Орфей оборачивается

наталья ЛЕБЕДЕВА | Современная проза

У всех давно ворота, сударь, заперты

и собаки спущены. Вы думаете, они дело делают либо Богу молятся? Нет, сударь. И не от воров

они запираются, а чтобы люди не видали, как они

своих домашних едят поедом да семью тиранят.

И что слез льется за этими запорами, невидимых

и неслышимых!.. И что, сударь, за этими

замками разврату темного да пьянства!

А. Н. Островский. Гроза

А что же еще остается делать в этом мире,

как не цепляться обеими руками за все,

что подвернется, пока все пальцы не обломаешь?

Т. Уильямс. Орфей спускается в ад

  1. При неверной луне, под обманчивым светом

Небо у Киры над головой было фальшивое, стеклянное. Уличный фонарь обливал холодным светом лишенные листьев ветви старого вяза, склонившегося над крышей пристройки. Мертвенно-синяя вода бассейна бросала на потолок подвижные блики, похожие на змей. Над вязом и фонарем плыло бледное, еле различимое пятно луны. Тени и блики, словно водоросли на большой глубине, неспешно раскачивались, сплетались и расплетались, сгибались и разгибались, баюкаемые равнодушным течением. Луна медленно пересекала стеклянный потолок бассейна по диагонали и время от времени исчезала, заслоненная серым облаком.

Кира сидела на краю шезлонга с зажатой между двумя пальцами незажженной сигаретой. Когда она выдыхала через сложенные трубочкой губы, изо рта тонкой струйкой шел пар, похожий на сигаретный дым. Левую руку Кира держала в кармане, сжимая в кулаке дешевую зажигалку.

Ей было почти тридцать лет, но она, как маленькая девочка, играла в красавицу из голливудского фильма. В ее голове потерянно плавали яркие глянцевые картинки, она представляла, что сидит возле бассейна в богатом отеле среди пальм и дорогих интерьеров, одетая в черное атласное платье на тонких бретельках, волосы убраны в гладкую прическу, вокруг мужчины, которые любуются издалека.

Кира скинула с ног домашние туфли и, натянув носочки, касалась теперь пола только кончиками пальцев, как делали в кино, чтобы ноги казались длиннее и стройнее. Она взмахнула в воздухе рукой, кончик сигареты описал петлю. Кира хотела выглядеть элегантной, но жест вышел неуклюжим из-за того, что вместо черного платья, похожего на ночную рубашку, на Кире был толстый махровый халат. Она посмотрела на свои пальцы и увидела, что они отвратительны: костлявые, узловатые, короткие, с ногтями, подстриженными под корень. Ноги тоже показались ей кривыми и тонкими, они замерзли от прикосновения к холодной плитке, и Кира снова сунула их в туфли.

Придя в пристройку, она включила подсветку бассейна, но не отопление, потому что именно по поводу отопления Дина дала ей четкие инструкции: выключить. Приказам Дины Кира подчинялась без раздумий, это был рефлекс, простейший алгоритм, который она выполняла вне зависимости от собственных желаний. Хотеть чего-то ее еще в детстве отучили с той же безапелляционной жестокостью, с которой научили слушаться. Самостоятельно Кира формулировала только простые последовательности действий, магазинные списки, бытовые необходимости и немного сверх того: простые отчаянные просьбы, которых никто никогда не слышал. Свои чувства она представляла смутно, в виде блеклых цветных шаров, которые плывут перед ее глазами, как плывет по сетчатке несмаргиваемый солнечный зайчик, а потом растворяются в тумане. Никто никогда не спрашивал, что она чувствует, поэтому описывать чувства словами она не умела.

Картинка с прекрасными мужчинами таяла в холодном воздухе бассейна. Пытаясь удержать ее, Кира достала из кармана зажигалку и несколько раз чиркнула впустую, так что пальцу стало больно толкать застревающее зубчатое колесико. Потом неожиданно вспыхнуло прозрачное синеватое пламя. Сигарета коснулась губ, ноздри вдохнули запах сухого табака, тонкой бумаги и мягкого желтого фильтра. И в этот момент Кире стало так страшно, что она отвела руку с сигаретой прочь от лица и закрыла глаза.

Дины не было пять дней, но она могла появиться именно сейчас, в три часа ночи, и увидеть Киру с сигаретой. Или могло оказаться, что Дима не умер. Кира всегда все путала, и она испугалась, что смерть мужа могла ей присниться и что он тоже, как и Дина, может войти в любую минуту, войти и ударить за то, что она была такой дурой, все перепутала, включила подсветку, взяла сигарету. И тогда он будет бить, и бить, и бить, так что можно будет только свернуться и сжаться и ждать, когда это кончится.

Она тяжело дышала от страха. Встала с шезлонга и, наклонив голову, торопливо пошла к выходу. Рука ее уже тянулась к выключателю, когда Кира поняла, что чего-то не хватает. Она внимательно посмотрела на свои пальцы, такие ненавидимые, такие некрасивые, – и не увидела в них сигареты.

Сигарета плавала в бассейне совсем недалеко от бортика. Только такая никчемная идиотка, как Кира, могла выпустить ее из пальцев. Бассейн вдруг превратился в страшное место: ветви вяза раскачивались над стеклянным потолком, и вода была мертвенно-синей, и свет растворялся в плотной, обступившей пристройку темноте, и Кира была такая маленькая в таком большом и пустом месте. Но сигарету нужно было убрать. Грязь в этом доме всегда нужно было убирать сразу.

Кира подошла к бортику, опустилась на колени, потянулась, но не достала. Потянулась еще и еще, старалась, как ребенок, отказываясь видеть очевидное: достать сигарету рукой было невозможно. И, потянувшись еще раз, она упала: в ледяную воду, в махровом халате, не умея плавать.

И как только она упала, в голове включился маленький мотор, который включался всегда в таких ситуациях. Раскручиваясь все сильнее и сильнее, он жужжал: «Жить, жить, жить!» Он требовал жить, невзирая ни на что: пусть будет больно, пусть будет страшно. Мотор раскрутился на полную мощность и, игнорируя то, чего хотела или не хотела Кира, заставил ее руки и ноги двигаться. Она ударила по воде, и ее тонкое тело в тяжелом халате стало подниматься вверх. И перед тем, как вынырнуть и схватить ртом обжигающе холодный воздух, Кира увидела на бортике бассейна страшного старика. Он был нечесан и космат, отчего его голова казалась огромной по сравнению с грязным исхудавшим телом, едва прикрытым обносками. Но, вцепившись скрюченными пальцами в край бассейна, Кира тут же забыла о своем видении и, перебирая руками, поползла вбок, к лестнице.

Выбравшись, дрожа от страха и холода, она прежде всего стащила с себя халат и отжала его над водой. И туфли сняла и понесла в руках. А потом, когда переоделась, вернулась и тщательно вытерла все, что с нее натекло. Поискав взглядом сигарету, не увидела ее ни на поверхности, ни на дне.

  1. Множество кроме того звериных

чудовищ различных

– Как ты? – спросила Дина, снимая шубу, и не глядя кинула ее в сторону.

Шуба взмахнула длинной трехцветной шерстью, ее рукава, как живые, скользнули по полочке перед зеркалом, жадно сгребли ключи и записные книжки и сбросили их на пол.

Из кухни выскочила горничная, нанятая на один вечер. Она быстро подняла шубу и тихо, стараясь не попадаться хозяевам на глаза, повесила ее в шкаф. Собрала рассыпанные по полу мелочи.

– Все хорошо, – привычно ответила Кира.

– Точно? – Дина подошла ближе, взяла двумя пальцами Кирин подбородок, подняла, как в детстве, чтобы заглянуть племяннице в глаза.

Кире пришлось смотреть. Глаза у Дины были крупные, в густых черных ресницах, темные, резкие и холодные. У нее все лицо было – эти глаза, потому что ничего, кроме них, невозможно было увидеть и запомнить. Но если бы Кира смогла перебороть себя, то увидела бы, как они похожи: маленький острый подбородок, небольшие полные губы, высокие скулы, узкое лицо. Волосы у обеих были темные, но Дина красила их в черный, доводя темноту до абсолюта. Кожа у нее была гладкая, ухоженная, и никто не мог поверить, что Дине уже за сорок.

Они стояли в просторном холле друг напротив друга, замерев, обе маленькие, острые, худые, почти одинаковые.

– Ага, – с трудом ответила Кира. Она чувствовала себя еще более виноватой перед Диной, чем обычно, потому что теперь у нее был повод, стыдная тайна.

– Ну ладно, – ответила Дина, смягчаясь.

Кира была уверена, что сейчас ее тайна будет раскрыта, но Дина, всеведущая и страшная Дина, почему-то ничего не заметила. Глаза ее потеплели, и сквозь черноту стал проглядывать мягкий коричневый блик. Она отпустила подбородок племянницы и внезапно обняла, притянув к себе. Кира замерла: так и стояла, наклонившись вперед всем корпусом, как Пизанская башня, руки по швам.

– Ну и славно. – Дина выпустила ее, поддернула повыше узкие пиджачные рукава.

Дом постепенно наполнялся гостями. Следом за Диной пришел Паша, ее муж, со своим братом Костей. В руках у них были тяжелые картонные ящики с водкой. Братья были странные, очень похожие, но совершенно разных габаритов, словно, производя их на свет, кто-то потренировался на Паше и, довольный полученным результатом, создал его увеличенную копию. Костя вышел высоким, под метр девяносто, широкоплечим и грузным. Его лицо, как и лицо старшего брата, было вечно обветренным: иногда приобретало кирпично-красный оттенок, иногда бледнело до желтовато-коричневого. Носы у обоих были картошкой, глаза маленькие, водянисто-голубые, глубоко посаженные, а губы – пухлые, чуть вывернутые наружу, почти негритянские; широкие покатые лбы плавно перетекали в такие же обветренные крупные черепа, над которыми ерошились щетки коротко, почти под ноль, остриженных волос. Паша был ниже брата на голову. Худощавым назвать его было сложно, он был, скорее, крепко сбитым, ловким и подвижным.

– Куда? – спросил Паша, слегка подкидывая в руках ящик, чтобы ухватиться поудобнее.

– Не знаю, – Кира растерянно пожала плечами, – наверное, на кухню.

– Никогда, блин, ничего не знает, – зло сказал Паша и рявкнул в комнату: – Дина! Водку куда?!

– На кухню, – ответила она, выходя к ним. – Я там велела в морозилку, пусть будет похолоднее.

Дверь открывалась и закрывалась, влажный мартовский ветер вталкивал в дом Диминых друзей с женами. Кира мерзла в черном шерстяном костюме. Ей хотелось верить, что дело именно в холоде с улицы, но это было не так. Она смотрела на крупных людей с тяжелыми взглядами, похожих и на Диму, и на Пашу с Костей, и думала о том, что случилось бы, если бы все они узнали, что накануне сороковин она провела ночь с другим мужчиной. Ей казалось, они сожгли бы ее заживо или разодрали на куски своими короткими и крепкими пальцами, своими желтыми крупными зубами. И такую казнь она нашла бы справедливой, она чувствовала себя предателем и проституткой, последним ничтожеством и дрянью.

