Приходи завтра (повесть)

Лидия ЖАРОВА | Проза

В.К. Исаеву посвящается

лесной родник

Касьян, не торопясь, шел по лесу. Мещерское лето вызревало, как наливное яблочко, медленно и сладко. Густой сосновый воздух, пронизанный до золотистого свечения июньским солнцем, одновременно и бодрил, и успокаивал. Пора было проверять подсочку сосен. Гулкий пустой бидон для сбора живицы болтался за его спиной. Вот и первая сосна, старая, обреченная лесоустроителями на вырубку. Дело привычное, но каждый раз Касьяну казалось, что живое дерево истекает кровью, и тогда память его неизбежно обращалась к минувшим дням войны, к ее кровавым картинам. Косые надрезы на коре (он их делал сам) сходились углом на одной линии, и сосновый сок по вставленному желобку стекал в прикрепленную к стволу банку. Живица нужна была стране для производства смолы, скипидара. Касьян опорожнил полунаполненную банку в бидон и вновь закрепил ее на прежнем месте. Будто прося прощения, он погладил теплый, шершавый ствол дерева и грустно вздохнул: «Баловство всё это…» Потом медленно пошел дальше, отыскивая меченые стволы, и всё глубже уходил в темноту леса. И вдруг услышал под ногами резкий металлический лязг. В тот же миг острая, невыносимая боль ударила по лодыжке левой ноги. «Волчий капкан! – ужаснулся Касьян. – Да как же я, фаря, проглядел-то!». Сдерживая стон, он боком завалился на сухую хвойную подстилку, мягко укрывавшую землю, и попытался освободиться. Ему удалось это почти сразу, но лодыжка, видимо, была раздроблена. Текла кровь. «Вот кабы сапоги-то не берег, того бы не случилось. А то в лапотках пошел, налегке», – корил он себя. Из опрокинутого неожиданным взмахом руки бидона Касьян двумя пальцами зачерпнул немного живицы и осторожно смазал рану. Кровь остановилась. Продолжать сбор уже не имело смысла, надо было возвращаться к сторожке. «Тьфу! – досадливо сплюнул он. – Ну да ладно. Денька два дело потерпит. Вот нога подживет и сработаем», – говорил он, обращаясь неизвестно к кому. Он подобрал бидон, прихватил заодно и злополучный капкан, срубил ножом сучковатую палку и, хромая, отправился в обратный путь. Однако двумя днями дело не обошлось, нога болела почти месяц и в норму так и не пришла: было повреждено сухожилие. С тех пор Касьян начал прихрамывать. «И впрямь в недобрый час мать родила», – кручинился он.

Касьян действительно родился в високосный год, в неродной день февраля. Известно, что 29 число в Святцах значится как Касьянов день, день страшный, день, которым, по поверью, властвует злопамятный святой или злой дух. «Не потому ли Касьян, что отец был пьян?», – дразнили его в детстве ровесники. «Касьян на что ни взглянет, всё вянет», – говаривали в народе. Еще верили, что Касьян управляет всеми ветрами, держит их на двадцати цепях за двадцатью замками, и в его власти спустить ветер на землю и наслать на людей или скотину мор. Но трудно было понять, помогало ему его имя или приносило несчастье. На войне с фашистами пехотинец Касьян ни разу за четыре года не был ранен, только контужен. Однажды, в 43-м, во время боев подо Ржевом, Бог явно его спас. В землянку, где он был несколько секунд назад и вышел по нужде, попал снаряд. Попадание было точным. Ни Женьки Муратова, ни Силыча, ни других – никого там не осталось. А его сильно контузило. Очнувшись в госпитале, он на совет врача полежать денька три, сказал: «Баловство все это», и ушел искать свою часть. Нельзя сказать, что в части его любили. Всегда угрюмый, нелюдимый, неразговорчивый, он внушал людям непонятное опасение, и его сторонились. А после гибели единственного своего товарища Силыча, от которого и похоронить не нашли что, Касьян еще более замкнулся. Но воевал храбро, за спины других не прятался и наградами обделен не был. Была ли у него семья, этого никто не знал. После войны Касьян работал в Приуралье, в лесоустроительной партии таксатором. Санитарные рубки леса, планы лесного восстановления, планирование квартальных просек и рубок, учет лесосек, вырубок, редин, гарей, пустырей, болот. Составление планшетных карт с цветовыми символами всех пород деревьев в регионе. Словом, учет полный, работа кропотливая. Ему было скучно. С людьми не сошелся: мало было тех, кто душу леса понимал. Да и пили много в партии. И Касьян, не сказавшись, однажды поутру сбежал. И заблудился бы в дремучих лесах, если бы не квартальные столбы на просеках. Каждый такой столбик в квартале (квадрате) леса – лучший ориентир для путника: укажет направление на север в любую погоду. Зная направление на север, можно определить и направление других просек. Касьян знал, что квартальные просеки прорубаются с севера на юг и с востока на запад, а нумерация идет с запада на восток, начиная с самого северного ряда. Вышел. Уехал в родной мещерский край, работал в ОРСе [1] небольшого предприятия, затем в лесзаге [2]. Но душа просила свободы, неказенного общения с природой. С Егорьева дня нанялся было в поселковые пастухи, да вот беда, в подпаски к нему никто не шел – боялись: хром, угрюм, бородат, непонятен. И Касьян в одиночку пас два гурта коров в 60 голов, но работа не заладилась. Вроде бы и обычай был соблюден – святой водицей хозяйки скотинку перед выгоном брызгали, хлебом наговорным покормили, иконы над воротами ставили, прутиком коровушек хлестали да, как принято, с приговором: тели тёлок, тели тёлок… Ан нет, случился через месяц мор, и на Никиту-гусятника пало шесть коров – болезнь какая-то приключилась. Недаром кукушка до Егория закуковала, раньше соловья. Но винили не кукушку, а пастуха. «Касьян всё косой косит», – подзуживали досужие. «Хромой леший, орясина муромская! Бей его, мужики! Это он, варнак, наших коров сгубил!», – злобились потерпевшие. И на другой день вечером человек пятнадцать встречали пастуха с явным намерением учинить суд. Более всех ярился Гришка Силуян: «Тебе, лешак проклятый, всё одно не жить! Ты моих пятерых без молока оставил!». Позже выяснилось, что причиной тому был ящур, но сейчас люди жаждали расправы.

Касьян ударил по толпе взглядом, снял с плеча старенький дробовик. Нападавшие остановились. Касьян и смолоду-то был не речист, а после войны и вовсе говорить разучился. Оправдываться не стал, ушел. Ему и допрежь было среди людей неуютно: повсюду была беда, послевоенное лихолетье, из сельчан с войны-то меньше трети вернулось, а он без единой царапины. «Никак заговоренный», – шептались по углам. Стыдно и неловко было Касьяну перед честным народом. И он засобирался в лес, в присмотренное еще полгода назад заброшенное зимовье. Заприметил он еще тогда, что изба поставлена давненько и срублена без единого гвоздя. Железная поковка в прежние времена стоила дорого. Но деды наши великими умельцами были – топором так бревнышко обтесать и вытесать могли, что не всякий рубанком так выстругает. Бывало, и ложки топором выделывали, и избы без пилы рубили, весь инструмент: топор, скобель да долото.

Одним словом, приглянулась Касьяну эта избёнка на краю Плакун-болота, в верстах 12 от поселка. В объезд – так к обеду только, а напрямки – часа два, да пути через болото не было. Но на Варвару болото подмерзало, и тогда по зимнику можно было, хоть и с опаской, дорожку скоротить. Захватив ружьишко, топор да кое-какую утварь, Касьян ушел из поселка за Плакун-болото. Увязалась за ним бродячая поселковая собака Зинка. Гнал-гнал, не ушла, так и осталась. И начали они вдвоем обживаться. До Покрова надо было избушку поправить, дровец заготовить, печь прочистить, припасов лесных насобирать. Еще с весны заметил он, что птицы гнезда вьют, а мыши норы роют на солнечной стороне. Стало быть, зима будет лютой. Успел Касьян и баньку поставить, и колодец с журавлем соорудить, и лук с капустой посадить. Впредь, однако, капусту уже не сажал – в первый год зайцы все кочешки потравили. Лес лесом, а без хлеба не проживешь. Подрядился Касьян в летнее время работать заготовителем в заготконторе, зимой же санничал [3] да плел на продажу короба, корзины, кошёлки. Начал Касьян обвыкать на зимовье.

Однажды ночью залаяла в избе Зинка и, рыча, кинулась к двери. Проснувшись, Касьян услышал у крыльца и под окном легкое потрескивание. Потянуло дымком. «Батюшки-светы, пожар!», – вскинулся Касьян и бросился заливать разгорающееся пламя. Успел, Бог миловал. «За коров мстят, – понял он. – И не в труд им в такую даль… Что делать-то?». Он вспомнил о капкане, давно валявшемся в чулане, долго кумекал над ним, отлаживая его поржавевший механизм. А вечером того же дня часа два возился неподалеку от дома на тропе, ведущей округ болота к поселку. Глубоко, почти по самую макушку, вбил на тропе толстый и прочный сосновый кол, кровельными гвоздями насмерть закрепил на нем железную цепь, неразъёмно соединенную с капканом. Цепь протянул к стоящему рядом дереву и замкнул ее вокруг ствола замком. Всю эту конструкцию он прикопал и присыпал палым листом и хвоей. Затем привел капкан в рабочее состояние и устроил неподалеку дозорное место: не дай Бог, кто другой угодит. Зинку он предусмотрительно привязал у повети. Только на вторую ночь появился тот, кого Касьян ждал. Луна то и дело пряталась за тучи, и тропа просматривалась плохо. Однако видно было, что человек шел, как тать, крадучись и озираясь. Через минуту Касьян услышал характерный щелчок и приглушенную яростную ругань. Он прислушался. Раздался лязг цепи – человек пытался высвободиться. «Один, стало быть, – определил Касьян. – Дак посиди вот теперь, капкан-то глухой, на запоре – не вырвешься». И он, довольный случившимся, ушел в дом.

Наутро, когда солнце уже стояло над лесом, Касьян неспешно пошел к пленнику. Тот сидел на тропе и угрюмо смотрел на приближающегося человека с ружьем. «Силуян Гришка», – узнал Касьян. Он снял с плеча свой дробовик.

«Ну, стреляй, стреляй, дьявол болотный, волчья твоя душа!», – истерично завопил Гришка.

Касьян постоял молча, глядя поверх его головы, вынул из кармана ключ, бросил его Гришке и, повернувшись, ушел. После этого случая несколько месяцев он был настороже, но заимку больше не беспокоили.

На второе лето положил Касьян напрямки через болото гать, да такую хитрую, что не каждый и отыщет. Чтобы пришлые, значит, не беспокоили. Поселковые-то и не шастали, побаивались. Прижилась тогда в поселке прибаутка:

Коль и есть охота, не ходи к болоту,

А не то Касьян наведет изъян.

Касьян об этом знал, да особо не кручинился: так оно и лучше. Правда, иные, отчаянные да смелые, изредка приходили, просили отвести в малинник или на клюкву. Касьян просьбы исполнял молча. А вот охотничкам, и местным, и заезжим, был рад – в основном, народ незряшный. И на волка, и на зайца, и на птицу всякую ходили. В ту пору и медведи были в мещерских лесах, да местные на них не охотились – берегли «хозяина». За ночлег и за чай охотные люди завсегда Касьяна благодарили: и харчем, и спичками, и добычей. Да и сам Касьян не ленился. Лес кормил и грибами, и ягодами, и медком диким, а иной раз и рыбицей. Не бедовал Касьян, но в поселок ходить приходилось: грибы да ягоды в заготпункт сдать, плетенки сбыть да прикупить того-сего. Знал он, что в первый год после падежа кормилец-коровушек три семьи более других бедствовали, и потому оставлял им иногда в сельмаге то грибов, то плетенье, а то и деньжат. Не отказывались, брали, но и не благодарили, хотя к тому времени уже знали, что не повинен был Касьян в случившемся. Так прошло годов пять.

Как-то в поселке Касьян услышал, что умер Сталин. Народ, собравшийся у черного квадратного громкоговорителя, сильно горевал. Иные плакали. Погоревал и он, и даже прикупил в магазине четвертинку водки, хотя «в однёх» никогда не пил. Вот тут-то он ее и увидел. Спиной, почти позвоночником, он почувствовал на себе чей-то настойчивый, давящий взгляд, обернулся. И встретился, глаза в глаза, с двумя такими невиданно синими, манящими омутами, что сердце как-то опало и исчезло на миг, как тогда, на фронте, когда увидел неотвратимо падающий на него снаряд. Женщина, вопрошающе, почти пронзительно вглядываясь в его лицо, неуверенно протянула руку и коснулась его рукава:

«Это ты? Это ты ведь?! Ты живой, Феденька-а-а… Тебя ведь жду…»

Касьян резко отпрянул и, подхватив сумку, ринулся к выходу. Женщина, окаменев, растерянно смотрела ему вслед. Позже, от охотников, он узнал, что это была Фенька-затворница из Бельцов. Он знал эту заброшенную деревеньку в семь изб в 8 верстах от поселка и столь же – от его заимки, но не думал, что там кто-то живет.

Феня, по Святцам Феодосия, была первой красавицей не только в Бельцах, стоящих на отшибе от всего мира. И среди поселковых девчат на выданье едва ли лучше можно было сыскать. Ловкая, ладная, с горделиво посаженной тёмно-русой головкой, увенчанной тугой, как спелый пшеничный колос, косой и на редкость синими, таинственного фиалкового оттенка, глазами, она неизменно привлекала внимание всех поселковых парней. Отец ее был белецким кузнецом, а мать – из бывших, из раскулаченных, бежавших в 1920 году в эту глухомань неизвестно откуда. Оба, обвиненные в 37 году по статье 5810 в антисоветской деятельности, сгинули где-то в Архангельских лесах. Сказывают, что в Бельцах чуть ли не все были из таковских, из белых, потому эти выселки так и назвали. Дед Фени погиб в финскую войну, и она осталась с бабой Дусей, Душей, как привыкли называть ее сельчане. Душа была известной травницей в округе, даже из района к ней приезжали. В школу Феня ходила за восемь верст в любую погоду, закончила 7 классов с грамотой и начала работать в колхозе дояркой. Но, когда с 37-м оказалось, что она – дочь врагов народа, стали подозрительно относиться и к ней, стараясь обнаружить злоумыслие в ее работе. И нашли – умышленный недодой! Но, благодаря бабке Душе, которая вылечила начальника местного НКВД [4], дело обошлось, но от коров Феню отстранили. И Феня стала работать хиниза-тором – район боролся с малярией. Чтобы как-то загладить перед взыскательным государством их семейные вины, она вступила в комсомол, а в 1940 году еще и в Международную организацию помощи борцам революции и получила членский билет в красной корочке под № 07992283 с иностранными надписями и пометкой: секция СССР. Какое-то время Феня была даже председателем местной ячейки МОПРа: вела разъяснительную работу, собирала членские взносы, наклеивала марки, ездила с отчетами в район… Здесь она и познакомилась с Федором, который вскоре приехал в Бельцы свататься. Дело было решенное, но тут грянула война, и Федор в первые же дни ушел на фронт. Бабка Душа через год померла, и девушка осталась одна-одинешенька: работала на торфодобыче, вела немудреное хозяйство и ждала Федора. В январе 45-го пришла на Федора похоронка. Феня так загоревала, что стала «задумываться». Она могла ни с того, ни с сего встать на дороге или где-то среди людей и по получасу стоять, как столб, ничего не видя и не слыша. В гибель Федора она не верила и, почитай, каждый день, его ожидаючи, выходила на московскую дорогу. «Не в себе девка», – решили в поселке.

Работать, как прежде, со своими задумываниями Феня не могла, и ее оставили в покое и безо всякой государственной помощи. Чем жила? Люди добрые, жалеючи, помогали. Травы собирала да по бабушкиным рецептам людей пользовала. Иногда приходила в сельмаг, молча ставила на прилавок полную корзину отборных грибов или ягод. Продавщица, опустошив корзинку, так же молча кидала в нее хлеб, соль, сахар. Иногда и маслица растительного наливала четвертиночку. Да и пришлые-болезные чем-то одаривали: умела Феня и трясавицу снимать, и падучую облегчить, и травки для приворота-отворота были ей ведомы. Тропиночку к ней знали немногие, и потому жила она полной отшельницей. Вышло так, что ни один из белецких мужиков с войны не вернулся (а уходило их шестеро), и бабы с детишками перебрались ближе к работе, в поселок, который начал к тому времени прирастать и строиться: появились школа, больничка, магазин, новые бараки. Белецкие выселки опустели, но Феню, казалось, это устраивало.

После встречи с Касьяном Феня зачастила в сельмаг. Иной раз она просто стояла у дверей и чего-то ждала. И тогда местные мальчишки беззлобно дразнили ее: «Фенька, Фекла, красная свекла, ходила к Проклу, насквозь промокла!». «Замолчь, окаянные!», – шикали на них бабы, оберегая бедолагу.

А Касьян после этого случая в поселок не торопился. Да и с Благовещенья ходить по гати было опасно – начиналось половодье. И на люди Касьян попал только в конце мая, на Николу вешнего. Он уже выходил все из того же сельповского магазинчика, когда Феня, запыхавшись, почти вбежала в открытую дверь. Увидев Касьяна, она на мгновение остановилась, но потом решительно направилась за ним. Так они и шли – Касьян, за ним его собака, а следом, в шагах тридцати, Феня. Касьян время от времени оборачивался, сердито махал рукой: пошла, пошла назад! Но Феня только молча опускала голову и стояла, как вкопанная. Дошли, почитай, до самой гати, и тут Касьян не выдержал, взял увесистую палку: «Цыц!». Залаяла Зинка. Касьян, угрожающе подняв палку над головой, пошел на Феню:

«Утопнешь ведь, дура! Иди отседова, кому говорю! Вот я тебя сейчас!».

И он, размахнувшись, запустил тяжелой палкой по ее ногам. Болезненно сморщившись, но, даже не ойкнув, Феня несколько мгновений держалась за ушибленную ногу и вдруг, как-то странно всхлипнув, быстрым шагом пошла назад. Касьян еще постоял некоторое время, чтобы убедиться, что его потайной проход через Плакун-болото не будет обнаружен, потом повернулся и медленно пошел по одному ему известной зыбучей тропе. Удивительно, но Зинка тоже знала, где можно бежать по едва заметному, пружинящему настилу спокойно, а где надо и перемахнуть.

Касьян раздул самовар, напился чаю с хлебом и сахаром, накормил собаку заячьей требухой. Но вечер не заладился. Праздник, работать было не в обычай, и Касьян не находил себе места. На душе было неспокойно. «Обидел безвинно», – думалось ему. Закат разгорался в противоположной от болота стороне. «Соловьи запели перед Маврой, стало быть, весна дружная. Так оно и есть. Всё разумно», – размышлял он, стараясь не думать о Фене. Легкий ветерок дышал ароматом отцветающей черемухи. С болота подала голос выпь. Просыпались ночные птицы. И, просидев на колдобине возле баньки до первой звезды, Касьян к ночи принял решение себе в утешение дело поправить, вину загладить и для того на ближайших днях сходить в Бельцы, где обреталась обиженная им женщина.

Однако, неспешное, но упрямое колесо непростого лесного житья-бытья закрутило его, не отпуская: то срочный заказ на плетенку надо было исполнить, то мостину починить, то печную трубу после зимней топки вычистить, то майских трав насобирать. Не отдавая себе отчета, Касьян намеренно искал причины отложить встречу с Феней. Признаться себе в том, что он трусит, ему не хотелось. А тут аккурат на Мефодия-перепелятника нагрянули охотники с подружейными собаками. Припасов нанесли столько, что, сберегая хлеб, Касьян взялся сухари сушить. Слава Богу, продкарточки еще в 47-м отменили, и хлеб можно было есть досыта. «Разжился», – как-то вяло, только по крестьянской привычке, радовался про себя Касьян. Перепелов, крупных, упитанных, охотники добыли довольно, пару и Касьяну оставили. Сам-то он с ними на охоту не хаживал: не сильно любил, да и глупая Зинка охоту портила. И получается, что охотился он только по жесткой необходимости. А вот на зайцев ходить и вовсе избегал: душа не терпела, когда, застигнутый собаками, заяц плакал точь-в-точь как малое дите.

В полдень гости чаёвничали за самоваром. Старшой, глядя внимательно на Касьяна, спросил:

– Ты что, Касьян, смурной какой-то? В организме что-то неладно, или что? Чего печалуешься-то?

– Да так, – махнул рукой Касьян.

– Или домовой не жалует?

– Да я сам себе и черт, и домовой, – пробурчал Касьян, уходя от разговора.

Старшой лукаво прищурился:

– А касательно черта такая вот, слышь, байка есть.

У одного мужика случилась беда, а любая беда денег требует. Народ вокруг все бедный, где взять? И пошел мужик к черту денег просить. Взял взаймы сотен десять, пообещался отдать вскорости. «Не-ет, – сказал черт. – Ты точно скажи, когда». «Завтра», – не думая, брякнул мужик. А по дороге-то опомнился – что он наделал, откуда он завтра денег возьмет. Да русский мужик везде не промах, придумал и наш. Приходит на следующий день черт за долгом, а мужик-то и говорит: «Приходи завтра, отдам, как обещался». И в другой, и в третий раз мужик черту говорил: «Уговор был – завтра». Ходил, ходил черт к мужику, да и плюнул. А что поделаешь, уговор есть уговор, мужика корить было не в чем. Так мужик в долгах перед чертом и ходит.

Охотники посмеялись.

– Ну что, Касьянушка, каково? – повернулся к нему старшой. Он явно старался развеселить хозяина. – Или ты тоже черту задолжал, что не ухмыльнулся даже? Или я невесело рассказывал?

– Да весело, весело, – опять махнул рукой Касьян. – Мели Емеля, твоя неделя…

И еще более призадумался. «Приходи завтра». Эти слова застряли в его голове. Опять зашевелилось, заерзало где-то за грудиной неприятное чувство вины перед Феней. «И чего голову ломать-то! – рассердился он на себя. – Вот увижу ее в поселке в другой раз, тогда и повинюсь». От вновь принятого решения вроде бы и отлегло немного с души. И все-таки, помимо ощущения виноватости, какое-то незнакомое досель чувство не покидало его. Охотники уехали, обещавшись быть на Ильин день с потравой на волков. Оставшись один, Касьян вдруг услышал в себе, что всё его большое, заматерелое, заскорузлое, почти лешачье тело жаждет, как увядающий куст дождя, встречи с Феней. Противоречивые, непонятные чувства и ощущения буквально раздирали его. Он расщеплялся, как старый дуб под ударами молний: по одну сторону – его закоснелая, с годами затвердевшая привычка к уединению, которая стала его образом жизни, его второй сутью, по другую – вспыхнувшая вдруг тяга к другому человеку, вечный, неистребимый зов Природы, который жил в нем, затаясь, будучи изначально его неотъёмным естеством.

И на этом эмоциональном разломе самые несуразные и бредовые мысли приходили ему в голову. «Вот, если на Иванов день перелезть 12 плетней – желание исполнится, -вспомнилось ему дедовское поверье. – Да где их взять здесь, 12 плетней? Их и в Бельцах столько не насчитается. Не в поселке же, как козел, по огородам скакать.». Он покосился на маленькую закопченную иконку, притулившуюся в углу. И неожиданно устыдился. «Баловство все это!», – крякнул он и досадливо отмахнулся от назойливых дум, да так, что Зинка испуганно отскочила к двери.

Как водится, на Аграфену Купальницу Касьян пошел наломать для банных утех веников. Своя банька, пусть и невелика, да мила была. Ему было в радость застелить пол душистой кошениной или наборной травкой, а веники из березы, ольхи, черемухи с добавлением липы были не в пример другим ему любы. И хотя за искомым далеко ходить надобности не было, вышел Касьян на дальнюю тропу, и ноги сами понесли его в сторону Бельцов. Его легкая корзина постепенно наполнялась пахучим разнотравьем: зверобоем, заячьей капусткой, иван-чаем, полынь-травою, душицей, папоротью, зяблицей. Зинка весело шныряла вправо и влево от тропы, не теряя Касьяна из виду. День был солнечный, припекало. Все дышало радостью жизни, ее первоначалием и предвкушением ее счастливого продолжения. Тропинка едва заметно устремилась вверх. «Пригорочек. Там, внизу, и родничок, – вспомнил Касьян. – Умыться-то в самый раз». На пригорке он остановился, чтобы полной грудью вдохнуть пряный, настоянный на хвое и лесных травах воздух. И вдруг услышал тихий плеск воды. Взглянул вниз – и обомлел: в небольшом бочажке, образованном родником, по колено в воде стояла голая баба. Легко нагибаясь, она неспешно, почти задумчиво, черпала пригоршнями сверкающую золотом воду и, так же неспешно разжав ладони, позволяла ей падать прозрачными струями на грудь, живот, бедра. Ее гибкое тело каждый раз вздрагивало от их прикосновений – вода в бочажке была холодной. Мокрые волосы отдельными темными прядями змеились по спине и плечам. Вся ее фигура, облитая водой и солнцем, рельефно чеканилась и золотилась и казалась сотворенной из тонкого полупрозрачного фарфора.

«Худоба-то какая!», – поразился Касьян, но тут же, ошеломленный, завороженный и почти испуганный видением, утерял все мысли и только окаменело смотрел во все глаза, машинально придавив к земле большой заскорузлой ладонью подоспевшую Зинку. А через несколько мгновений он забыл и про Зинку, и та с лаем бросилась вниз, к роднику. Женщина испуганно ахнула, мигом подхватила одежду и, неловко прикрывая ею себя сзади, бросилась в ольшаник. И вот уже верхушки кустов обозначили ее немедленный побег, а Касьян всё сидел в той же неловкой позе, на корточках. Зинка, полаяв еще немного, вернулась с чувством выполненного долга. «Дура ты, Зинка», – сказал ей Касьян, вставая. Он был обескуражен – это была Фенька-затворница. Весь его простой, устойчивый, понятный и выверенный во всех деталях мир в одночасье окончательно рухнул. Он вдруг остро, до щемящей боли в сердце, осознал свою дремучесть, внешнюю неприглядную сучковатость и обрыдлую хромоту. Только теперь он увидел себя глазами своих земляков, всех тех, кто его сторонился, боялся и не любил. И он обнаружил, что вовсе к этому не привык, а только заставлял себя так думать. В один миг он понял, что значит глухое бобыльное одиночество. И это было невыносимо.

Назад он шел тяжело, хромая более обычного, шел с пустыми руками – ему было уже не до веников. В ночь на Купалу не спалось, и он направился к болоту. Густой морок недвижно повис над его затаившимся пространством. На востоке сгустились тучи, синие всполохи беззвучно и коротко освещали край неба над дальней темной полоской леса. И так же безмолвно и таинственно вспыхивали бледные голубоватые огоньки на болоте, будто перебегая с места на место в какой-то неизвестной Касьяну логической взаимосвязи. «Старичок-омутник спички изводит… или леший гуляет», -невесело усмехнулся он. Зрелище завораживало, но Касьян никак не мог отрешиться от мыслей о Фене, так неожиданно и так притягательно открывшейся ему сегодня. «Не я ли тот леший, как люди сказывают? – изводил он себя. Людей пугаю, никому не помогаю-ю…» И, задрав голову, он вдруг коротко, по-звериному, взвыл, и на этот странный звук тьма откликнулась и замерла.

На следующий день, с утра пораньше, Касьян отправился в поселок, толкался там до полудня, но Феню увидеть не случилось. Всё повторилось и в последующие дни. Как одержимый, он плел и плел ночами при свете керосинки непослушными уставшими пальцами корзины и короба – и для того, чтобы забыться, и для того, чтобы иметь повод сходить к сельмагу. В Бельцы, однако, не шел и мысли такой не допускал. Касьяну хотелось нечаянной встречи, хотелось, чтобы она САМА пошла за ним, как тогда…

Прошло две седмицы, но Фени он так и не увидел. И эта ночь была бессонной. Он встал, разжег на гумне костер и принес из повети охапку ивняка. Еще ранней весной, до пробуждения древесных соков, нарезал Касьян в низине ивовых прутьев, долго парил их в кипящей воде, ошкурил, высушил и кинул в поветь. Теперь, чтобы прутки были послушными, требовалось ошпарить их еще раз. Как обычно, он уложил лозу в корыто и снял с костра ведро с кипящей водой, да, видно, не совсем ловко: вода из ведра выплеснулась. Боль ожгла всю ту же злосчастную левую ногу. Скинув опорки, Касьян, сморщившись, запрыгал на одной ноге по мягкой отаве. Эта неожиданная боль его отрезвила. «Вот шалый! Чего маюсь-то? Это Бог меня наказывает…», – вдруг опомнился он. Остатки воды Касьян в сердцах вылил в костер и ушел в избу.

И все вновь пошло свои чередом. Пробежали короткие воробьиные ночи с гулкими громами и ливнями, вот уже к концу июля замолкли лесные птицы – задумались. Прошли Спасовки, рано, к третьему Спасу, начали отлет журавли – стало быть, на Покров морозно будет. «Летят низко – зимовать студено придется», – примечал Касьян. И тенетника много на бабье лето, и желуди с рябинами уродились, всё к тому же. Подоспела клюквица – набрал полные одонья. За две ходки притащил на волокуше из поселка два мешка картошки и поставил в омшаник – подполья-то не было. После Воздвиженья нарезал плетей рябины с крупными, еще не тронутыми морозами ягодами. Часть ягод, по обычаю, оставил дроздам-рябинникам, снегирям-краснозобам и всякой другой птице. В избе под воронцом понавешивал душистых трав, а в коробах – грибной и ягодной сушеницы. А грибов-то за осень в заготпункт сдал столько, что даже грамотку от районного начальства получил. Свою работу – и лесную, и домашнюю – делал Касьян механически, без прежнего радостного ощущения бытия, пребывая в каком-то неопределенном состоянии. И только укоренившееся крестьянское осознание – впереди зима, надо выжить – заставляло его привычно начинать и заканчивать день.

Наступило сухое, холодное предзимье. Пора было идти за продуктами в сельмаг, да заодно взглянуть, как там народ Октябрьскую революцию празднует.

В поселке было людно. Красные флаги горели на фоне бледного холодного неба. На пятачке у магазина играла гармоника, девки и бабы плясали и пели частушки; мужики, покуривая, стояли в сторонке. Нарядные, в чистых белых платах и пестрых передниках, бабы судачили у входа.

– Сычихи-то, слышь, что-то не видать…

– Да была она, была намедни. На Казанскую.

– Так почто ее Сычихой-то кличут?

Речь шла о какой-то Сычихе, и Касьян хотел было уже уйти, но знакомое имя его остановило. Он прислушался.

– Не в себе она, Фенька-то. С войны еще. Ей, вишь, пришла похоронка на Федьку – на жениха ейного. Федька из нашенских был, из поселковых – работящий, видный… с усами, как казак. И свадьбу сыграть не успели. На Михайлов день собирались, да тут война. Федька с первых дней как ушел, так и сгинул. Семью-то их я хорошо знала, соседи были. А в Бельцах мужиков, почитай, всех на войне поубивало. Бабы с детишками сюды к нам перебрались. Чего там в трущобе с волками-то выть? Деревня и обезлюдела. Фенька только одна, как сыч, и осталась. Вот Сычихой да затворницей и кличут ее у нас. С той поры так там и колупается, горемычная.

Касьян жадно впитывал каждое слово. Феня. Сычиха. Домой он шел, крепко задумавшись. Курил он редко, табак растил и сушил больше для охотников, а тут и сам скрутил самокрутку и долго сидел у затопленной печи, глядя в огонь. Зинка, устав дожидаться корма, свернулась калачиком рядом. Дребезжал и тренькал за печкой кузнечик. За стеной шумел под ветром сумеречный лес – снег накликал. Зима на пороге.

«Дак думаю я, Зинка, нас теперь трое», – вдруг сказал вслух Касьян. И, как бы оправдываясь перед Зинкой, добавил: «Лес, волки вокруг. А она, неудольная, одна-одинешенька. Помочь надобно. Баба ведь…»

С той поры проторил Касьян дорожку к Бельцам и исправно, каждый четверг, а то и лишний раз в праздник, ходил к дому Фени. Определить, в какой избе она живет, было нетрудно: и следы на виду, и дымок из трубы указывал. Ходил, таясь, избегая встречаться. Помогал, чем мог: и дров по-натаскивал, и припасы в тряпице на плетень подвешивал, и рыбицу запеченую, и грибов сушеных, и брусницы моченой… И лапотки сплел, изукрашенные вереском, и коробочки, и плетушечки махонькие… А однажды купил в сельмаге ей ботинки, прикинув размер по ее следочкам. Жизнь Касьяна обретала смысл. Феня дары принимала по-королевски, без благодарностей. Иногда он видел, затаившись за деревьями, как она выходила к плетню, забирала подарки и подолгу смотрела в ту сторону, откуда приходил даритель. Но не звала, не искала.

Наступили настоящие зимние морозы. С Егория медведь в берлоге крепко засыпает, а волки жмутся к деревенским подворьям. Касьян волчьи следы вокруг Бельцов не раз видел, но самих серых не встречал, Бог миловал. Однажды на лыжне Зинка вдруг испуганно прижалась к его ногам. Касьян, насторожившись, взялся за ружье, но волки так и не показались. Их вой он часто слышал у зимовья, и потому Зинку в эту пору во дворе не оставлял, опасался.

Так оно и шло до самой весны: то вьялица-метелица крутит-мутит, сумёты наметает, то ветра да дожди секут, то туман глаза застит, а Касьян, как на службу, всё в Бельцы ходит. Всё оно и хорошо бы, да случилась тут беда – занемог Касьян. За день до Василия Теплого, идучи из поселка, провалился с испревшей гати в болото – еле выбрался. Всё хотел поправить, да голова-то другим была занята. И батога-то, на беду, не взял. Мокрым версты две шел домой. Василий хоть и теплый, но тепла в конце марта немного припас. Ах, Василий, Василий, болезней у тебя не просили. Видать, изрядно промерз Касьян. Баньку бы немедля затопить и насквозь прогреться, да пора было Фене маслица подкинуть. Право слово, на то и Плакун-болото, чтобы от него плакать. Возвращаясь из Бельцов, Касьян сильно изустал, и под вечер его охватил жар. Едва смог войти в избу – и чуть живым свалился в беспамятстве на полати. Зинка, оставшись за дверью, ждала хозяина два дня. И, не дождавшись, почуяв неладное, бросилась бежать по знакомой дороге в Бельцы. Как уж она там с Феней договаривалась, неведомо. Но когда Касьян очнулся, то обнаружил, что изба натоплена, а в чисто промытые оконца проглядывает весеннее солнце. На столе, в поставцах – сушеная малина, моченые яблоки, а в кувшине рябинный квас.

Кряхтя, он встал. В печи, за заслонкой, томились черные щи, на теплом припечке лежали сухари. На лавке была аккуратно сложена добротная безрукавка, сшитая из клетчатой шерстяной шали. На шестке он обнаружил чистые, сухие портянки.

За дверью, тихо поскуливая, зацарапала лапой Зинка. Касьян распахнул дверь, жадно вдыхая весенний, пахнущий талым снегом воздух. «И собака вроде накормлена. Не иначе – она… Господи, да как же это? Сколь же я валялся-то?». Он подошел к замусоленному настенному календарю: листочки были оторваны и аккуратно наколоты на гвоздик. Четыре дня! Сегодня было Благовещенье. «Она… то-то мне грезилось – кто-то ходит, прохладой лоб освежает.». Касьян впервые за все годы своего лесного бобылья улыбнулся в бороду. «Баловство все это», – сказал он Зинке почти ласково и как-то конфузливо.

Потом он достал топор, долго точил его о брус, добиваясь наибольшей остроты лезвия, тщательно опробовал его кончиком пальца. Нашел мутное, в подтеках и пятнах, зеркало и примостил его у окна в простенке. Косарем настрогал в плошку мыльной стружки, долил водицы, взбил клочком мха пену. Бритвы не было, но ножницы нашлись. И Касьян, скрючившись в неудобной позе, долго и мучительно сбривал топором уже остриженную бороду. Усы он оставил и тщательно подравнял их ножницами. Закончив непривычную работу, он умылся водой из бадьи и придирчиво глянул в зеркало – на него смотрело помолодевшее, почти незнакомое лицо с впалыми щеками, широким лбом и выпуклыми надбровьями, которому усы, как ему показалось, придавали бравый вид.

Стараясь хромать как можно незаметней, Касьян отправился приготовить баньку. Пока баня топилась, он намылил оставшейся пеной столешницу и начисто выскоблил ее ножом. Затем тряпицей с песочком вычистил во дворе самовар, обмыл, насухо вытер его и водрузил на стол. Блики солнца празднично заиграли на его округлых боках. «Сегодня-то девка косы не плетет, птица гнезда не вьет, – вспомнилось ему. – Дак я не девка, и птичьего во мне мало. Бог лешего простит». Он грустно усмехнулся. Через несколько часов Касьян, пропахший березовым и можжевеловым духом, в чистой холщовой рубахе и новых портах, сидел за столом и прихлебывал из блюдечка горячий чай.

Вечерело. Заря догорала долго и ровно, будто предвещая что-то. Касьян снял с полатей свой тюфяк, на гумне вытряс старую солому на влажную, только что оттаявшую землю, чиркнул спичкой. Сухая подстилка горела споро, и Касьян не в силах был оторвать глаз от истово пляшущего пламени: будто и в нем самом сгорало что-то испревшее, изношенное, так привычно обременявшее его все эти годы. «Фенеюшка, значит…» – то ли сказал, то ли просто вздохнул Касьян.

Пора было идти спать, чтобы завтра встать подобру-поздорову. Лежа на свеженабитом тюфяке, Касьян долго слушал, как неутомимый сверчок пел да выговаривал: «Бродит Дрема возле дома, ходит Сон по сеням…» Но сон никак не приходил. Завтра… Никогда у него, за всё время его бобыльной жизни, не было дела более значительного, волнующего и радостного, нежели ЗАВТРА…

Шатура, 2007

Пояснения к тексту повести «Приходи завтра»

Устаревшие слова и диалектизмы

Бочаг – ямина, залитая водой.

Воронец – брус в избе, используемый в качестве полки.

Верста – около 1 066,8 м.

Гать – настил из бревен и хвороста.

Гумно – расчищенная площадка за домом (в основном для молотьбы).

Зимник – дорога, используемая только зимой.

Косарь – большой нож с широким лезвием для рубки лучины.

Кошенина – свежескошенная трава.

Морок – туча, мрак.

Мостина – половица.

Омшаник – утепленная мхом бревенчатая постройка.

Опорки – старые сапоги, обрезанные сверху.

Одонье – круглая плетенка из бересты.

Отава – свежевыросшая трава (после кошения).

Поветь – открытое помещение под навесом.

Санничать – делать сани, санки.

Спасовки – праздники, все три Спаса: яблочный, медовый, хлебный.

Ставец (поставец) – большая чашка, миска.

Сумёт – сугроб.

Тенетник – паутина.

Трясавица – лихорадка.

Шесток – место пред устьем русской печи, перед заслонкой.

Примечания:

1. ОРС – отдел рабочего снабжения

2. лесзаг – лесозаготовительная контора

3. делал сани, санки

4. НКВД – Народный Коммисариат Внутренних Дел

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии альманаха «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: