О книгах современных поэтов
Рубрику «Книжная полка» ведет Данила Давыдов – поэт, прозаик, литературный критик, литературовед, редактор, кандидат филологических наук, автор журнала «Новый мир», газеты «Книжное обозрение», лауреат литературной премии «Дебют – 2000».
Новый классик
Максим Амелин. Гнутая речь. М.: Б.С.Г.-Пресс, 2011. – 464 с.
Книга известного московского поэта, переводчика, эссеиста – своего рода избранное, представляющая Максима Амелина в разных ипостасях. Первая часть тома – собрание стихотворений разных лет, во второй части помещен весьма специфический текст (поэма?) «Веселая наука», третья содержит статьи и эссе.
Амелин – знаток русской и европейской поэзии, переводчик Гая Валерия Катулла, Николоза Бараташвили и Роберта Фроста, исследователь Евгения Баратынского и Александра Измайлова, восстановитель памяти о поэзии графа Дмитрия Хвостова и Василия Петрова. В литературном сообществе сложилось представление об Амелине-поэте как стилизаторе, наследнике русской поэтической традиции XVIII — начала XIX веков. Это не так, хотя, конечно же, принципиальное внимание, даже, точнее, постоянный диалог с непрочитанной толком пушкинской поэзией – один из центральных движущих стимулов амелинской работы.
Поэзия Амелина кажется стилизаторской лишь на фоне мифического представления об интуитивном поэте, которому не нужна лишняя книжная мудрость, поющего сердцем и душой и, следовательно, подлинного. Подлинность эта, однако, есть часто аналог невнятности. Интеллектуальность поэтической работы – свойство отнюдь не новоизобретенное, привнесенное постмодерном: для большинства поэтических традиций мира, в том числе и отечественной, поэт всегда был образцом ума и образованности (известный тезис Пушкина про «глуповатость» поэзии, который так часто любят приводить сторонники интуитивизма, как известно, всего лишь шутка, понятная лишь в контексте, – об этом хорошо писал некогда в одной из своих статей Ходасевич).
В содержательном, хотя и несколько пафосном предисловии к тому Артём Скворцов резонно подмечает: «И ранние, и сегодняшние амелинские стихи наполнены переливами смыслов, в них угадывается множество поэтических мелосов, ведь писал он и пишет в соответствии с восточным заветом – запомнить сорок тысяч строк классиков, двадцать тысяч строк современников, десять тысяч забыть, а потом начать свое». Другое дело, Амелину не требуется забывать, чтобы писать свое — у него получается совмещать фантастическую культурную память и живой собственный голос.
Важная особенность амелинской поэзии – ее классичность, которая, в столкновении с интеллектуализмом, создает совершенно своеобразную манеру, своего рода реконструкцию некой поэтической линии, не то чтобы не осуществившейся в отечественной поэзии, но замазанной, спрятанной в чулан. Благодаря Амелину этот тип письма, совмещающий монументальность и откровенное игровое начало, реабилитирован.
Трансцендентальный путешественник
Владимир Аристов. Имена и лица в метро. М.: «Русский Гулливер» / Центр современной литературы, 2011. – 72 с.
Один из самых необычных и ярких московских поэтов, Владимир Аристов не нуждается в особом представлении. В свое время Аристова часто относили к кругу метареалистов (например, Михаил Эпиштейн, еще в книге 1988-го года «Парадоксы новизны»).
С той поры спор о сущности «метаметафоры» (или «метаболы») не прекращается; общие контуры движения понятны, но слишком уж разные поэты объединены в этом списке. Проект «Русский Гулливер», во многом наследующий метареалистической программе (при всей ее размытости), также представлен весьма непохожими именами. Здесь Вадим Месяц, Андрей Тавров, Олег Асиновский… В этом ряду имя Аристова стоит особняком. Тотальная текстовая экспансия предстает у Аристова скорее не сложной барочной конструкцией из образов второго порядка (образованных образами же), но своего рода метафизическим фракталом (как тут не вспомнить иную ипостась Аристова, математическую!), сложными, порой пространными конструкциями – но не плотными, как у Месяца или Таврова, а воздушными, рассчитанными не на шаманский транс, но на медитативный опыт, связанный с одновременным интуитивно-рациональным приближением к трансценденциям: «… Тень и горы от потопа всех не спасут / Ты в космический успеешь вскочить ковчег / Ну а он последним останется на белой / площади городов / Завороженным взглядом следя, как полупрозрачная / Тень от шляпы ее и ленты по / пенному белому краю идут / Ледяною любовью ее остановленная волна / Что достигает его пригоршней брызг».
Поэзия Аристова, как мало у кого из современников, приближается к мантре, молению, – но здесь нет непосредственных дискурсивных признаков гимна как специфического вида поэтического слова (вспомним, что В.В. Бибихин предлагал считать гимн равноценным лирике, эпосу, драме). Это некое моление знаковому пространству, в котором первичный, порождающий Знак сокрыт. Поэтическое слово проступает сквозь тайные метки: «Хвои сдвоенные иглы / хвоинок парные тела / и острие их окончанья в воздухе // Багровый багор под цвет колонн / окрашенное ведро, лопата / красная / в ветреный день покачиваются / повиснув в воздухе // Телесная граница в воздухе / и растворенье правды / ведь вечность, как бумага / размокшая и исчезающая в ручье // Легко произнести / трудно выполнить / нелегко исполнить».
Аристов – трансцендентальный путешественник, исследователь окраин смысла, поверяющий алгеброй не столько гармонию, сколько метафизику, но и наоборот, алгебру – метафизикой.
Язык как стихия
Владимир Пальчиков. Чело веков – человеков. Избранные сонеты. 1960-2010. М.: Русский импульс, 2011. – 304 с.
Одна из самых, если не самая распространенная (по крайней мере, в русской поэзии), твердая форма – сонет. Будучи заимствованным, сонет прочно утвердился в отечественной поэзии. В своих исследованиях и подготовленных им антологиях О.И. Федотов показывает многообразие русского сонета, его классические формы и авангардные преобразования. Особым шиком считается создание венков сонетов; существует и совсем уж гигантоманская форма, корона сонетов (венок венков).
Давно стоило бы составить антологию современного сонета. В этой гипотетической антологии, в ряду современных мастеров сонета Владимир Пальчиков (иногда прибавляющий к фамилии топонимический псевдоним Элистинский) занимает совершенно специфическое место. Том избранных его сонетов, созданных в течение пятидесяти лет, позволяет говорить о многообразии его мастерства. Сонеты лирические и культурологические, «именные» сонеты – своего рода портреты деятелей истории и культуры (заданные еще традицией «Медальонов» Игоря Северянина) предстают образцами четкого, чеканного письма.
Представлены здесь и четыре (!) венка сонетов: «Анаксагор из Клазомеи (Остракизм)», «Михаил Тверской (Покаянье)», «Андрей Рублёв (Круг)», «Псевдо-Иезекииль (Мессии)».
Однако «фирменной» формой Пальчикова – совершенно непредставимой, фантастической по технике! – предстают палиндромические сонеты. Твердость сонетной структуры соединена с еще большей твердостью перевертыша, оборотного текста, полностью заданного особенностями языка, вроде бы случайными, но потенциально содержащими те смыслы, что вскрывают поэты-палиндромисты. Часто палиндром кажется лишь лингвистической забавой, но у лучших мастеров – от Хлебникова до Николая Ладыгина и Дмитрия Авалиани, – языковая заданность лишь усиливает глубокий поэтический эффект. Речь, разумеется, не об отдельных палиндромических фразочках, хоть и они бывают изящны, но о художественных целостностях, составленных из нанизанных на композиционный стержень палиндромов. В этом искусстве Пальчиков не знает себе равных. Продираясь сквозь необыкновенную плотность связанных сонетно-палиндромными законами слов, почти физически ощущаешь необыкновенную силу языка как стихии: «… Пал зилот ли, быв? Выбыл тол из лап / Тих арат – охул, глухота, рахит. / Тигли дал и горн, роги ладил гит. / Плазм залп? — увы. Быву плазм залп». Абсолютная ясность «обычных» сонетов Пальчикова и «высокая темнота» палиндромических – две стороны целостной поэтической манеры.
Славянское языковое единство
Мария Вирхов. Никомея. М.: Автохтон, 2010. – 56 с.
Болгарская поэтесса и писательница Мария Вирхов (Стефанова), писавшая и по-русски, умерла 15 июля прошлого года. Ей было сорок два года. В Болгарии опубликовано несколько ее книг; Вирхов переводила поэзию с английского и русского языков; среди переведенных ею авторов – Маяковский, Хлебников и Мандельштам, но и Янка Дягилева, и Федор Сваровский. Кроме того, среди ее переводов – и чеховская «Чайка», и пьесы современных российских драматургов. За год до ее смерти в России вышла первая и единственная книга русских стихов Марии Вирхов.
Вирхов старые неформалы помнят по ее пребыванию в последние годы существования СССР; в 1988-1991 годах она пела в нескольких отечественных панк-группах. Это в немалой степени объясняет общую структуру поэтического творчества Вирхов, которую следует рассматривать в контексте легендарного «сибирского панка» (Летов, Дягилева, Ревякин, многие другие), здесь же нужно искать сопоставительные линии с иными современными авторами – например, тюменским поэтом и философом Владимиром Богомяковым.
Для Вирхов важнейшим принципом творчества предстает своего рода утопическая реконструкция праславянского языка, не научная, конечно же, не имеющая прямого отношения к серьезной индоевропеистике, но, во всей его полноте, охватывающая опыт столкновения фоники, синтаксиса, лексики, словообразования, грамматики южнославянских и восточнославянских языков. Это может казаться глоссолалией, заумью; но стоит вспомнить того же Хлебникова, которого переводила Вирхов, и всё станет на свои места. Кирилл Корчагин писал об этой стратегии Вирхов: «Это, так сказать, проект выработки единого славянского поэтического языка – в идеале равно (не) понятного всем славянам, но фиксирующего некое ядро поэзиса как такового. И конечно, решать эту задачу оказывается возможным только на периферии текущей словесности, так или иначе игнорируя сложившиеся конвенции». Язык предстает самостоятельной, самодвижущейся силой: «как львица жертву мягко обнимает / вонзая зубы в шерстяное горло / а жертва трепеща умильно тает / так солнце воспаляет и трещит / сырую ночь рыча в свое логово / и жилу рвет ей голую на шее / соленой жижей наполняя чашу / лучами волосатыми вихляя / над океаном встанет и стоит / над ризой океанного зазеркалья / пока там рыбы не сведут долги / проглотят космос встанут на колени / так боги любят нас своих растений».
Интереснейший пример Марии Вирхов заставляет вспомнить и комплексное чувашско-русское языковое сознание Геннадия Айги, и русскоязычные, блистательные в своей формальной неправильности, опыты Райнера Марии Рильке.