За столом оказалось человек пятьдесят. Нанятые официанты сновали по дому с тяжелыми подносами, на кухне командовал повар, горничные быстро справлялись с любым беспорядком. Все работало как часы, и нигде Кира не была нужна. Все эти люди, этот дом и это застолье могли вполне обойтись без нее. Во главе стола, рядом с ней, сидела Дина, черная и скорбная, словно тоже была вдовой.

Кира ничего не ела, не могла положить себе в рот ни куска, словно поминальная еда, коснувшись предательницы, могла ее отравить. Справа от нее сидела ее мама, Алина. Обе они понемногу отодвигались от стола, пока не оказались сидящими отдельно от всех. Мамин сосед начал разговаривать с Диной, и мама с Кирой оказались за их спинами, в изоляции, про них сразу забыли.

Странно, но на тетку Кира была похожа больше, чем на мать. У матери было прямоугольное, с поплывшим контуром и мягким подбородком лицо, маленький вздернутый нос и выцветшие волосы. Ее когда-то ярко-голубые глаза поблекли и были теперь неопределенного водянистого цвета. Последние двадцать лет мама не смеялась, молчала, сидела тихо, предпочитая укромные углы и приглушенный свет. Если приходилось разговаривать, говорила тихим бесцветным голосом без интонаций. Она как будто была надтреснута, как будто старалась как можно меньше двигаться, чтобы через эту трещину не просочились остатки жизненных сил.

Так они и сидели вдвоем за спинами у поминающих, словно чужие, словно не имели к усопшему отношения.

Гости постепенно напивались, в комнате становилось душно, и Кире казалось, что заполнивший столовую гул голосов тоже мешает ей дышать, равно как и темнота, сгустившаяся за окнами. Все было таким плотным, вещественным, отчетливым, что на этом фоне они с мамой казались несуществующими.

Убегая от духоты, Кира выскользнула из столовой и поднялась на второй этаж. Ей хотелось прийти к себе в спальню, открыть окно и глотнуть морозного еще мартовского воздуха. Однако в комнате кто-то был. На Кириной кровати лежал темный силуэт, и она отшатнулась, отступила в хорошо освещенный коридор.

– Кира, – позвал ее знакомый женский голос.

Фигура на кровати шевельнулась, щелкнул выключатель, загорелся свет рядом с кроватью. Лариса приподнялась на локте, заправила за ухо длинные жидкие волосы, крашенные в черный цвет. Корни у волос были светло-русыми, отросшими, и от этого казалось, что волосы оторвались и сейчас ссыплются вниз.

– Кира, – немного в нос, пришептывая и причмокивая губами, снова позвала Лариса. На лице у нее была неискренняя улыбка, разбавленная мнимым состраданием. – Я полежу. Устала.

Лариса была крупной женщиной с широкими бедрами и полными тяжелыми ногами. Свой тугой, отросший от невоздержанности в еде живот она плотно утягивала в платья, явно неподходящие ей по размеру, грудь и руки увешивала блестящими безделушками, которые, как бы дорого ни стоили, выглядели дешево. В свои тридцать лет она казалась намного старше сорокалетней Дины.

Кира кивнула, без боя уступая свою комнату, и свою кровать, и возможность постоять у открытого окна. Она закрыла за собой дверь и пошла в комнату для гостей. Руки у нее дрожали так, что окно открыть Кира не сумела, так и стояла в темноте, прислонившись лбом к холодному стеклу, смотрела во двор, где на темных газонах белели изрядно подтаявшие мартовские сугробы. Холодный свет уличного фонаря падал на спокойную воду бассейна в пристройке.

Тревога росла. Кире казалось, что Лариса непременно должна почувствовать запах чужого мужчины, исходящий от подушки. Это было очень плохо, потому что Лариса была замужем за Костей, а Костя автоматически означал Пашу и Дину. Эти трое, а раньше, до смерти Димы, четверо, казались ей многоголовым единым созданием, по их жилам текла одна кровь, они дышали одним воздухом и выдыхали один и тот же яд. Кира начала дрожать. Она могла оправдать себя только тем, что, если бы ее не забыли на кладбище, ничего бы не случилось.

  1. Они горюют, ибо лишились немалых благ

День был холодный. Порывы ветра разбивали смерзшийся снег на надгробных плитах и бросали в лицо скорбящих колючие, смешанные с серой пылью осколки. Возле выкопанной могилы, рядом с гробом плотной стеной стояли люди. Многих из них Кира никогда не видела, а может быть, не помнила или не узнавала. Лица виделись ей смутно, сквозь слезы, но она не знала, почему плачет: то ли от горя, то ли от ветра.

Дина плакала по-настоящему. Стояла маленькая, черная на краю разверстой могилы, сцепив руки, склонив голову. Паша обнимал ее за плечи – крепко, словно боялся, что она упадет.

Дима лежал в гробу, и когда взгляд Киры скользил по его профилю, выступающему над деревянным бортом, ей казалось, что это кто-то другой. Мертвый был тоньше Димы и легче на вид. Когда ветер ударял в спину, Кира боялась, что сейчас он унесет тело, словно оно было скручено из заброшенных осиных гнезд, она как будто слышала шуршание, с которым терлись друг об друга тонкие, похожие на дешевую бумагу слои.

Потом оказалось, что все молчат и смотрят на нее.

– Прощайся, – шепнула Дина и подтолкнула Киру вперед, к гробу. – Прощайся.

Это значило, что нужно подойти и первой поцеловать Диму в ненастоящую щеку. Если бы приехали его родители, можно было бы уступить это право им, но Дина их не позвала, наверное, чтобы не портить торжественность похорон. Может быть, им так и не сказали, что их сын умер, – двум алкоголикам, живущим в обезлюдевшей деревне.

Кира двинулась вперед, склонилась над мужем. Теперь, когда ее тень падала на его лицо, он выглядел чуть более живым. Кожа из серовато-желтой, восковой, вновь стала смуглой, из-за густых темных ресниц, затеняющих нижнее веко, казалось, что Дима подглядывает. Кира наклонилась чуть ниже, все еще не решаясь поцеловать мужа в щеку, словно от прикосновения ее губ могла разрушиться цельность этой хрупкой оболочки, и вдруг услышала, как он дышит – тихо, чуть прихрапывая, как всегда дышал по ночам, когда не был пьян. В этом было что-то интимное, как будто весь мир сейчас был заключен в тесном пространстве между их лицами. Что-то шуршало – словно Дима перебирал своими ненастоящими пальцами. Кира не узнавала в этом шорохе и в этом дыхании звук мерзлых снежинок, которые ветер бросал о стенку гроба, катил по дорогому Диминому костюму. В глазах у Киры потемнело, ноги подкосились, и она стала оседать на гроб, нелепо раскинув руки.

Кто-то брезгливо охнул в толпе, Лариса ненатурально взвизгнула. Костя, стоявший рядом, подхватил Киру поперек туловища, закинул на плечо и быстро, чтобы не задерживать церемонию, вынес ее из толпы. Кира очнулась почти сразу и, покачиваясь на его огромном плече, смотрела, как при каждом шаге перед ее глазами поднимаются и опускаются надгробные камни. Их темные гранитные ребра выступали из-под истончившихся снежных шапок. Костя донес ее до скамейки перед могилой цыганского барона, с влажным китовым выдохом сбросил с плеча, усадил, убедившись, что она не заваливается набок, и сказал:

– Очухаешься – придешь.

Развернувшись, Костя быстро зашагал назад. Руки он убрал в карманы, крупную голову втянул в плечи, спасая шею и уши от резкого ветра, и в темно-сером пальто сам казался огромным гранитным памятником, который спешит вернуться к могиле.

Кира хотела встать и сразу пойти за ним, но оказалось, что идти не может. Ноги были ватные, сердце колотилось, и от усилий к горлу поднималась тошнота. Тогда Кира снова села на скамейку, закрытую от ветра гигантским надгробьем. Высокую плиту с портретом усопшего окружали колонны и статуи скорбящих женщин. Кира подняла воротник, натянула рукава пальто до самых кончиков пальцев и погрузилась в странное, похожее на транс состояние: то ли в сон, то ли в то сковывающее волю безразличие, которое охватывает замерзающих в снежной пустыне.

Погружение было глубоким, но не безвозвратным, когда в Кирином теле снова заработал и разогнался мотор: «Жить-жить-ж-ж-жить». Завертелись колеса, натянулись нити нервов, напряглись от пущенного по проводам электричества мускулы, и независимо от Кириной воли глаза ее открылись. Киру затрясло от холода, она поняла, что пальцы на руках застыли и не сгибаются. Вставать и разгибаться было больно, но мотор не останавливался, заставляя встать и пойти. Медленно переставляя ноги, Кира отправилась к Диминой могиле. Там не было людей – она увидела это издалека. На месте, где еще совсем недавно зиял прямоугольник ямы, возвышался свежий земляной холм, тщательно утрамбованный лопатами. Ветер колыхал ленты венков, пытался разворошить тщательно уложенные букеты.

Тогда Кира вышла на ведущую с кладбища дорогу. Стоянка перед воротами была пуста. Серая лента асфальта скользила вдоль кладбищенской ограды и терялась в лесу. Холодно было невыносимо. Киру трясло. Она обшарила свои карманы, но пальто было новым, и в карманах не оказалось ни телефона, ни денег. Больше всего ей хотелось сейчас вернуться к могиле барона, сесть на лавочку, закрытую от посторонних глаз, и снова почувствовать себя одинокой и спокойной. И женщины с искаженными чертами плохо высеченных из мрамора лиц плакали бы над ней, и ободряюще улыбалось бы с гранитного пьедестала ярко раскрашенное кукольное лицо пожилого цыгана. Но пошла она не туда, а вперед, к шоссе, обхватив себя руками, не столько чтобы согреться, сколько в попытке унять крупную дрожь, которая делала ее походку похожей на пляску святого Витта.

До маршрутки, а там просить и умолять взять ее без денег. Кира знала, что жалкая: худенькая, глаза огромные, подбородок маленький, а брови черные, с изломом, словно созданные специально для того, чтобы подчеркивать ее взгляд вечно обиженного жизнью просителя. А если маршрутчик не возьмет – идти пешком. Или ждать. Кира знала, что оставили ее не со зла, просто Дина слишком поглощена своим горем, а потом вспомнит и заберет: она не любила терять свое и своих.

– Вам плохо? – спросил кто-то, догоняя ее.

Кира обернулась и увидела мужчину в коричневой кожаной куртке. Ему было лет тридцать пять, он был высок и худ, за спиной нес гитару в черном потрепанном чехле.

– Нет. Нормально, – привычно ответила Кира.

Губы ее замерзли, и фраза вышла неразборчивой.

Он вгляделся в ее лицо, посерьезнел:

– Давайте-ка побыстрее.

Тяжелая рука незнакомца обняла Киру, узкий пояс тепла обжег ее плечи, словно температура его тела была выше обычной человеческой. Бок прижался к боку, Киру снова затрясло, но это была дрожь облегчения, кровь понесла тепло от бока и плеч к кончикам пальцев и щекам.

Незнакомец шел все быстрее и быстрее, заставляя ее бежать, лес сгустился вокруг, не давая ветру обжигать ее холодными касаниями, и в маршрутку Кира вошла раскрасневшаяся, жаркая, запыхавшаяся.

Незнакомец кинул несколько монет на пыльный ковролин, которым была выстелена полка рядом с водителем, и прошел вслед за Кирой к задним сиденьям грязного автобуса, в котором было натоплено так жарко, что было сложно дышать.

В пустом автобусе они сели так, что между ними осталось пустое место. Ощущение руки, обнимающей ее за плечи, быстро растворялось в душном воздухе. Ей снова хотелось спать, на этот раз оттого, что она согрелась.

– Кстати, я – Кирилл, – сказал он, бережно пристраивая гитару у ног. – А вас как зовут?

– Кира.

– Вы кого-то навещали?

– Хоронила.

– Мои соболезнования. Родственник или друг?

– Муж.

– Молодой?

– Сорок два.

– Болезнь или несчастный случай?

– Я не знаю, мне не говорили.

– Разве так бывает?

– Бывает.

– А у меня жена. Тоже молодая. Тридцать два. Несчастный случай.

Он, наверное, ждал соболезнований, но Кира промолчала. Она не умела говорить с людьми о грустном. И не смогла сказать, что провожать ее от маршрутки уже не нужно. А он пошел, и она в конце концов подумала, что он хочет, чтобы ему вернули деньги за проезд. Еще больше в своей мысли она утвердилась, когда поняла, что он хочет войти. Впрочем, войти Кира ему не позволила.

– Сейчас, подождите, – сказала она и скрылась за дверью.

Он остался стоять на крыльце и, когда она вынесла ему двадцать пять рублей, кажется, удивился, но монеты взял, а что еще ему было делать: или брать, или признаваться, что надеялся попасть внутрь. Пока Кира ходила за мелочью, он написал карандашом на клочке бумаги номер своего телефона и отдал ей.

Она не стала ждать, пока он закроет за собой калитку, быстро захлопнула тяжелую, окованную металлом дверь. С одной стороны, ей следовало бы пригласить спасителя в дом, с другой – было страшно, как будто Дима, показавшийся ей на кладбище таким живым, мог вернуться в любую минуту и, обнаружив у себя незваного гостя, решить, что жена принимает любовника.

Бок ее привычно заныл. Даже мертвый, Дима напоминал ей, как следует себя вести и как не следует. Будто спасаясь бегством, Кира отступила в гостиную и почти сразу услышала, как поворачивается в замке ключ.

– Кира! – резкий голос Дины разнесся по дому. – Ты здесь?! Ты издеваешься?! Тебя все ждут!

  1. Тенарийскую щель миновал он

Оказалось, что в его чехле действительно гитара – полнотелая, как рубенсовская женщина, с короткой надписью готическим шрифтом, четкой, как свеженабитая татуировка. Гитара была цвета берлинской лазури, и когда Кирилл сидел на подоконнике, держа ее в руках, Кире казалось, что у него нет живота, что это яркое весеннее небо, по которому летали руки, похожие на быстрых птиц.

Он пришел к ней через месяц после встречи на кладбище, накануне сороковин, словно почувствовал, что дом окончательно опустел и никому нет до Киры дела. Звонок в дверь напугал ее: у Дины был ключ, а больше навещать ее было некому. Человека на экране видеофона она сначала не узнала. Спросила «вы к кому?» дрожащим голосом.

– Кира, здравствуйте, я – Кирилл, – ответил он. – Вы меня помните? С кладбища. Пустите.

В последнем слове звучал еле различимый приказ, похожая на сжатую пружину настойчивость – то, к чему Кира научена была быть особенно чуткой, и в ней запустился второй из неподконтрольных ей механизмов – повиновения.

Кира открыла, Кирилл вошел и остановился в дверях, насмешливо глядя на нее сверху вниз. Из-за его плеча выглядывал закутанный в чехол гитарный гриф.

– Привет, – сказал он.

– Привет, – ответила она, замирая от ужаса.

По дороге между коттеджами проехала машина, и Кира представила себе Дину, застающую ее наедине с мужчиной. Она торопливо захлопнула дверь и испуганно замерла, не зная, как он отреагирует на ее суетливое движение. Он как будто и вовсе его не заметил.

– Я пройду? – спросил Кирилл и, не дожидаясь ответа, снял ботинки и расстегнул куртку.

Кира едва заметно кивнула и подняла на него глаза – впервые за все время знакомства. Она увидела, что лицо у гостя худое, губы полные и яркие, а волосы коротко подстриженные, черные.

Он медленно прошел в гостиную, а она заметалась в прихожей, не зная, идти ли за ним или как-нибудь спрятать его потрепанную куртку, его разношенные длинные ботинки. Она замерла, глядя на светло-желтую обувную изнанку, и не заметила, как Кирилл возник за ее спиной.

– Что-то не так? – спросил он, и Кира вздрогнула.

– Нет, – поспешно сказала она, не поднимая головы. – Все в порядке.

– Слушайте. – Он подошел и присел возле своих ботинок, заглянул в ее опущенные глаза снизу, так что ей некуда было деться и пришлось увидеть, что глаза у него синие и строгие. Уголки губ приподняты – не специально, а от природы – и как будто улыбаются, а глаза совсем им не соответствуют. – Слушайте, а давайте мы мою одежду куда-нибудь уберем? Наверное, родственникам трудно будет объяснить, если вдруг…

Кира с облегчением кивнула, бережно, словно прикасалась к музейному экспонату, который мог развалиться в руках, сняла с крючка его куртку и свернула подкладкой наружу, осторожно поставила ботинки в мусорный пакет и подвернула край. Сложила все это в стопку и, согнув локти, как делают это опытные горничные, после недолгого раздумья понесла наверх. У нее дрожали руки и ноги, это было непривычное, давно забытое ощущение: волнение, а не страх. Последний раз Киру трясло от волнения, когда за ней стал ухаживать Дима. Она не понимала, что происходит, и не умела задать нужных вопросов, и не осознала тогда, что дрожит не оттого, что этот крепкий, грубый, неулыбчивый мужчина так сильно нравится ей, а оттого, что его внимание обещает ей свободу от Дины. И сейчас происходило то же самое: она дрожала в надежде, что жизнь ее теперь изменится, но какая-то часть ее все равно знала, что это не избавление, а просто начало третьего круга одной все той же медленной пытки.

Кирилл не остался в гостиной, а пошел следом за ней на второй этаж, в гостевую спальню, где Кира осторожно опустила его вещи в пустой ящик комода. Ей в голову не пришло возразить, ее мнения никто никогда не спрашивал. И если сильный незнакомый человек хотел ходить по ее дому, значит, он знал, что такое право у него есть.

Закрываясь, ящик вытолкнул наружу запах старой, но чистой мебели, орехового дерева, которое соприкасалось с чужими вещами, но по большей части находилось в покое, в отрешенной и пыльной пустоте, которую беспокоили лишь изредка. Ящик закрылся, но Кира задержалась возле него на секунду, украдкой проведя пальцем по маленькой щербинке на передней панели, там, где под острыми углами сходились друг с другом две доски. Она не знала наверняка, но думала, что отметина появилась там, когда Дима ударил ее в живот и, падая, она задела комод головой. Впрочем, может быть, щербина всегда была там, но брызги крови, оставшиеся на комоде, словно бы породнили их, и, отмывая крохотные бурые пятнышки, почти незаметные с первого взгляда, Кира чувствовала, что дерево под ее пальцами живое и теплое и тоже как будто пострадало от руки хозяина и жаждет, чтобы все поскорее закончилось, чтобы его оставили в покое.

В сущности, она сама была как этот комод, как этот ящик: впитавшая чужие запахи, искалеченная и запятнанная, но с виду как будто нормальная и оживающая только с чужим присутствием, а без него – никакая, спящая в ватной пустоте, без мыслей, без чувств, в блаженном покое.

– Твоя комната? – спросил Кирилл, и Кира, вздрогнув, обернулась. Он шел по кругу, рассматривая мебель и стены, заложив руки в карманы, как скучающий посетитель музея.

– Нет, гостевая спальня, – шепнула она.

– А где твоя? – спросил он.

Кирилл и в их с Димой спальне вел себя по-хозяйски. Он по очереди взял в руки, рассмотрел и поставил на место каждую из четырех дизайнерских ваз, но поставил немного не так, как они стояли раньше. Вазы были металлические, тяжелые, внутри узкие, а снаружи объемные, как будто дизайнер приварил к узкой трубке два десятка ножей лезвиями наружу и заставил лезвия извиваться волнами. Каждый раз, протирая пыль, Кира боялась порезать руку, хотя понимала, что лезвия эти тупы. К двум сплетенным из проволоки женщинам, растрепанным, грудастым, сидящим широко раздвинув ноги, Кирилл не прикоснулся, будто побрезговал ими. Кире было страшно: эти предметы при Диме нельзя было передвигать, и она не знала, изменились ли правила сейчас, заметит ли Дина внесенный гостем беспорядок и можно ли ей теперь, на глазах у Кирилла, быстро вернуть вазы на свои прежние места. Так и не решилась, оставила и все время, пока Кирилл был у нее, возвращалась к вазам встревоженным взглядом.

Он остался на ночь. Спросил: «Можно?» – и она все так же кивнула. Чувствуя ее однотипную, заученную покорность, он становился все настойчивее и наглее, и вопросы его превращались в вежливые, но категоричные утверждения.

А Кире стало спокойно. Ее мир возвращался в привычные рамки, становился таким, каким она всегда его знала, в котором, в отличие от пустого, ей одной предоставленного огромного дома, она умела жить. В ее собственный внутренний комод как будто тоже поставили грязные ботинки, до поры до времени тщательно упакованные в чистый целлофан.

Она смутно помнила ужин и то, как он пошел в душ и как она быстро мылась, чтобы не заставлять его ждать. Помнила смутно, потому что думала не о своих маленьких ежеминутных действиях, а о том, что будет потом, каким он будет и будет ли таким же, как Дима, в своем праве делать с женщиной в постели все, что считает нужным, или будет еще хуже, хотя куда еще хуже, она представить не могла.

Однако когда Кира вышла из душа, гость уже спал, заняв ее половину кровати, ближнюю к окну. Она долго стояла возле него, не понимая, что происходит и нет ли в этом глубоком дыхании спящего человека какого-нибудь подвоха, но потом все же легла. Лечь пришлось на сторону Димы. Простыня показалась ей холодной, как атлас, которым выстилают гробы. От подушки, хотя Кира уже несколько раз перестилала кровать, пахло Диминой туалетной водой. Запах был тонким, почти неуловимым и шел откуда-то из самой глубины, он прочно въелся в мягкое нутро, был намертво связан с каждым пером.

Всю ночь Кира лежала, боясь пошевелиться, так что у нее затекли плечи, и задремала только с рассветом. Она не знала, чего ждать от гостя, она не знала, как ей перестать вдыхать запах погибшего мужа.

Гость разбудил ее негромкой музыкой. Он касался струн кончиками пальцев и, наклонившись к гитаре, слушал, как она ему отвечает. Пустой черный чехол сброшенной шкурой распластался у его ног. Кира села в кровати, не зная, можно ли что-то сказать, но он начал первым:

– Доброе утро.

Сейчас, когда гитара была у него в руках, голос гостя изменился, стал певучим и мягким, словно он не говорил, а пел в унисон тягучим звукам. Его интонация напомнила Кире раннее детство, ее сердце дрогнуло и отозвалось.

– Доброе утро, – ответила она. Ей хотелось спросить, что за слово написано на гитаре, но она промолчала.

– Разбудил? – спросил он после наполненной музыкой паузы. – Прости.

Кире захотелось плакать. В этих словах и этой музыке было все, о чем она давно забыла: прозрачные утренние звуки, осторожные мамины движения, легкий поцелуй, которым она будила Киру, нежный шепот, прохлада в комнате и теплое одеяло. «Зайка, вставай. Вставай, милая. Обнимай маму – вот так». Теплые руки вокруг спины, мама несет умываться, прижимая к себе, и пахнет почти выветрившимися духами «Сальвадор Дали», которые кто-то подарил на день рождения. Запах такой стойкий, что остается на коже дня на два, сколько ни мойся, а к одежде, кажется, прилипает навсегда. Это было двадцать с лишним лет назад, а потом исчезло в одночасье и больше не возвращалось никогда. И, вдохновленная этим воспоминанием, перенесенная в то время, когда ей можно было не то чтобы больше, а можно было все, она вдруг сказала то, о чем думала:

– Красивая гитара.

– Гибсон.

Кира кивнула, как будто знала, что это такое.

– Пора.

Он встал с подоконника, стал бережно укладывать гитару в чехол, будто пеленал ребенка. Его длинные крепкие пальцы двигались точно и осторожно. Взвизгнув, застегнулась молния на чехле. Гость поднял глаза, взгляд у него был цепкий, холодный, колючий. Ничего не ответив, он подхватил инструмент и вышел из комнаты.

Кирилл долго ходил внизу: видимо, готовил себе завтрак и ел. Кира не решалась спуститься, пока не хлопнула входная дверь. Когда она вышла на кухню, на столе дожидалась ее, остывая, чашка кофе и лежал на тарелке неровно нарезанный бутерброд.

  1. Для людей многобедных

Он так и не ударил ее ни разу. Приходил несколько вечеров подряд, однажды только чудом не столкнувшись с Диной, спал в ее постели на ее стороне и ни разу не тронул и пальцем, ни в каком смысле. Трогательная и немного неуклюжая забота, которая казалась сначала ошибкой, сбоем в отлаженной системе, вдруг оказалась именно заботой, и от этих грубо отрезанных кусков колбасы на толстом хлебе, от вынесенного как-то мусора, от помытой утром кофейной чашки туман в голове Киры стал не таким плотным. Когда она видела следы его присутствия в доме – грубого и в то же время осторожного, – чувство, которое она не могла определить, распирало ей грудь, и в поредевшем тумане плыл где-то вдалеке тусклый и блеклый оранжевый шар. И если бы Кира владела языком, на котором прочие люди называют чувства, она бы сказала, что это – спокойная радость.

И вот, однажды утром застилая постель, Кира резко взмахнула одеялом, и в воздух взметнулся сладкий и вязкий аромат туалетной воды, запах умершего человека. Это было странно, по всем законам он давно должен был выветриться, так что, скорее всего, был плодом рудиментарного Кириного воображения или, может быть, порождением страха: ведь каждую ночь она спала на подушке покойного мужа, прислушиваясь к дыханию чужого мужчины, ощущая боком его горячее тепло.

И этот страх, и зарождающаяся привычка к тому, что находящийся рядом человек может не ударить, не унизить, не обидеть ни словом, ни делом, сплелись в один клубок, и Кира вдруг впервые за долгое время почувствовала, что чего-то хочет. Она хотела выкинуть его подушку независимо от того, остался ли на ней запах или она придумала его себе.

– А кто об этом узнает? – спросила она вслух саму себя и ответила: – Никто.

Хрустящая свежая наволочка была сорвана с подушки, все белье с кровати отправилось в корзину. Саму подушку Кира взяла за два уголка и брезгливо, словно оставшийся на ней запах мог заразить ее, отнесла на кухню. Там запихнула в мусорный мешок, тщательно затянула пластиковые ручки. Взяла из гостевой комнаты другую подушку и с сильно бьющимся сердцем вернулась к себе в спальню.

Свежая простыня, похрустывая, раскрылась в воздухе, и вдруг в комнате снова запахло тем же смолистым удушающим запахом, словно кто-то брызнул из флакона прямо Кире в лицо. Из коридора потянуло прохладой, и прежде чем Кира осознала, что происходит, волоски у нее на загривке поднялись дыбом, будто она была маленьким хищным зверьком. Ей стало страшно, как будто ее маленькое незаметное дело вдруг нарушило установленный миропорядок, словно на подушке, как на брусочке из дженги, держался ее огромный дом, который сейчас грозил обрушиться Кире на голову.

Ей показалось, что кто-то стоит у нее за спиной. Объем комнаты замкнулся, и там, где секунду назад распахнутая дверь давала возможность выйти, возникло препятствие. Кира медленно взяла в руки гостевую подушку, прижала ее к груди, словно пыталась закрыться ей, как щитом, – и только потом повернулась.

Никого не было. Дверь была открыта, а за ней тянулся коридор, привычный, за исключением того, что вместо ковровой дорожки в свете настенных светильников мерцали яркие гладкие доски пола. Дорожку сняли сразу после смерти Димы.

Ощущение замкнутого объема и чужого присутствия пропало, холод исчез, и все же, не в силах противостоять многолетней привычке, Кира двинулась к коридору с подушкой в руках. Руки ее свело так, что пух и перья сжались в тонкую комковатую прослойку. Опустив голову, на трясущихся ногах Кира дошла до гостевой спальни и медленно вошла в комнату. В окно светило яркое солнце. Она медленно и осторожно положила подушку обратно на кровать, взбила, разровняла уголки, потом прошла к лестнице и спустилась вниз, в кухню, где на полу возле шкафчиков стояла затянутая в мусорный пакет подушка с запахом его туалетной воды. Она взяла пакет в руки и стала развязывать завязанные крепким узлом ручки. Ручки не поддавались, их тонкие пластиковые складки прочно впаялись друг в друга. Кира чувствовала себя беспомощной.

Развязывая пакет, Кира прошла через столовую и вышла в гостиную, откуда на второй этаж шла широкая металлическая лестница. Серые стены гостиной растворялись в полутьме, длинные диваны и темные стулья грозили острыми углами. Мебель в их с Димой доме была холодная, жесткая, правильных геометрических форм. Круги, квадраты и треугольники соединялись причудливо, составляя пугающие бредовые фигуры. Металлические вставки хищно поблескивали на ярких однотонных поверхностях, словно воткнутые в мебель ножи.

У подножья лестницы в нише висела огромная картина неизвестного Кире художника. Картина всегда пугала ее, потому что с нее смотрели десятки людей с едва намеченными лицами, погруженные в вязкий синий сумрак. Они разевали овальные беззубые рты, страдальчески поднимали брови. Одинаково геометричные и вместе с тем неуловимо разные, эти люди застряли в мучении, словно в ловушке.

Видеофон зазвонил, избавив ее на время от необходимости подниматься наверх. Кира подошла, чтобы ответить, и увидела на экране совершенно незнакомое лицо. Толстая женщина в возрасте напряженно смотрела в камеру и оживилась, когда Кира сказала в трубку:

– Да?

– Кира! Слава богу, я тебя нашла! Открывай, открывай скорее!

Кира нажала на кнопку, калитка открылась, по дорожке к дому застучали быстрые тяжелые шаги. Дверь распахнулась, темная фигура надвинулась на нее и подмяла под себя, так что Кира очутилась внутри мягкой теплой тучи. Между их телами зашуршала заключенная в целлофан подушка. Гостья отодвинулась, и Кира увидела широкое лицо с угреватой кожей, маленькие глаза, круглый нос, двойной подбородок и короткую бабскую стрижку. На вид пришедшей было лет сорок, и Кира была уверена, что не видела ее никогда.

– Бедная, бедная моя, – сказала гостья, но сочувствие в ее голосе казалось деланным. – Да ты что, меня не узнаешь?

– Нет, – сказала Кира, прижимая к груди подушку, словно желая ею защититься.

– А это что у тебя? – Гостья с детской непосредственностью сменила тему, и стало ясно, что подушка, в отличие от Кириного горя, интересует ее больше. Она вынула пакет из Кириных рук и внимательно изучила содержимое через черную пленку. – Вещи после него выкидываешь? М-м. Правильно. Ты поставь тут, я буду уходить, захвачу и выброшу. Хоть чем-то тебе помогу, бедная.

Гостья резво скинула ботильоны и развязала пальто, под которым оказались дешево блестящая черная трикотажная кофта и простая черная же юбка. Повесив пальто и объемистую сумку на вешалку, она прошла мимо Киры в гостиную, обдав ее запахом сладких духов и разгоряченного большого тела. Кира пошла за ней. Незнакомка стояла посредине комнаты и зачарованно разглядывала мебель, лестницу и страшную картину на стене.

– Ничего себе у тебя! – сказала она с плохо скрываемой завистью. – Вот это дом! Охренеть! Так ты что, правда меня не узнаешь?

– Нет, – виновато ответила Кира.

– Не, ну я располнела, конечно. Толстая, да, понимаешь? – Гостья весело рассмеялась. – Не узнать теперь. Вот, блин, я всегда таким завидовала, как ты: не толстеете ни фига.

Гостья еще что-то рассматривала и говорила, но Кира не слушала, катая в голове ее последнюю фразу. Фраза гремела, перекатываясь, словно набитая горохом погремушка. Неясно, что именно так зацепило в ней Киру, возможно, поразительной была сама мысль о том, что кто-то может ей завидовать, особенно ее худобе, ее способности сутками не есть, вот только в этой способности не было никакой Кириной заслуги. Просто Диму бесила ее привычка «зависать» – замирать, глядя перед собой, не испытывая чувств, ни о чем не думая, не двигаясь, почти не дыша. Ее тело закутывалось в пустоту и тишину, словно в кокон, и он бил ее, если заставал в таком состоянии. А если не заставал, Кира, очнувшись, пугалась, потому что не знала, как много прошло времени. Она начинала торопиться, чтобы прикрыть свое отсутствие, нервничала, тряслась, вещи валились у нее из рук, ноги запинались о края ковров, ступени и пороги, и это тоже выводило Диму из себя. И чем больше он бил ее, тем чаще она закутывалась в кокон и тем чаще он ее бил. Круг замыкался, змей кусал себя за хвост, и Кира чувствовала, что виновата сама, что сама себя разрушает, потому что, если бы она не терялась во времени, Дима перестал бы бить ее и все стало бы хорошо. И может быть, она даже растолстела бы, потому что смогла бы есть каждый день. Ведь когда тело от боли распадается на куски, есть совсем не хочется. И когда страшно, желудок сжимается и начинает принимать пищу, только когда заводится внутри с металлическим звуком «жить-жить-ж-ж-ж-жить» маленький упорный мотор.

– Я ж Анька Николаева. – Темное тело гостьи снова нарисовалось перед Кирой. – Теперь, правда, Бурова. Ну?

«Ну?» прозвучало требовательно и жестко, и Кира сжалась, поняв, что от нее требуют ответа, которого у нее нет.

– Да блин! – гостья закатила глаза. – Ты, Сытина, как была тормоз, так тормоз и есть! У тебя как фамилия-то сейчас?

– Власова.

– Ну че ты бубнишь вечно, не разобрать ничего! Дохлая, так и дыхалки не хватает даже слово сказать?

Гостья раздражалась, подходила все ближе, нависала, окружала со всех сторон. Кире было плохо от ее присутствия, голову снова заволакивало липким туманом, в котором, как личинки комаров в стоялой воде, толклись серые нити раздражения, для которого у Киры тоже не было слова.

– В одном классе я с тобой училась! Помнишь?

Кира заставила себя поднять глаза от огромного живота, затянутого в черную с блестками ткань, из которой местами торчали вытянутые петли, и взглянула в расплывшееся лицо. Присмотревшись, она поняла, что гостье действительно может быть не сорок, а двадцать девять, и постепенно из круглых щек, из второго подбородка стали проступать смутно знакомые черты девочки, которая носила две темные косы, не была ни худой и ни толстой, а отличалась, скорее, плотным телосложением и не делала Кире ни хорошо, ни плохо. Узнав ее, Кира словно решила сложную задачу, и ей стало легче. Увидев, как разгладились черты ее лица, Николаева тоже выдохнула и улыбнулась:

– Ну слава тебе, гос-с-с-спади!

Крохотную паузу, последовавшую за этими словами, Кира приняла как настойчивое приглашение сказать что-то в ответ и прошептала, глядя на ее волосы цвета яичного желтка:

– Ты постриглась и покрасилась.

Николаева восприняла это как комплимент, губы ее растянулись в довольной улыбке, и она кокетливо махнула пухлой рукой:

– А! Давно уже. Уже привыкла. – А потом, в очередной раз с обескураживающей непосредственностью сменив тему, сказала: – Ой, я же тебе подарок принесла. Ну, чтобы поддержать, ты же понимаешь.

Большое тело Николаевой двинулось к прихожей, и жир заколыхался с боку на бок, как колышется вода в стакане, который несут в руке. Кира замерла, глядя на ее ноги: лодыжки и ступни Николаевой казались слишком хрупкими, чтобы выносить такой вес, и оттого особенно успокоительно выглядело то, что от коленей ноги расходились в стороны, словно для того, чтобы придать конструкции больше устойчивости.

Николаева вернулась, неся в руках завернутый в газетные листы заварочный чайник. Он был керамический, темно-коричневый, с черными иероглифами и драконами. Миновав гостиную, она стремительно направилась в столовую и встала там в дверях, широко, будто матрос на палубе, расставив свои иксообразные ноги.

– Та-а-ак, – протянула Николаева, – давай-ка прикинем, где он будет лучше смотреться.

Не найдя подходящей поверхности, она поставила чайник на окно, сразу за стоящей на кубе декоративной скульптурой, черным изогнутым сталагмитом, похожим на циркового котика, который готовится поймать брошенное дрессировщиком кольцо.

– Че-то как-то пусто у вас, – неодобрительно покачала головой Николаева. – Без уюта. А то стекло и железо. Как, блин, в больнице. – Она посмотрела на опустившую глаза Киру и жалостливо прибавила: – Ну, я понимаю, стиль такой. С деньгами – так надо соответствовать, да, подруга? Ну, давай меня чаем, что ль, пои. Чего так-то стоять? Надо ж сесть, поговорить. Да?

Со свойственной ей стремительностью Николаева ринулась на кухню, а Кира, прежде чем пойти за ней, скользнула к окну и посмотрела на чайник – на мину замедленного действия, чужеродный предмет, толстобокий, как его бывшая хозяйка, и такой же несвежий: его бок блестел кухонным жиром, липкими въевшимися каплями масляных брызг, в керамических складках его псевдовосточного декора спряталась слежавшаяся пыль.

На кухне с мягким звуком открылся холодильник, застучало, зашуршало, забрякало. Николаева стояла возле него на цыпочках, водя подбородком, как черная крыса. Услышав, что Кира вошла, обернулась и метнула в нее острый взгляд маленьких, слишком светлых для крысы глаз:

– У тебя что, ничего к чаю нет? А, вот!

Николаева толкнула себя вперед и зацепила в глубине, у самой стенки, коробку швейцарского шоколада, оставшегося с сороковин.

– Ставь чайник. Может, пирог еще какой есть? Или бутеры с колбасой? Печенье? Как ты тут вообще живешь?

Кира понятия не имела как. Обстоятельства изменились, новые сильные люди спустились к ней в дом из города, и она не знала их правил.

Николаева вскрыла конфеты и кивнула приглашающим жестом, словно была им хозяйкой. Кира отказалась.

– Фигуру блюдешь? – Николаева зло нахмурилась. – Так бы и придушила тебя, сучку худую. Шутка.

Она вздохнула и откусила первую конфету. Перемежая слова влажным чавканьем и шумно отхлебывая чай, Николаева рассказала о том, какими трудными и неудачными вышли десять лет ее послешкольной жизни. В университет не поступила, окончила экономический техникум, но бухгалтеров к этому времени навыпускали как грязи, и хорошей работы ей не досталось, получает двадцать пять, начальник – придурок. Пробовала устроиться на место получше, но берут только по знакомству, своих, пусть даже и дур или худых шалав, от которых тоже немного толку. На работе не ценят: мало того, что платят мало, так и премии лишили – а за что, спрашивается? Не за что вообще, и начальник орет все время, скотина. Сын – идиот. Второй класс, пишет с ошибками. Школьный психолог отправил к логопеду. Логопедша, коза драная, говорит, дисграфия, лечить надо – денег хочет, ясное дело. А где их взять, если одна паразита тянешь? Муж был да сплыл – сама выгнала, только фамилия от него и осталась, надо бы сменить, но это что же – у нее с сыном разные фамилии будут? Замуж выскочила в восемнадцать, по большой любви. Муж ее на руках носил (пока не разжирела, конечно, ха-ха), с моста в речку прыгнул, чтобы доказать, как любит, еле выплыл, правда, там не очень высоко было. Морду кому-то набил – тоже за нее.

Николаева рассказывала о муже с гордостью, потому что несчастья несчастьями, но не ради каждой ведь бьют морды и прыгают с моста. Кроме того, это подтверждало тотальную несправедливость к ней, такой особенной и неповторимой, всего мира в целом и каждого человека в отдельности.

Муж потом запил, почти сразу. Работу потерял, новую не нашел, потому что искать не захотел. Стал деньги клянчить. Ссорились до драк. Потом у нее воровать начал. Выгнала.

А сын в папашу. Никакой он не больной – говорят, невроз у него. Какой невроз в восемь лет? Вот у Николаевой невроз – всех на горбу тянуть. Вот это невроз. А сынок просто лентяй и тупица, в отца. Лучше бы он с моста спрыгнул с концами.

И непонятно было, про кого она говорит, про сына или про бывшего мужа.

Кира слушала, но не понимала, зачем ей это рассказывают. С тревогой глядя, как исчезают одна за другой конфеты из коробки, Кира пыталась решить, можно ли было их брать? Конфеты покупала Дина. Но вот забыла ли она про них, нарочно оставила или отложила на будущее – об этом Кира не знала ничего. Впрочем, поделать она тоже ничего не могла, потому что не знала, как запретить другому человеку что-либо делать.

– Короче, – завершила Николаева, со вздохом доедая последнюю конфету из коробки, – не всем так везет, как тебе. Тетка у тебя богатая. Сама замуж вышла за богатого. Муж красавец, дом – вон какой огромный.

Она взглянула на Киру и осеклась, растерянно заморгав.

– Умер, конечно, муж-то. Это грустно, да. Но дом при тебе, деньги при тебе. Хоть что-то осталось.

Кира снова не поняла смысла ее слов. Она вообще никогда не думала о Диме в категориях «повезло – не повезло», он был для нее данностью – весь, включая внешность. Так что и красивым Кира назвать бы его не могла. Он был крепким, среднего роста, точно посередине между Пашей и Костей, такой же темноволосый, коротко стриженный, с такими же грубыми чертами лица. Он выглядел так, как все выглядели в ее привычном мире, за границы которого она очень давно не выходила и не знала, возможно ли выйти. Все, что было там, все, что Кира видела на экране телевизора, или все, что сохранилось в детских ее воспоминаниях, казалось ей таким далеким, словно чтобы добраться до этого, ей нужно было пройти холодным длинным тоннелем.

Чтобы войти в привычный мир, нужно было выйти из дома, покинуть эти серые холодные пространства, которым она принадлежала, эти перевернутые, опрокинутые на землю хмурые небеса, будто отраженные стоячей водой туманных болот. Нужно было оставить за спиной мертвенно-синюю воду бассейна, металлические отблески мебели, тени гигантского вяза, скользящие по окнам, и эхо, рождающее в комнатах подобие призрачных голосов. Но что было страннее, непонятнее всего – Кире не хотелось уходить отсюда, потому что дом по-своему заботился о ней. Он заполнял ее время, заполнял ее мысли. Он был такой большой, что всегда давал работу: простые, не требующие обдумывания дела. Кира мыла, терла, драила, стирала, гладила, чистила, и снова, и снова, словно заполняла бездонную бочку, как убившие мужей Данаиды.

Она с трудом переживала время вне его стен, даже когда редко, раз в две-три недели, уезжала к Дине, даже притом, что только там встречалась с мамой.

Николаева оттолкнула от себя опустевшую коробку и открыла холодильник снова.

– Ну и еды у тебя, – сказала она с тяжелым вздохом, словно жалела Киру. – Тебе же одной столько не съесть. Ты ж, наверное, ешь мало.

Она обернулась, ее взгляд был требовательным, экзаменующим: для Киры пришло время верных ответов.

– Мало, – согласилась она.

– А у тебя тут икра открытая. Смотри-ка, и черная, и красная. Пропадет ведь.

Она смотрела не отрывая взгляда, Кира заметалась – внутренне, не внешне. В плотном тумане толкались темно-сизые шары: страх, паника, предчувствие беды.

– Неужели тебе не жалко? – В голосе Николаевой звучала угроза.

– Жалко, – опустив глаза, эхом ответила Кира.

– Так я возьму?

– Возьми.

И напряжение тут же исчезло, Кира ощутила это физически, как улавливают еле слышный щелчок выключателя. И с этим щелчком шары, теснившиеся в ее голове, лопнули. Стало нестрашно и легко, как будто что-то давило на плечи и спину, а теперь перестало.

Николаева заторопилась. Подхватив ладонями пузатые стеклянные банки, она пошла к выходу – через столовую, через гостиную, хотя из кухни был прямой выход в прихожую. Шла, стреляя глазами и словно расстраиваясь, что в этих серых пространствах так пусто.

В прихожей она быстро запихнула банки в свою пузатую потрепанную сумку. Банки были объемные, и змейка не застегнулась, так что черные икринки смотрели наружу сквозь выступающий над краем стеклянный бок, словно в иллюминатор, и было в этом что-то безнадежное.

Одевшись, Николаева подхватила пакет с подушкой, продела руку сквозь пластиковые ручки. В дверях остановилась и, задумчиво посмотрев сначала на себя в висящее у входа огромное зеркало, потом на Киру, сказала:

– Слышь, Кирк, ты мне денег не одолжишь? Правда, не знаю, когда верну. Тыщ пять. А?

Кира покорно кивнула. Она открыла ящик тумбочки, куда убирала деньги, выданные ей на хозяйство Диной, а раньше – Димой, и достала оттуда купюру. Николаева жадно следила за ее движениями, ее глаза загорелись, когда она увидела, что денег в ящике достаточно.

– А может быть, десять? – торопливо спросила она, и Кира поспешно дала ей еще одну купюру.

– Красиво жить не запретишь, – почему-то сказала Николаева, и впервые в ее голосе послышалась искренняя эмоция. Она была счастлива, она развеселилась. И она ушла, пообещав не пропадать.

Кира поднялась в спальню к неубранной постели и, взглянув в окно, увидела Николаеву, идущую к маршрутке. Николаева давно миновала мусорные баки, но пакет с подушкой все так же болтался на ее руке. Впрочем, в любом случае Кире снова не пришлось ничего решать самой. Прежде это делали другие, и Николаева теперь была одной из них, самой неопасной, самой понятной, потому что вести себя с ней было несложно. Ей нужно было просто давать.

  1. Старец уже, но свежа и нетронута старость у бога

Тайные гости Киры тасовались, как карты в колоде, с легкостью скользя мимо Дины и не встречаясь друг с другом. Николаева появлялась в выходные по утрам. Дина заглядывала не каждую неделю, в будни и, как правило, вечером или днем, по пути с одной рабочей встречи на другую. Кирилл приходил ближе к ночи. Он фактически жил у нее – ел, спал, принимал душ. Кира стирала и гладила его рубашки и нижнее белье и аккуратно складывала в ящик комода в гостевой спальне. Комод то заполнялся, то пустел, и сложно было понять, как Кирилл определяет статус, в котором находится здесь. Он был совершенно равнодушен к ней: не злился, не разговаривал, почти ничего никогда не просил, принимал все, что она давала, без возражений и раздражения. Иногда проявлял все ту же заботу, но рассеянно и скорее автоматически, чем из желания сделать приятно. По-прежнему не бил. Впрочем, в его настороженных жестах, напряженных движениях шеи, колючих взглядах Кире виделась привычная угроза. Она знала, что рано или поздно он тоже сделает это, – в конце концов, Дима ударил ее не сразу.

Если бы Кира умела задаваться вопросами, она давно спросила бы себя, зачем Кирилл ходит к ней каждую ночь. Но она не привыкла подвергать действия сильных людей сомнению. Единственный вопрос, который волновал ее, заключался в том, что будет, если о гостях узнает Дина. Впрочем, деваться ей было некуда: их присутствие ими самими было помечено как неизбежное, и Кира смирилась, как смирилась и с неизбежностью кары.

Впрочем, пока Дина не видела ничего. Она даже не заметила заварочный чайник, который Кира не посмела снять с подоконника. Занятая своими делами и мыслями, Дина впервые в жизни относилась к Кире безразлично. Чаши весов успокоились, стрелка замерла посередине. И вдруг оказалось, что для Киры нет большего блага, чем когда люди относятся к ней никак. Для нее наступил покой, боль и страх отодвинулись, туман рассеивался, и Кира постепенно чувствовала, как меняется сама. Ее тело становилось сильнее, мысли – яснее, голова – легче. Так чувствует себя человек, который восстанавливается после долгой болезни, снова начинает жить.

И только Николаевой не было безразлично. Она пришла через неделю, в субботу утром, и, поскольку в прошлый раз рассказывала сама, на этот раз потребовала исповеди от Киры.

– Господи, как ты тут живешь одна? Страшно же! – сказала она, укладывая на кусок хлеба ломти копченого мяса. Ее взгляд впился в Кирино лицо, это было страшно и неуютно.

– Я привыкла, – ответила Кира и, мучительно подбирая слова, добавила: – Дима часто был в командировке.

И хотя ни поза, ни выражение лица ее, ни мимика не изменились, Николаева вдруг отложила в сторону бутерброд, встала, подошла и обняла Киру, утопив ее лицо в своем огромном животе.

– Ах ты, бедная моя. Одинокая. Вот мы, бабы, дуры, да? – Николаева шмыгнула носом и отошла.

Оказалось, что она действительно плачет, и Кира не знала почему.

– Ну, экскурсию мне, что ли, устрой, – сказала Николаева.

Поднялись на второй этаж, зашли в спальни, кладовые и ванные комнаты. Спустились, и тут Николаева обратила внимание на картину, висевшую возле лестницы.

– Страхота какая, – сказала она. – Дорогущая, наверное?

– Я не знаю, – ответила Кира.

– Муж покупал?

– Да, муж.

– Ну, богатый человек ерунду себе на стену не повесит. Слушай, у Катьки Вересовой – помнишь ее? – кто-то там в музее работает. Давай ей картину свезем – на экспертизу.

– Нет, – ответила Кира, и в глазах ее почернело от страха. Для нее вынести картину из дома было все равно что нести к офтальмологу для осмотра вырезанный у пациента глаз.

– Господи, что ж ты нервничаешь так? Что ж ты так трясешься-то? Вот вы, богатые, двинутые, точно. Значит, дорогая картина, раз ты за нее так переживаешь, – прогремела Николаева. – Да, кстати, я ж подарки тебе принесла. Чтобы тут хоть чуть порадостнее стало.

Она бросилась в прихожую и вернулась с пакетом, из которого достала подсвечник в виде лягушки, украшенной зелеными и фиолетовыми стразами, и цветок в горшке. У лягушки недоставало левого глаза, горшок был щербат, с несвежим подтекающим поддоном. После него на стеклянном столике оставался неряшливый отпечаток.

Определив места для даров, отправились осматривать первый этаж. Николаева поразилась наличию бассейна и полуподвала с сауной и тренажерным залом. В прихожей одолжила еще денег. Не дожидаясь, пока Кира проводит ее дальше, прошла узким коридором и уперлась в запертую дверь.

– А там что?

– Это Димин кабинет.

– Заперт, что ли?

– Да, Дима всегда запирал.

– Ну так поискала бы ключ.

Кира промолчала. Это было под запретом, табу – не только отпирать глухую серую дверь, но и заходить в ведущий к ней коридор. Он был такой узкий, что напоминал сведенные ладони человека, который готовится прихлопнуть вползшую между ними тварь.

– Вот ты все-таки рохля. Как в школе была, так и осталась. Там же все твое теперь, чего ты трясешься?

– Там документы. – Кира подумала о Дине, и голос ее пропал, истончился, стерся.

– Ну, документы. И чего?

– У них с Диной был общий бизнес.

– Ты тетку, что ль, боишься? Ху-у-у… Ну она кто тебе? Никто! Никто, понимаешь? Ну отдашь ты ей бумажки, если ей надо. Ты хозяйка тут! А она что тебе сделает? Убьет, что ли?

– Нет, не убьет. – Кира ответила, не успев подумать, быстро и громко, потому что знала, что убьет, и спешила отрицать это.

Поняв, что настаивать на поисках ключа пока бесполезно, Николаева вздохнула и вернулась на кухню, где на столе все еще лежал бутерброд с копченым мясом, а в морозилке дожидался килограммовый брикет мороженого, который Николаева назначила взять с собой для сына.

В обмен на мороженое, а может быть, не в обмен, а просто жадно желая определить реальную цену каждой из увиденных ею в доме вещей, в следующую субботу Николаева привела с собой музейную девушку. Кира, обычно принимавшая чужих людей равнодушно, почувствовала искреннее удивление: настолько новая гостья была чужда обстановке ее холодного дома.

Окна в доме были огромными, но то ли из-за тени вяза, то ли из-за того, как он был развернут относительно сторон света, то ли по другим каким-то причинам солнце никогда не попадало в комнаты. Кира видела солнечный свет, обрамленный оконными рамами, издалека, касалась его лишь изредка, когда случалось пойти в магазин или выбросить мусор. Но с музейной девушкой он словно сам втек в дом через входную дверь. Гостья скинула желтые ботинки, размотала горчичный шарф, повесила на вешалку пальто цвета подсвеченных солнцем осенних липовых листьев и встряхнула льняными волосами, перебрасывая их на плечо. Волосы потекли по ее груди нежным шелковым платком. Музейная девушка оказалась одетой в коричневые брюки и оранжевый свитер и вся как будто вышла из погожего осеннего дня, так неподходящего к солнечной, но ветреной и колючей мартовской погоде. Она двигалась широко и мягко, совсем не так, как Дина или Николаева, была большой и полнотелой, но талия ее была тонкой, а бедра красивыми, как у высеченной в камне Афродиты.

В гостиной она умножила золотистый солнечный свет, став, на памяти Киры, первым человеком, которого дом не подчинил себе, но которому подчинился дом. Рассматривая картину, музейная девушка отошла подальше от нее, встала почти вплотную к серо-голубой стене, и стена позади нее заиграла крохотными золотыми бликами. Ее оранжевый свитер отразился в металлических вставках мебели, в стекле встроенных стенных шкафов и столешницах журнальных столиков.

– Очень хорошая работа. Очень-очень хорошая, – сказала музейная девушка.

– Дорогая? – тут же спросила Николаева.

– Сложно сказать. – Девушка задумалась. – Понимаете, я не оценщик, но на цену картины влияет имя художника и возраст работы…

– И все-таки? – настаивала Николаева.

Музейная девушка окинула ее спокойным взглядом, и Николаева притихла, стала меньше, съежилась, как тень под полуденным солнцем.

– Живопись, повторюсь, качественная, так что даже от неизвестного художника может стоить тысяч сто, сто пятьдесят.

– А вы не знаете имени? – спросила Кира.

И никто не понял, что сейчас, в присутствии музейной девушки, мерцающей благородной позолотой, только что произошло небольшое чудо. Кира впервые в жизни захотела чего-то, пусть простого, пусть только узнать имя – и задала вопрос.

– У меня есть предположение, – ответила музейная девушка, – но я не уверена. На полотне подписи нет, но стиль узнаваем, хотя…

Она сделала несколько легких шагов, осторожно взялась за раму двумя руками, и картина на удивление легко отошла от стены. Кира всегда думала, что она невозможно тяжелая, но оказалось, что это не так, и она увидела, как испуганно вздрогнул холст.

– Да, так и есть, смотрите, – сказала музейная девушка и поманила рукой Киру, признавая ее хозяйкой картины и дома. Кира подошла и робко заглянула за полотно. На грубом желтовато-сером холсте размашисто и неразборчиво были написаны маркером разновеликие буквы и цифры.

– Расчитать, конечно, сложно, но я эту подпись знаю. Это Багров, Валентин Юрьевич. И дату видите?

– А что с датой? – Николаева подошла к Кире вплотную и прижалась к ней животом и грудью, чтобы тоже иметь возможность взглянуть на изнанку холста.

– Две тысячи седьмой, одна из последних его работ.

– Это хорошо? – жарко дыша Кире в ухо, спросила Николаева.

Музейная девушка осторожно опустила картину на место.

– Это удивительно, – ответила она. – Дело в том, что… ну, как вам сказать… Никто не видел работ Багрова после, наверное, две тысячи четвертого, может быть – пятого.

– Почему? – спросила Кира, и только тут осознала, что впервые в жизни искренне интересуется и задает вопросы, и сама испугалась этого нового для себя состояния. Но так на нее действовали позолоченная музейная девушка и картина, которой она так уверенно касалась руками. И написанные на полотне лица вдруг стали казаться не столько страшными, сколько сложными и непонятными. Их хотелось разгадать, но как подобраться к ответам, Кира не знала. Она никогда раньше не думала про картины иначе, как про красивые или некрасивые. И всякая пугающая или тревожащая живопись прежде автоматически определялась ею как некрасивая, Кира старалась ее избегать, если могла. Но в этих разинутых ртах, озаренных отблеском оранжевого свитера, вдруг оказалось что-то большее, чем уродство.

– Почему? – переспросила музейная девушка. – Он заболел. К сожалению, это было душевное расстройство. Он просто заперся у себя в доме, и никто не знал, пишет он или нет. Оказывается – писал. Понимаете, вообще он начинал с традиционных советских пейзажей: урбанистических и производственных – с легкой долей условности. Типичный такой крепкий советский художник из областного центра. Полностью попадал в линию партии, был признан и по-своему даже известен. А в перестройку вдруг поменял стиль. Хотя, может быть, ему всегда была свойственна эта манера, но он ее подавлял, заставлял себя писать «как надо»? Кто знает? Когда я училась на первом курсе, как раз ходила на его последнюю выставку и даже была у него дома. У него был частный дом – фактически мастерская с лежанкой в уголке. Помню, дом странно выглядел – Багров там окна расширил, непривычно было: обычная изба и такие окна вдруг. Кстати, мне почему-то кажется, что где-то здесь он и жил. Район точно тот, но здесь все так изменилось. Раньше домишки стояли ветхие, теперь – коттеджи в основном.

– Он жив? – снова спросила Кира. Ей непременно нужно было знать про художника.

– Нет, к сожалению. Умер. Как раз в две тысячи седьмом. Сгорел вместе с домом.

– Как – сгорел? – ахнула Николаева. В этом выдохе не было сочувствия, только жадное смакование чужой беды. Не упоение, а страх перед тем, что такие вещи происходят, и облегчение, что не с нами, и осуждение того, кто умер так глупо. – Отчего?

Музейная девушка покачала головой:

– Никто не знает. Он ведь был очень больным человеком. И одиноким. Могло случиться что угодно.

Она поправила картину и начала отступать, но остановилась, сказала:

– Смотрите, вот и он сам. Видите?

Она показывала на одно из лиц на картине, одно из многих, с раззявленным ртом и темными провалами глаз, и лицо было точно такое же, как все остальные.

– Нет, – ответила Николаева.

Музейная девушка нахмурилась, но лицо ее при этом стало не страшным, а почему-то смешным. Достав смартфон, начала что-то искать, перелистывая страницы плавным и широким движением, ее пальцы словно отбрасывали в воздух ненужные листы. И наконец нашла, повернула экран – снова к Кире, не к Николаевой.

– Смотрите, вот он – Багров.

С фотографии на Киру смотрел пожилой человек с широким лицом, печальными глазами, копной жестких седых спутанных волос и короткой, но тоже неряшливой бородой.

– А теперь сюда. – Музейная девушка снова показала на лицо в самом низу картины, и сначала Кира ничего
не увидела, а потом изображение проступило, как в детской книжке с иллюзиями. Два словно небрежных мазка сверху и снизу от лица стали бородой и растрепанной гривой. И лицо оказалось чуть шире других, и даже уголки условно изображенных глаз оказались печально опущены.

Чем дольше Кира смотрела на картину, тем больше понимала, что людей должно быть много больше, что художник изобразил только малую часть огромной толпы и людские потоки движутся, закручиваются спиралью, утекают в огромную воронку, в центре которой (или над ее центром) расположен автопортрет. И вся картина для Киры вдруг пришла в движение, лица неслись на огромной скорости, и голова кружилась, выхватывая из потока отдельных людей, отмечая индивидуальные черты.

– Очень хорошая работа, – повторила музейная девушка, обращаясь к Кире. – Наверное, лучшая у Багрова. Если решите продавать, позвоните нам, хорошо? У нас есть немного его живописи, но такого качества нет ничего. Вы позволите, я сфотографирую?

– Да, конечно, – поспешно ответила Кира. Ей хотелось угодить золотистой гостье – искренне, от всего сердца.

Музейная девушка сделала несколько снимков на смартфон, потом снова приподняла картину и сфотографировала подпись. Кира не удержалась и опять взглянула на изнанку холста, такую грубую, прочную, крепкую, простую, в отличие от текучего тревожного изображения. Пока музейная девушка прицеливалась смартфоном, Кира успела прочитать фамилию художника, а еще понять, что два слова, написанные рядом с ней, вовсе не имя и отчество, как она ошибочно подумала в начале.

Стиговы топи.

– Что там написано? – спросила она, показывая пальцем.

– «Стиговы топи», – ответила музейная девушка.

– Что это значит?

– Это «Энеида», Вергилий. Эней спускается в Аид и видит устремившиеся к Харону души умерших. «Молви, о дева, – сказал, – что значит к реке устремленье?» Как-то так. И Сивилла ему объясняет, что Харон переправляет через реку только тех, кто был погребен. Почитайте, если интересно.

– Стиговы топи, – прошептала про себя Кира. – «Энеида».

Слова ускользали от нее, они были непривычными, чужими, услышанными в первый раз. Она хотела повторить, но звуки смешались, в памяти не осталось ни названия, ни имени, ни сложно составленных строк. Она ничего не читала со школы, и даже в школе не умела учить наизусть, и за двойки была бита, бита, бита Диной, но от постоянных побоев запоминала все хуже и хуже. И Кира попросила:

– Запишите мне, пожалуйста, как это называется.

– Что называется? – Музейная девушка обернулась, и оказалось, что она стоит уже в дверях, уже уходит.

– Книга…

– «Энеида»? Конечно. Давайте бумагу и ручку, я запишу.

Девушка выглядела удивленной, озадаченной, и в Кириной голове взрывались ярко-красные шары жгучего стыда. Она скользнула мимо гостьи в прихожую и, вынув из ящика комода блокнот и карандаш, нашла страницу, свободную от телефонов бытовых служб и заказа продуктов из магазина.

«“Энеида”, Вергилий, книга шестая», – написала музейная девушка, а внизу оставила свой телефон и имя – Марина Панина. Почерк у нее был крупный и круглый, как она сама.

  1. Замедленным раною шагом

Кирилл пришел около полуночи. Увидев, что Кира еще не спит, – а она специально ждала его, не разрешая себе дремать, – он молча прошел на кухню, вымыл руки и сел на высокий стул у барной стойки. Кира так же молча положила на тарелку бифштекс с картофельным пюре, полила соусом и поставила тарелку перед ним. Он начал есть, а она вернулась к шкафчикам, достала чашку и налила ему горячего чая.

И после этого что-то случилось. Туман в голове сгустился, спасая от ужаса осознания. Это была реакция на утренние разговоры, на влившееся в дом золото солнечного света, на вопросы и искренний интерес и записанное название книги. Этого словно оказалось слишком много для Кириных нервов, для ее головы, для всей ее жизни. Туман сгустился внутри и вне ее, укутал коконом, но что-то было не так: тревожные сигналы, словно электрические разряды, пронизывали туман на периферии, где-то вдалеке, и потом в голову, искрясь, вплыл холодный фиолетовый наэлектризованный шар, и Кира поняла, что замерла с чашкой в руках и стоит, глядя в одну точку, а Кирилл не ест и смотрит на нее прямо и пристально.

Осознание того, что она опять застыла, замерла, отключилась и что ее застали на месте преступления, спустило с цепи ужас. Эта сцепка, эта последовательность психических действий за десять лет брака с Димой стала неразрывной.

Рука Киры задрожала, заплясала на блюдце ослепительно-белой чашки, горячий чай выплеснулся из нее, попал на руку, Кира вскрикнула от боли, прикусила губу, постаралась удержать, но чашка уже падала на пол, на белую крепкую плитку, ударилась, подпрыгнула, разошлась осколками. Два больших раскрылись, как свежий белый бутон с чайной сердцевиной, мелкие брызнули во все стороны. Кира бросилась собирать, поскользнулась, в ее пятку плотно вошел острый фаянсовый шип. Было очень больно, гораздо больнее, чем обожженной руке. Сознание отключилось, теперь Кирой руководила паника, и она, как всегда, полностью отдалась ее лихорадочному течению.

Но внезапно оказалось, что сидит уже не на полу, а на придвинутом к раковине барном стуле. Вода включена, Кирилл зачерпывает ее горстью и умывает Кире лицо. Она видела каждый его жест, серьезное и сосредоточенное выражение его глаз, видела – но не осознавала, не понимала, что происходит. В ее словаре не было трактовок для этих жестов и этого беспокойства. По ступне текла горячая кровь, с подбородка на грудь капала, пропитывая футболку, холодная вода, тумана в голове не было, но и ничего другого не было тоже. Пустота.

А потом все стало на свои места, потому что Кирилл поднял руку и замахнулся – широко и резко. И снова сработали отлаженные механизмы, она подтянула к груди колени и скрестила над головой поднятые руки, чтобы защититься от удара. И от этих движений ей даже стало легче, потому что Кирилл оказался понятым, таким же, как все. Она чувствовала его силу, втягивала ее запах ноздрями, как животное. Она знала только два вида людей: одни были жертвы, как она или мама, другие были сильны и демонстрировали жертвам свою силу. Не всегда сразу, но рано или поздно должны были продемонстрировать.

Но удара не было. Две крепкие мужские руки лежали на ее плечах, удерживая от падения с высокого стула, и мягкий низкий голос говорил что-то, как будто пел, приятным эхом отзываясь у Киры в груди. И она пошла сначала за этим эхом – тревожно, несмело, но туман внутри и вокруг нее снова стал густым, чтобы, как подушка, защитить от боли ударов, и сначала она не понимала, куда идет. Но боли не было, и туман постепенно рассеивался, слова звучали все отчетливее.

– Что случилось? Что с тобой? – спрашивал ее Кирилл, а когда она открыла глаза и посмотрела на него настороженным, затравленным взглядом, вдруг понял: – Ты что, подумала, я тебя ударю?

Она ничего не ответила, но Кирилл убрал от нее руки, поднял их, развернув ладонями к ней, как будто сдавался, как будто хотел показать, что безоружен, и отступил на шаг назад.

– Я просто хотел достать чистое полотенце, я всю тебя залил.

Он показывал на шкафчик над мойкой, и Кира поняла, о чем он. Там действительно лежали полотенца, просто он слишком резко поднял руку.

В кухне было сумрачно, верхний свет не горел, но зато над мойкой и плитой сияли несколько встроенных светильников, и лицо Киры можно было различить в малейших подробностях. Он вдруг увидел тонкий шрам на ее верхней губе, оставшийся после прямого удара кулаком в лицо; у нее тогда раскололся пополам зуб. Увидел еще один шрам, выползающий на лоб из-под волос, почти незаметный, но довольно широкий.

– Тебя что, били?

Кира опустила голову.

– Так, – сказал Кирилл. – Так.

Голос его изменился, в нем больше не чувствовалось силы. И запах изменился тоже. Это была растерянность, но Кира не узнала ее, она давно не видела растерянных людей. Ей было странно, что человек перестал быть сильным, но и слабым не стал тоже.

– Так, – еще раз повторил Кирилл. – Давай по порядку. Нужно тебя вытереть, обработать рану на пятке и еще посмотреть, что у тебя с рукой. Сильно обожглась?

Он протянул свою руку к ее руке – осторожно, словно боялся спугнуть раненую птицу. Взял ее ладонь, покрасневшую там, куда плеснул кипяток, осторожно поднял рукав, чтобы понять, как велик ожог, и, конечно, заметил круглые светлые рубцы, которые теснились на ее руке, как лица на той картине, название которой Кира внезапно вспомнила: «Стиговы топи», вот как она называлась. Простая бессмысленная последовательность звуков, вот что для нее были эти слова. Красивая и печальная последовательность.

Кирилл провел по ее руке пальцами, словно искал подтверждения тому, что видит, и да, они действительно были там: круглые плотные застарелые шрамы.

– Это что, от сигарет? Старые? Тебя что, прижигали? Специально прижигали?

Дина не только прижигала ее сигаретами, она много что делала с ней, и что-то оставило следы на Кирином теле, а что-то – нет. Кира не знала, как об этом говорить. А Кирилл смотрел на нее, держа за руку, впервые с момента знакомства смотрел и видел ее.

Он достал полотенце и вытер ей лицо. Он вынул осколок из пятки. Он принес из ванной губку, смыл теплой водой кровь с ее ноги и осторожно, как маленькому ребенку, помазал йодом и наклеил пластырь. Он нашел спрей от ожогов и обработал ее руку. Он принес из спальни свежую одежду и, пока она переодевалась в гостиной, убрал в кухне осколки и вымыл пол.

А когда она, хромая, медленно вошла в кухню, он перестал водить по полу тряпкой и выпрямился в полный рост. Они стояли, смущенные, не зная, что делать и как говорить друг с другом, словно здесь и сейчас встретились в первый раз в жизни.

– Хочешь, я буду спать в другой комнате? – спросил он. – Или хочешь, я вообще уйду?

Кира покачала головой, и он остался. Все осталось, как было, за исключением того, что теперь они видели друг друга.

  1. Где лживые грезы сонмом (как слышно) живут,

под всеми витают листами

Босые ноги ступали по холодной лестнице. Кира впервые в жизни ощущала, что это не просто ступени, а дерево, покрытое лаком. Она наслаждалась его прохладой, его гладкой и вместе с тем неоднородной поверхностью с едва заметными желобками и тем, как дерево прикасается к ее ступням, целует рану на пятке, рану, которая уже почти не болела. За окнами дождевые капли с легким шорохом пробирались меж ветвями склонившегося над домом вяза, постукивали по окнам. Было сумрачно, солнце еще не встало, и только первые его лучи отделили прозрачные серые тучи от серой, пока не покрывшейся зеленью земли. Кира не причесалась и не оделась и, когда дошла донизу, села, ладонями провела по ступеням, почувствовала, как дерево нагревается от ее прикосновения. Оно было мертвое и одновременно живое, совсем как она. Совсем как висящая возле лестницы картина.

Кира стала смотреть на полотно. Потом обернулась и в сером свете утра на серо-голубой краске стены увидела золотистый отсвет музейной девушки. Вспомнила, как мягкие руки касались рамы, снова посмотрела на стремящихся к Харону людей и вдруг увидела себя: с краю, на грани, с лицом, которого почти касался багет. Узнавание было интуитивным, потому что Кира никогда не видела себя в минуты страха, но если бы видела, то поразилась бы тому, как точно всего тремя ударами кисти художник передал бессмысленное, отсутствующее выражение ее глаз, маленький рот и безвольно опущенную челюсть. Задержавшись взглядом на своем портрете, она стала всматриваться в другие лица. Все они кричали, и все они были разные. И в этой разности было что-то еще, что Кира увидела, но не успела осознать, потому что Кирилл вошел в гостиную. В руках у него была гитара, и когда он подошел близко, она почувствовала, что от него пахнет крепким кофе и копченой колбасой.

Он не узнал ее, когда вошел. Кира была не причесана, и из ее обычно приглаженной головы торчали два клока волос, похожие на черные распушенные перья райской птицы. И одета она была по-другому. Вместо широкой детского кроя пижамы на ней была длинная футболка с розовым плюшевым медведем, который держал в лапах воздушный шарик в форме сердца. Футболка открывала тонкие Кирины ноги с костлявыми хрупкими коленками и покрытые шрамами руки, а еще в вырезе были видны краешки острых ключиц и плавный подъем небольшой груди.

Кириллу никогда не нравились такие женщины: похожие на детей, истощенные, хрупкие. Но он почему-то был поражен ее красотой, не понимая, что дух его захватило не столько от ее внешности, сколько от перемены, приключившейся с ее глазами. Они всегда были большими и яркими, ровно такими, как у тетки, но прежде любой смотревший видел в них только туман, бессмысленный и ровный туман. Взгляд ее скользил с предмета на предмет, не фиксируясь, не выделяя, не осмысляя, как у тяжелобольных людей, у которых нет сил на другую работу, кроме как неосознанно цепляться за жизнь. Теперь глаза смотрели и видели, и сразу ожило все лицо, и стало осмысленным даже положение рук и ног. Она была застывшей и расслабленной одновременно, как вылепленная из глины скульптура.

Кирилл подошел и сел рядом с ней на ступеньке, пристроив гитару между ног. Она следила за его движениями пристально, как смотрит кошка, настороженная и убежденная в своем праве смотреть.

– Красивая футболка, – сказал он, смущенный ее взглядом.

– Захотелось нового, – хрипло сказала она. – Пижамы уродские. В Диминых футболках не могу. А эту подарили когда-то, но Дима велел никогда не надевать. Лариса подарила, родственница. Поэтому выбрасывать тоже не разрешил. Она странно пахнет.

Кирилл наклонился к ее плечу и действительно почувствовал резкий запах, который несут на себе до первой стирки дешевые цветные вещи.

– Тебе правда нравится?

– Да, – ответил он. – Правда. Я тебе там кофе заварил.

– Спасибо.

Она подтянула к животу ноги, уперлась в них подбородком. На него больше не смотрела, только перед собой и иногда косила взглядом в сторону картины. Не гнала и не уходила. Тогда он, словно делая прививку от тишины, положил на колени гитару и взял несколько аккордов. Звук дотронулся до ее тела и наполнил его приятной дрожью, ощутился предметно, словно существовал так же, как висящая на стене картина.

– Кстати, – сказал он между аккордами, и каждое его слово тоже было как будто аккордом, – ты любишь кофе?

Она хотела ответить «да», или «не знаю», или «все равно», но промолчала, потому что эти слова стали бы фальшивой нотой в череде его аккордов. Настраиваясь по его музыке, как по камертону, Кира искала верный тон. И чтобы не соврать, наклонилась и принюхалась к нему. Запах колбасы был слишком насыщенным и резким, а кофе – кислым и горьким.

– Нет, – ответила она. – Я думаю, что не люблю.

Она прислушалась. Слова звучали правильно, и интонация была верная, в тон его аккордам. Теперь они не только видели друг друга. Обнюхавшись, как дикие животные, они знали друг друга по запаху. По тому запаху, который не могли перебить ни кофе, ни дешевая краска.

– А что ты любишь? – спросил он тогда, и гитара подчеркнула и умножила это «любишь», и получилось, что он спрашивает не о бытовом, а о чем-то действительно важном.

И Кира, склонив к гитаре внимательное ухо, стала думать о том, что же она действительно любит.

Кирилл отложил гитару, встал, сказал: «Мне пора» – видимо, приняв ее молчание за нежелание отвечать. И оттого, что он встал и отдалился, Кире внезапно стало страшно и больно, но не так, как было с Димой. Это были приятный страх и приятная боль, они несли с собой наслаждение предвкушения грядущей встречи, вызывающих восторг качелей, когда падаешь вниз только для того, чтобы взлететь вверх.

Она не хотела, чтобы Кирилл уходил. Ей казалось, что воздух закончится, когда он уйдет, и даже сейчас дышать становилось больно.

Он не бил ее, он ее не унижал, он берег, заботился и защищал, и кто бы он ни был, чего бы ни хотел от нее, Кира готова была отдать за него жизнь.

Продолжение следует

Об авторе:

Родилась в Калинине 2 июля 1977 года, окончила отделение журналистики филологического факультета ТвГУ.

Работала журналистом программы «Новости» телеканала «Пилот», позднее – научным сотрудником Тверской областной картинной галереи.

Первый рассказ Натальи Лебедевой был напечатан в журнале «Наука и жизнь» в 2009 году. С 2010 года в редакции «Астрель-СПб» издательства АСТ вышли пять романов. Два из них – «Племенной скот» и «Смотри на меня, Кассандра» – получили от издательства премию «Рукопись года». Роман «Склейки» вошел в 2010 году в шорт-лист премии им. Виктора Астафьева. Роман «Крысиная башня» в 2016 году вошел в шорт-лист премии «Интерпресскон».

В настоящее время Наталья Лебедева пробует себя в качестве сценариста.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: