честь, – прерываясь приступами плача, старался выговориться Лейба. – На этом месте был пустырь. Дед позвал из соседнего села болгар. Это очень трудолюбивые люди. Пришли всем селом… Нет нашего дома… – мужчина снова разрыдался, а успокоившись, продолжил: – В нашем селе была замечательная традиция коллективного труда. Самые трудоемкие работы – выкопать траншеи под фундамент, потом вывезти землю, завезти глину для изготовления самана и перекрыть потолки – эти работяги делали так быстро и слаженно, как муравьи. Представляете, дети, весь строительный материал свозили на подводах. Прекрасные лошади месили глину для изготовления самана.

– Деда! Деда! – позвала Идочка. – Здесь что-то написано!

Осматривая некогда жилой двор, семья подошла посмотреть, что же нашла девочка, и обомлели. На оставшемся куске стены дома была сделана запись: «Дорогой товарищ! Я, Сруль Райшевич, осенью 1944 года лично участвовал в освобождении моего села. Убедительно прошу, если вы что-то знаете о местонахождении моих близких: мамочки Эммы, папы Лейбы, братьев Миши и Яши, сестры Зелды, сообщите мне по адресу… С благодарностью С. Райшевич!»

На место, где должен был бы написан адрес, Лейба положил руку и погладил образованную снарядом выбоину.

– Вот и нашли старшего, – обессиленно опускаясь на колени, зарыдал Лейба.

 

Морально разбитые, Райшевичи возвращались домой. У калитки Лейба поцеловал дочь в лоб, погладил по головке Идочку, потрепал по волосам мальчишек.

– Заходите в дом, я сейчас.

– Ты куда, пап? – взволнованно поинтересовалась Зелда.

– Схожу к Мейлоху.

– На ужин не опаздывай.

– Деда, – тут же повторила за матерью Ида. – На ужин не опаздывай.

– Что бы я без вас делал? – растроганный Лейба поднял внучку на руки и расцеловал.

Ему надо было кому-то выговориться, уж очень тяжелой пришлась неожиданная весть о судьбе старшего сына. Лейба спешил, как он считал к благодетелю своей семьи, Мейлоху. В его понимании – это был единственный человек, который мог понять горе отца, драму мужчины, потерявшего и жену и сына.

Семейство Мейлоха садилось за стол ужинать. Приходу работника никто не обрадовался. Наоборот, как только тот вошел, над всеми нависла тревожная тишина. Сара выставляла еду и старалась ни на кого не смотреть. Сыновья, переглядываясь исподлобья, обменивались незаметными ухмылочками. И только хозяин семейства пристально смотрел на незваного гостя. Почувствовав прохладный прием, Лейба растерялся и застыл у дверей, не находя слов.

– Проходи к столу, – громко сказал Мейлох и многозначительно посмотрел на супругу, та, даже не взглянув на мужа, мигом поставила еще одну тарелку и набор столовых приборов.

– Слышал, ходил к дому? – начал хозяин разговор издалека, пока гость располагался.

– Да, – покачал головой Лейба и быстро зажал рот, чтобы удержать рвущееся наружу рыдание.

– Ну-ну, успокойся, брат, – Мейлох заботливо погладил мужчину по спине. – Покушай. Сейчас выпьем… Ну-ка, мать, доставай нашу любимую – пшеничную.

– Сын оставил записку, – задыхаясь от слез, выговорил Лейба.

Присутствующие замерли с полными ртами. Сара так и опустилась на стул там, где стояла. И только убитый горем отец не замечал происходящих изменений и того напряжения, которым было охвачено семейство, и причиной тому был его визит.

– Какой сын? – едва найдя в себе силы, осторожно поинтересовался Мейлох, бесшумно пережевывая кусок.

– Мой сын, – в истерике выпалил Лейба. – Он освобождал нашу Романовку. Он оставил записку… – мужчина не смог договорить, всем телом задрожал, падая головой на стол.

От услышанного семья Мейлоха содрогнулась. Все устремили свои взгляды на главу семейства, но тот тоже сидел растерянным и не знал, что предпринять.

– Как у нас, – неожиданно подняв голову и постучав пальцем по ложке из серебряного столового прибора, произнес Лейба. – Надо же, – взирая на все вокруг потерянным взглядом, продолжал мужчина, вертя в руках маленькую ложечку, которую он достал из горчичницы. – Точно такую ложечку мы покупали нашему Мойше, когда у него появился первый зубик. Эммочка сама выбирала, – убитый горем мужчина снова разрыдался.

– Это с нами кто-то из крестьян расплатился… – дрожащим голосом попытался объяснить Мейлох, но неожиданно для домочадцев, он резко встал и, обхватив Лейбу за плечи, поднял того. – Все понял! – голос Мейлоха зазвучал уверенно и бескомпромиссно. – Идем со мной.

– Куда? Зачем? – не понимая, хотел отстраниться Лейба, но хозяин, крепко обхватив того за плечи, увлекал за собой.

Когда они зашли в самую дальнюю пристройку к дому – холодную комнату, такие комнаты есть в каждом крестьянском хозяйстве, Мейлох начал откидывать мешки, пробираясь к середине. Очистив пространство, он потянул за утопленную в пол ручку и откинул крышку.

– Сейчас, подожди, – и, часто перебирая ногами, спустился в подпол. – Вот, гляди, – вытаскивая огромного размера обитый кованным железом сундук, сказал Мейлох. – Мы его подобрали на вашей улице. Я не знаю чей. Открыть не смогли. Забирай себе. Придумаешь со своими пацанами, как открыть.

Лейба стоял не шелохнувшись и не отрывая взгляда от сундука.

– Ну хочешь, я тебе еще один дам? – не зная, как расшевелить мужчину, неожиданно вырвалось у Мейлоха.

– Тоже на дороге нашел? – Лейба с укоризной посмотрел на хозяина.

– А тебе какое дело? – голос Мейлоха зазвучал угрожающе, и «дипломат» потянулся за лежащим на лавке молотком.

– Мне все равно, – равнодушно ответил Лейба, отворачиваясь. Он струсил.

– Вот и хорошо, – шепотом проговорил Мейлох. – Я тебе тачку дам, отвезти домой. Только тачку завтра вернешь.

Вдвоем они погрузили сундук, и, упершись грудью в ручку, Лейба покатил поклажу домой.

Долго всматривался Мейлох в темноту и вслушивался в доносившийся скрип колес его тачки. «Серебро надо спрятать, а потом продать, – бурлили мысли в его голове. – Нехорошо получилось. Но кто же знал? Все надо вывезти и продать. Как же есть без серебра? Придется новое покупать».

Его расчетливый коммерческий разум взвешивал все за и против планов на ближайшее будущее и провернутой только что сделки.

Лесник

По лесной дороге, иногда утопая по самую крышу в густой траве, мягко катилась голубого цвета «Нива». Это осматривал свое угодье лесник Михаил Федорович Албанец. В Запорожском лесничестве Албанец работал с конца шестидесятых годов. Он любил свою профессию и до тонкостей знал ее секреты. Об Албанце коллеги говорили: «Он незаменим», – и потому стоял на почетном месте у областного начальства. Введение в стране программы «Перестройка» Михаил Федорович поначалу воспринял с энтузиазмом, но уже к концу восьмидесятых потерялся в своих ощущениях, а главное – в понимании этой самой программы. По всей стране лютовал «цивилизованный голод», как называл происходящее Михаил Федорович. Многие товары первой необходимости отпускались по карточкам и талонам.

– Даже в голодовку мыло раздавали бесплатно, – с горечью признавал Албанец.

Зарплату выдавали редко и зачастую продукцией, которую рабочие сами же и производили на предприятиях. Стало привычным явлением: ткачиха швейной фабрики пыталась обменять зарплату, выданную носками, на деньги; или электрик трансформаторного завода украдкой продавал на рынке шашлычницу, которую сам сделал и которой с ним расплатились. Не получилось сразу сломать мозг у народа и затолкать в него спекуляцию как норму. В речи появились незнакомые, отпугивающие слова: бартер, зачеты, коммерция, доллары, консенсус. Народ чувствовал их варварское происхождение и потому всегда произносил со злой иронией или пренебрежением.

На днях к Михаилу Федоровичу из Молдавии приехала в гости сестра Анна. Ей захотелось погулять по лесу, и она упросила брата показать, где он работает. И вот Албанец взял сестру с собой на утренний обход. Они объезжали западный массив, раскинувшийся с правой стороны трассы союзного значения Москва – Симферополь.

– Почему в машине бензином воняет? – оглядываясь назад, поинтересовалась сестра.

– Вожу с собой две канистры запаса, – пояснил Михаил Федорович. – Бензин урезали. Дают по десять литров на день, а сколько проедешь на них? – брат улыбнулся сестре и покрутил ручку, опуская стекло. – Сейчас проветрится. После ночи накапливается.

– Красиво! Хорошо-то как! – восторгалась Анна рассматривая округу. – Здорово, рядом миллионный город. Ты слышишь? – неожиданно сказала Анна, жестом руки показывая, в какую сторону надо обратить внимание. – Михай, ты слышишь? – повторила она возбужденно и наклонила голову.

Михаил Федорович притормозил и вытянул шею, сузил глаза, вглядываясь в сторону лесного массива на который указывала сестра, и покачал головой.

– Нет. Ничего не слышу. Может, показалось?

– Ничего не показалось, – упрямилась сестра. – Я ясно слышала, там рубят.

– У нас такое стало часто, – Михаил Федорович снова умолк, ловя каждый звук. – Нет. Не слышу.

– Ладно, – примирилась Анна. – Ты почему домой не приезжаешь?

– Мой дом здесь, – тихо проговорил Михаил Федорович.

– На родительский день я была на могиле родителей, – с тревогой в голосе заговорила сестра. – После их смерти ты ни разу не приезжал.

– Что ты от меня хочешь?

– Там родина твоих предков, – и после небольшой паузы добавила, – наконец, твоя родина.

– Мы нашей родине не нужны, – с горечью в голосе проговорил Михаил Федорович. – Я последний из рода Албанцев, – Михай Албанец, умру на этой земле.

– Я тоже из рода Албанцев! – с вызовом в голосе сказала сестра.

– Ты мужняя жена и рожаешь не Албанцев, а… – Михаил Федорович запнулся вспоминая фамилию сестры, но, не вспомнив, шепотом проговорил: – Кого ты там рожаешь?

– Брось, – примирительно сказала сестра. – За что ты его не любишь? Он мой муж.

– Я не его не люблю. Я не люблю деревенщину в нем, – едва потеплевшими глазами Албанец посмотрел на сестру.

– Не было других, – согласилась она, выдав и свою горечь, которая, по-видимому, была заткнута куда-то далеко, и вот теперь брат выковырял ее из этих глубин и Анне загрустилось. – Где твои знатные роды? Тански, Асани?

– Рази, Хрисоверги, – продолжил Михаил Федорович. – И многие, и многие. Все кончились. Теперь наши женщины рожают детей для деревенщин.

Сестра не ответила. Они медленно окаймляли огромный массив по кругу. В долине виднелся индустриальный город со своими кварталами высоток и трубами заводов. На одном из подъемов, когда они пересекли опушку и на открытом месте открылся вид на весь город, Анна спросила:

– Что это?

– Это доменные печи, – даже не взглянув, пояснил Михаил Федорович. – Там погиб мой сын.

– Ну да, Славка был металлургом, – припомнила Анна.

– А ты говоришь – родина. Тут моя родина. Здесь похоронен сын. В этой же земле лежит моя жена, – Михаил Федорович тяжело вздохнул и дрогнувшим голосом ответил: – Куда я от них поеду? Рядом с ними и упокоюсь.

Снова воцарилось молчание.

– Нет. Ты слышишь? Опять это место, и снова ясно слышно – в лесу рубят.

– Не слышу.

– Вот, вот, смотри, есть дорога, – возбужденная сестра указала на едва заметную дорогу, точно такую же, по которой они ехали, протоптанную в густой траве. – Сворачивай.

– Хорошо, – согласился Михаил Федорович, останавливая машину и сдавая назад.

– Я отчетливо слышала, – настаивала сестра, прильнув к торпеде и внимательно всматриваясь в глубь леса. – Едь медленно по этой дороге и не разговаривай.

Они свернули и поехали, куда она указывала. Прямо перед ними открылась широкая просека. Солнце поднялось высоко и палило. Анна высунула голову в открытое окно и следила за тем, как внизу мелькает трава, как красивые лесные цветы приминаются под колесами автомобиля, высунула руку – и о ладонь стали биться метелки ложного овса, а щека чувствовала на себе горячие лучи солнца.

– Замри! – шепотом выпалила она и замахала рукой, показывая мимо брата. – Там рубят. Чего же ты сидишь?

– Даже если рубят, – упрямился Михаил Федорович, ему не хотелось покидать машину, – что я им скажу?

– Ты же лесник? – удивилась сестра. – Поймаешь с поличным. Ты же должен пресекать незаконную вырубку леса? Может, ты стал бояться нарушителей?

– Ничего я не стал, – огрызнулся брат. – У нас таких незаконных вырубок знаешь сколько? – противился Михаил Федорович. – У нас людей незаконно вырубают – и ничего. Зарплату мне пятый месяц дровами выдают.

– Это может быть оправданием? Какой же ты хозяин?

Михаил Федорович покорно вышел из машины, с укором взглянув на сестру. Ему не понравилось то, что она усомнилась в его хозяйской хватке.

– Хорошо. Поймаю я их, и что, по твоему уразумению, прикажешь делать?

– Не знаю, – растерялась Анна. – А что в таких случаях делают?

– В таких случаях не рубят лес, – грубо отрезал брат и направился в лес.

– Ну не потакать же ворам? – упрямилась Анна.

Михаил Федорович, ловко переступая через густую траву, направился к лесу. Анна осталась в машине, на всякий случай со своей стороны подняв стекло и опустив фиксатор двери, она нагнулась и стала следить за фигурой брата. Он медленно продвигался вперед, иногда перепрыгивая на своих длинных тонких ногах через кусты ежевики. Раз или два он спотыкался и однажды едва не упал. По движению руки Анна угадала, брат полез в карман за платком. И в ту же минуту рука брата поднялась и отерла лоб.

Михаил Федорович скрылся в лесу, и Анна тревожно осмотрелась по сторонам.

В лесу наконец и до его слуха долетел легкий стук топора.

«Не ошиблась! Надо же какой слух! – удивился он, подумав про сестру. – И все-таки зачем я иду?»

Михаил Федорович охотно повернул бы в противоположную сторону, но гнали его вперед эти презрительность и укор, которые сквозили в голосе Анны. И он решил схватить нарушителей и продемонстрировать сестре на наглядном примере, в какую волокиту она их втянула. Это же будет убит весь день, а то и следующий. Нарушителей надо отвезти в милицейский участок, составить протокол, довести дело до суда, чтобы получить с них штраф, и так далее, и далее. А там, глядишь, и отпуск у сестры закончится. Он морщил лоб от этих размышлений и тихо, так, чтобы не слышно было в двух шагах, откашлялся, прочищая себе голос. Ведь предстояло орать, и грозно! Михаил Федорович прислушался, его слух потерял стук топора.

Вдруг глаз выхватил между оголенными стволами деревьев движение человеческой фигуры. В ту же минуту снова раздался стук, и на землю медленно, с шумом повалился большой сухой сук. Михаил Федорович быстро спрятался за дерево; он никак не мог предполагать, что нарушитель окажется так близко. Человеческая фигура нагнулась, подняла сук и потащила в сторону к целому вороху сложенной суши. Теперь Михаил Федорович отчетливо разглядел дровосека: это была женщина, голова ее покрыта платком, штанины подкатаны так высоко, что открывали белесые, словно высохшие, ноги. Она двигалась медленно, собирая нарубленную сушь. Сгибалась и разгибалась с трудом и от этого движения ее казались еще более медленными. Руки, чтобы рубить, напрягались чрезмерно, и от этого женщина быстро уставала. Давая отдохнуть руке, она тыкала ее локтем в бок, ставя на выпирающий мосол.

Михаил Федорович наконец оправился от неожиданно представшей картины и готовился выступить из засады. Он даже напустил на себя грозный вид и как непоколебимый судья сделал шаг в сторону нарушительницы. Вдруг вблизи вязанки что-то зашевелилось, и Михаил Федорович ясно услышал плач ребенка. Женщина торопливо бросила топор, пугливо оглянулась, едва не обнаружив быстро зашедшего за дерево наблюдателя, и достала из травы что-то небольшое, увернутое в серое. Пока расстегивала блузу, обнажаясь, она потрясла сверток в одной руке и бережно приложила к груди. Михаил Федорович отчетливо видел ее лицо, еще молодое, но уже бесцветное, с впалыми щеками и тупым равнодушным взглядом в глубине выступающих скул. В короткий срок стремительной скорости, с которой набирала зловещую силу горбачевская перестройка, он часто стал видеть подобные женские лица. Впервые он обратил внимание на подобное лицо у своей жены. Тогда она, тяжело больная, лежала в больнице. Врачи поддерживали в ней жизнь, но всегда отводили взоры, когда он приходил. Албанец с силой нервно потер лоб, желая стереть наваждение, – у нее было такое же выражение. Он с горечью подумал: хорошо, что жена не дожила до сегодняшних дней. Они вдвоем так искренне радовались переменам, которые обещал Михаил Горбачев… Как бы она пережила все это, если бы увидела истинное лицо того, к чему привел нас этот демон? Как бы она пережила то, что лица женщин станут вот такими?

Что же, собственно, он должен делать? Выйти из засады, напугать до полусмерти эту и без того уже напуганную, загнанную женщину? Видеть ее ужас, слышать ее мольбы о пощаде, видеть ее горе и… Отнять у нее эту дрянь, набрать которую ей стоило стольких трудов, обвинить в краже, лишить тепла и горячей пищи ее детей, таких же тощих и обездоленных и загнанных в угол перестройкой? Михаил Федорович пристально всмотрелся, что делается поодаль, ища глазами хоть какие-то намеки на жилище. Это одни из тех, кто подался из голодающего села искать в городе счастья. Муж, скорее всего, на заводе.

Женщина продолжала кормить ребенка и в то же время тревожно оглядывалась по сторонам. Михаил Федорович прижался к стволу, ему показалось, она почувствовала слежку. Впервые в жизни он струсил. «Может, подойти, наставить на путь истинный, указать на то, что детям грудным не место в лесу, наконец, пристыдить и отпустить?» – терзали противоречивые мысли Албанца. Какой-то неестественный гнев нахлынул на него, и он с силой ударил по стволу. «До какой лживой и бессмысленной показухи я додумался!» Одна мысль, что его появление вызовет испуг у этой кормящей женщины, почти ужасом охватившая его, стала Михаилу Федоровичу настолько невыносима, что он отступил. Осторожно переставляя ноги, выискивая тихое место для шага, чтобы ни сучка, ни сухого листочка не попалось, он пробирался среди кустов и деревьев обратно к машине. Если не удавалось ступить бесшумно он с тревогой оборачивался и старался спрятаться за стволы. Когда под ногой слабо хрустнула ветка, он резво присел, на лице его отразился испуг, а в груди потяжелело сердце, переполняемое кровью. Еще долго его глаз выхватывал среди деревьев кормящую женщину. Ему даже показалось, что та задремала. «Ну и славно», – покачал он головой, сам себя успокаивая.

Выходя на поляну, Михаил Федорович выпрямился, облегченно вздохнул полной грудью и быстрыми шагами направился к машине.

– Поймал? – вопросом встретила его сестра.

– Никого. Тебе показалось, – сухо ответил Михаил Федорович.

Сестра пытливо всмотрелась в лицо брата, он хотел ответить ей таким же прямым взглядом, но покраснел и отвернулся.

Об авторе:

Георгий Каюров – член Высшего творческого совета Союза писателей России, Союза журналистов Украины и Славянской литературной и артистичной академии (Болгария).
Награжден медалью А. П. Чехова за сборник прозы «Памятью хранимы» (2010). Лауреат «Золотого витязя» в номинации «За развитие славянской культуры» (2011). Произведения переведены на болгарский, польский, украинский и итальянский языки.
Главный редактор выходящего в Республике Молдова литературного журнала «Наше поколение», где публикуются произведения авторов, пишущих на русском языке.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: