Кошка черная с тополя зеленого
Подняв из сундука несколько вещей, потерявших для нее всякий смысл и значение, старуха извлекла смятый портфель с двумя застежками, одна из которых была вырвана с мясом. «Мадонна, — погладила она портфель и от слабости присела на сундук. — Васенька, как ты там?..»
Лет сорок назад первой любовью Васеньки была Лаура из аргентинского фильма, название не запомнилось. Он тогда собрался ехать к ней. «Куда? — спросила она. — Тебе только тринадцать!» — и не получила ответа. Чем она взяла его? Глазищами…
На день рождения Ольга Ивановна подарила сыну портфель с двумя отделениями. «Лаура», — мурлыкнул Вася, заглядывая вовнутрь. Портфель служил штангой в воротах, доской для катания, булавой в драках. За зиму он так обтрепался, что сменил имя на «Мадонну» — почему, никто не знал. А Васенька о Лауре к весне забыл, так как ему вскружила голову другая красавица — Джанки.
На экраны города перед Новым годом вышел индийский фильм «Новый Дели». Там было столько страстей, что, выйдя из кинотеатра на остановку трамвая, хотелось застрелиться. Вася посмотрел фильм семь раз и стал копить деньги на поездку в Новый Дели. «Я, ма, как приеду в Мадрас, сразу на киностудию, к директору: позовите Джанки, я из СССР».
После школы Ольга Ивановна уговорила сына идти в летчики. Благо, в городе было прославленное летное училище. Хоть еще несколько годков побыть вместе… «Военного скорее пошлют за границу», — привела она железный довод.
Васенька стал летчиком, и настали годы разлуки. Его направляли в разные концы страны, и отовсюду он присылал письма, начинавшиеся: «Милая мамочка! Опять очередь в ж/д кассы. Странно даже, я летчик, а разъезжаю по железке…»
В конце концов он попал в Индию. Зимой девяносто шестого отпраздновал там свое пятидесятилетие. Тогда еще пришло письмо, в котором сын удивлялся, что в двадцативосьмиградусную жару индийцы греются возле костров, как солдаты у Смольного. Ольге Ивановне самой было впору погреться у костра. «Всю жизнь одна, всю жизнь одна… И внука нет», — эта мысль не оставляла ее.
Ольга Ивановна уснула, и ей снился Васенька в летной форме на слоне возле костра. А впереди его сидит внучек, с ясным личиком и озорными глазенками… Приснился как наяву далекий-далекий день, когда к дому привезли саженцы, топольки и сирень… Жильцы дружно вышли на воскресник. Ольга Ивановна с сыном посадили два тополька, прямо под окнами. Деревца быстро набирали рост, и «сыночек» (так она называла тополек Васеньки) опережал в росте и ее тополек, и все остальные. Она гордилась этим не меньше, чем успехами сына.
А когда Васенька улетел из дома, тополь заменил сына. Хоть раз в день Ольга Ивановна подходила к дереву и гладила рукой по шершавой, а местами удивительно гладкой коре. По стволу сновали вверх-вниз муравьишки, грелись большие серые мухи, красивые жирные гусеницы, складываясь и раскладываясь, отважно преодолевали открытое пространство. Ей в этот момент казалось, что она гладит Васеньку по голове, а тот сидит, притихший, и слушает ее рассказы о войне. О войне у нее почему-то было много светлых и даже веселых воспоминаний.
Тополь стал для Ольги Ивановны своеобразным передатчиком ее состояния — более тонким, чем письма или телефон. Она была уверена, что тополь доносит до Васеньки сказанное ею без малейшего искажения, а то, что она не сумела выразить словами, передает каким-то одному ему ведомым способом. Ночью она часто открывала окошко и вполголоса обращалась к «сыночку»: «Милый сыночек! Я сходила в магазин, полила цветы, убрала квартиру, сготовила еду, поела, почитала газеты, посмотрела телевизор… Смотри, как спокойно на небе!..»
Одно время на тополь повадилась лазить черная кошка. Она устраивалась в развилке и лежала часами, свесив лапы, как пантера. Ольга Ивановна поначалу беспокоилась, но потом перестала обращать на нее внимание. Лазит — и пускай лазит. Но через год ей показалось, что кошка часто стала смотреть в ее окно. Она открыла окно: «Ну, чего тебе?» Кошка встала, прогнулась, поточила когти и снова улеглась. «Ну, лежи, лежи». И тут Ольга Ивановна со смятением заметила, что у кошки открыт рот и видны язык и зубы. Как гроза в ночи.
Ольга Ивановна страшно боялась грозы, еще с детства, когда на ее глазах молния сожгла бабку Броню с края хутора. И сейчас молния заливала всё небо так густо, что страшно было смотреть, она задернула шторки и вдруг увидела, как тополь заслонил всё небо, расставив веером свои ветки и листья. «Милый ты мой сыночек! — зарыдала она. — Ты думаешь обо мне, ты защищаешь меня!»
Она иногда ловила себя на том, что ее диалог с тополем выглядит странно, но тут же успокаивала себя, что ничего нет странного в общении двух живых существ. «Я говорю с ним, он отвечает, дышит — ведь я слышу его слова и его дыхание!»
Однажды Ольга Ивановна вышла из подъезда, и в глаза ей ударил белый цвет — изрядный кусок почерневшей от времени коры был содран, и обнажившийся ствол белел, как кость! Ольга Ивановна невольно отшатнулась. Ей сделалось плохо. Потом она достала в питомнике специальную мазь и, причитая, покрыла ею рану.
И в ту же неделю тянули кабель, и ее тополь спилили. Хорошо, оставили «сыночка».
***
«Неужели и в этом году не приедет? И не пишет уже сколько». Вместо писем приходят телеграммы: «Нахожусь Энске здоров вернусь напишу Василий». Деньги приходят, но от них делается пусто внутри.
Как-то сын приехал в отпуск с женщиной, милой, но уже под сорок, и всего на два дня.
— А потом?
— Путевки взяли в Домбай. Семенов рекомендовал. На обратном пути к тебе заедем.
— Зачем лишние траты? Вы уж сразу билеты до дома берите.
— Мне, ма, Светку всё равно завезти надо в Москву. Там у нее семья.
Два дня Ольга Ивановна крепилась, чтобы не сорваться, а на прощание перекрестила и поцеловала их обоих в лоб, как покойников.
С каждым годом встречи с Васенькой давались ей всё тяжелее. Чем дольше была разлука, тем сильнее сжигало время, как огнем, ненужный мусор мелкого, надрывного общения.
В первый день они, конечно, бывали счастливы. Васенька разоблачался, переодевался в трико и майку, усаживался за стол и под ее взглядом, переполненным любовью, уминал несколько тарелок, сковородок, чашек домашней еды. Она суетилась, подавая всё новые и новые блюда, подливала винцо (дома он потреблял только «сухонькое»), расспрашивала и, не слушая ответы, задавала всё новые и новые вопросы про службу, карьеру, дальние страны. О личной жизни в первый день она никогда не спрашивала. День длился вечность и пролетал как миг.
А уже на другой день Вася с утра собирался к старым друзьям, обзванивал их, договаривался о встрече, молчал, соображая что-то, хмурил брови, вздыхал под ее настороженными взглядами и часов в пять уходил, чмокнув в щечку: «Не волнуйся, мамуль». Он уходил, а она думала: «Еще день прошел».
От друзей он приходил крепко выпивший, отяжелевший, с мыслью, что уже устал от отдыха и что пора возвращаться на службу. Утром он долго отсыпался и болел. В обед, похмелившись и похлебав борща, вновь обретал довольный вид и, балагуря, рассказывал ей о вчерашнем вечере и о том, что изменилось в жизни каждого из его друзей. Когда он неосторожно упоминал об их детях, а потом и внуках, она робко касалась темы:
— А ты как, Васенька, сам-то думаешь?..
— Конечно, думаю, — делая вид, что не понял, отвечал Василий. — Как же мне не думать? В моем деле, мамуль, надо всё время думать. Техника сегодня такая, не успеешь подумать, как уже в раю, — невесело смеялся он.
— Я не о технике, Вася. Я о семье, думаешь обзаводиться?
— Потом, мама, после, — досадливо морщил нос сын, — куда спешить? Вон мои друзья обзавелись семьями, и что? Все почти развелись или так врозь живут. Зачем? Наша профессия, мамуль, такая, что в ней лучше быть холостяком.
— Ты же сам говорил, тебе в два раза сократили полетные часы…
— Сократили, сократили! — раздраженно вскипал Василий. — А я что, удлиняюсь? Тоже уже сокращен, во как, — он провел ладонью по шее. — Всё, ма, хватит! Спать давай. Надо отоспаться, завтра на рыбалку едем. Рыбки принесу, поедим до отвала.
— Столько славных женщин вокруг, одиноких… — не унималась мать, и сын неожиданно шутил:
— Можно, конечно, есть изюм горстями, но по мне лучше искать изюминку в кексе.
А на пятый день, вернувшись с двухдневной рыбалки с десятком судачков, он и вовсе не открывал рта. Пил чай или квас, тяжело кивал головой, то и дело бегал в туалет. Ольга Ивановна вздыхала, но не лезла с расспросами. А уже перед сном, «оклемавшись манёхо», сын начинал шутить, совсем не смешно, о том, как его угощали «заливной говядиной из мяса курицы» и петровской водкой московского розлива.
После этого дни неслись под уклон, чем ближе к расставанию, тем больше дергались оба, тем больше таилось внутри обид, неспрошенных вопросов, непроизнесенных ответов. Разлука приближалась и, как пресс, выдавливала из оставшихся дней горечь и раздражение. За несколько дней до конца отпуска Ольга Ивановна брала сына, что называется, за горло, доводя его «вечными вопросами» до белого каления. Тихая квартирка взрывалась ожесточенным скандалом, после которого казалось, что всё покрыто пеплом. В конце концов наступал последний день, и оба с облегчением, и болью сердца, и неутоленной жаждой общения расставались на год, на два, как Бог даст.
***
В последний приезд Василий не сообщил матери точную дату, сказал: «по весне», и она готовилась к встрече каждый день два с половиной месяца. Каждый звонок пугал и радовал ее, она металась, запинаясь о тряпку, между телефоном и входной дверью. Сколько продуктов извела, так как одной их было не съесть, да и не хотелось.
***
В аэропорту Василий сел в такси и через полчаса был возле дома. В окне те же беленькие занавески, тот же гигантский кактус, похожий на крокодила. Завернув за угол и пройдя под вторым окном комнаты и окном кухни, уловил родной запах дома, который у него, оказывается, был, есть и останется вовеки. С кухни донеслись слабые звуки копошения…
Он взлетел по лестнице на второй этаж, не обращая внимания на сорванную с петли подъездную дверь, на запах мочи под лестницей, утыканный горелыми спичками потолок, с замиранием сердца нажал на кнопку звонка — и с этого момента время приобрело совершенно иной размер, ритм, смысл. Каждая секунда тянулась вечность, несла с собою вечность и забирала ее из души. Сколько раз он пережил это мгновение! Звук звонка он отличил бы от сотен тысяч других таких же звонков, сердце колотилось всё сильнее и сильнее, пока не открывалась дверь и на пороге не появлялась мать, с каждым разом всё меньше и меньше ростом и всё прозрачнее и прозрачнее.
Дверь открылась. Маленькая старушка протягивала к нему руки. Она беззвучно плакала, слезы текли по щекам. Он наклонился к ней, ощутив присутствие смерти, осторожно обнял ее, она легкими руками стала гладить его по голове и причитать.
Зашли в комнату. Василий не мог отвести глаз от ее редких седых волос, бесцветно-голубых глаз, бледной кожи рук и лица. Хотел сказать: «Ты хорошо выглядишь, мама», — и не смог. На буфете рядом с его фотографией была новая: группа преподавателей и сотрудников на фоне института. Он спросил:
— Недавно фотографировалась?
— Да, на 9 Мая. Участники войны, кто еще живой.
Он стал выискивать ее среди старичков и старушек с орденами и медалями, и не нашел.
— А ты не ходила?
— Почему? Ходила. Вот она я.
Она стояла с самого края в первом ряду, без двух своих орденов и пяти медалей, сгорбившись, и такая старенькая, что Василий с трудом удержал в себе рыдание. Он отошел к окну, комок стоял у него в горле.
— Тополь-то вырос как, — с трудом произнес он, не видя тополя, и закашлялся.
Ольга Ивановна, объяснив состояние сына по-своему, стала рассказывать о том, как они жили с «сыночком» всё это время, пока его не было.
«Это время» представлялось Василию непреодолимой пропастью. Какой у нее слабый, дребезжащий голос…
Как он омужичился, думала она, когда на мгновение немеркнущий в памяти облик сына-школьника заслоняла грузная, кряжистая, пугающе чужая фигура Василия. Какие залысины, шрам, какие мускулистые руки.
— На тополе иногда лежит красивая кошка. Вон там. Обрати внимание.
— Обращу, — с улыбкой сказал Василий.
Он с детства не терпел кошек, и мать-то наверняка знает об этом. «Бедная, для нее тут и кошка целое событие. Что еще, кроме телевизора? Двадцать лет одно и то же, одно и то же… Я за это время полмира повидал, а она… — Василий вспомнил, что и мать во время войны прошагала пол-Европы, но для нее это сейчас ровным счетом ничего не значило, словно и не было вовсе… — А для меня мои полмира? Мир-то мой тут».
Мать, радуясь открытой улыбке сына, вновь видела перед собой мальчика, а не заматерелого вояку. И ей хотелось отложить всё в сторону, не суетясь сесть за кухонный стол и поговорить по душам, но… всё шло как-то не так…
«Ну и ладно, потом, — успокаивала она себя, — после посидим, поговорим…»
***
Всю обратную дорогу к месту службы Василий думал о том, как хорошо было в детстве, когда он сидел возле матери, закрывал глаза и отдавался ее ласковой руке, ее бесконечным воспоминаниям. Это была его сказка, волшебная и неповторимая.
Закрыв глаза, он думал о том, что же мешало ему и сейчас, как в детстве, провести с ней так хотя бы один вечер. Всего-то один вечер в году! Не получилось, однако. Еще лет десять назад такой вечер был бы возможен. Позавчера у него вырвалось:
— Мне, ма, каждый раз страшно возвращаться с неба на землю.
— Ты хоть счастлив, сынок? — дрогнул ее голос.
— Сверху так красиво всё, — сказал он, почувствовав, как в сердце его вошла игла.
— Может… в отставку, Васенька?.. Ты побледнел что-то…
Мать возилась с жарким, а Василий сидел за столом и, незаметно для матери массируя себе слева грудь, глядел на тополь. Тополь стал раздражать его. Мать совсем зациклилась на нем, и уход за «сыночком» стал для нее ритуальным действом. При этом Василий с детства знал, что где-то внутри тополя хранится шкатулка с его, Василия, жизнью. Надо же, всю жизнь простоял на одном месте, не суетился, не рисковал, не рвался в люди, просто рос вверх, а о жизни знает больше меня, да и жизнь дала ему больше, чем мне. Он наполнен ею от вершины до корней. Он понимает мать лучше, чем я, а она — его, чем меня.
Василий вдруг вспомнил Джанки, а потом — Лауру, но вспомнил только глаза, без имени.
***
В мае стали срезать деревья, потихоньку приближаясь к их домам. С трепетом и нарастающей тревогой ожидала Ольга Ивановна ужасных событий.
Кошка не давала ей покоя. Вроде бы кошка сама по себе, она тоже сама по себе, а что-то не так. Лежит мурка в развилке, а Ольга Ивановна места себе не находит. А с чего, спрашивается? Ну, глядит иногда кошка на ее окно, на мух, наверное, или воробьев. Больно я ей нужна. Ей вдруг стало казаться, что кошка принесет несчастье. Что же неспокойно так, Господи? Однажды глянула в окно и вздрогнула — на подоконнике снаружи сидит кошка и смотрит на нее. Открыла окно: «Ну чего смотришь? Заходи».
Кошка зашла. Ольга Ивановна погладила ее по шерстке. Защелкали, пронзая кончики пальцев, искорки. Ольга Ивановна отдернула руку: «Какая ты!» Кошка протерлась по руке, обняла ее лапками, чуть-чуть выпустив коготки, легонько куснула зубами и спрыгнула на пол. «Надо же, — расчувствовалась Ольга Ивановна, — признала, значит, меня за свою».
— Молочка будешь? — она налила ей молока.
Кошка понюхала и отошла. Впрыгнула на буфет, обнюхала предметы, лежащие там десятилетиями. Долго принюхивалась к фотографии сына, а потом скинула ее на пол, спрыгнула и стала грызть уголок.
— А вот этого не надо, — Ольга Ивановна протянула руку к фотографии.
Кошка вдруг зашипела, схватила карточку в зубы и выпрыгнула в окно. Ольга Ивановна метнулась за ней, но той и след простыл.
Господи, да что же это такое? Чья это кошка? Она вышла из дома, стала звать кошку, спросила у ребятишек, не видели те черную кошку, красивую, стройную, с фотографией. Те рассмеялись. «Как же так? Ведь другой такой фотографии нет. Что же делать-то?» Она прошла по всем квартирам, но ни в одной не держали черной кошки. Подошла к тополю, погладила кору, тополь сегодня был странно молчаливый. Мимо прошел рыжий мужчина. Странное лицо, безбровое совсем. Когда-то египтяне в знак траура по умершей кошке сбривали себе брови.
Ночью она, сморившись от колготы, присела на табуретке в кухне, задумалась. Почувствовала, как потянуло по спине холодком, оглянулась и обмерла. На подоконнике стояла черная кошка с рыжими бровями, рот ее был открыт, торчал красный язычок, белели четыре зуба. Ольга Ивановна встрепенулась и едва не свалилась с табуретки. Перешла на кровать и уснула.
Проснулась поздно, совсем разбитая. Лишь бы приступа не было. Самое ужасное ощущение во время приступов — глубокая, неуловимая, как комариный зуд, настораживающая тошнота. Днем расходилась. Кажется, обошлось. Вот настроение только неважное. Больше недели она не могла успокоиться, всё выглядывала за окном кошку, но та больше не появилась.
***
Несчастий долго ждать не пришлось. Дворник откуда-то узнал, что завтра будут пилить тополя. Ольга Ивановна развила бешеную деятельность. Полдня обзванивала знакомых, и когда в десять утра к месту работы подъехала бригада «озеленителей», ее встретила общественность, защитившая зеленые насаждения. Вечером сюжет показывали по телевидению, и жители выискивали в массовке себя.
Весь июнь Ольга Ивановна пролежала в больнице, начисто забыв о коварных чиновниках. После выписки первым делом проверила, как там ее «сыночек». Никому не нужен, земля, как бетон. Чтоб взрыхлить и полить, потратила все силы.
Приснилась мама, ясно так, близко… Будто в детстве их дом, ночь на дворе, мама в доме, а она снаружи стучит в стекло и машет ей рукой. Машет и удивляется: неужели ее не видно? И вдруг мама положила ей руку сзади на плечо и упрекнула: «И не заходишь к нам».
Утром занялась стиркой, а когда ближе к обеду глянула в окно, увидела «озеленителей», уже дорезавших деревья на соседней аллее. Оставался последний тополь. Из-за стирки ничего не слышала. Застучало в висках, и такая тоска взяла, такая тоска! На очереди была их аллея. Не помня себя, выскочила на улицу.
***
Рабочие стали обсуждать, начинать тополиную аллею до обеда или уж после. Они не обращали внимания на кружащую вокруг них старуху. Странная какая-то, бормочет чего-то, глядит дико.
— Бабка, чего надо? Иди отсюда!— несколько раз прогоняли ее, но бабка не уходила.
— Ладно, парочку срежем, а потом прервемся, — решил бригадир. — С этого и начнем. Красавец какой!
Услышав это, старуха стала прыгать вокруг тополя, с пеной у рта крича: «Вася! Васенька!!!» Мужики со смешком вполсилы оттеснили сумасшедшую из опасной зоны. Та вдруг с пронзительным криком прорвала оцепление и припала к тополю.
— Вот же зараза! — крякнул бригадир. — Пиявка! Да оттащите же ее! Зашибет!
В этот момент тополь с треском стал медленно валиться на землю. Рабочие отскочили в сторону, с ужасом понимая, что уже ничем не помочь ни бабке, ни бригадиру, смотрели, как тополь как-то ласково накрывает старуху, не сделавшую ни малейшей попытки хотя бы отлепиться от ствола.
— Сыноч… — донеслось из-под тополя. И тихо так стало…
***
— Прямо на моих глазах, сам видел — черная кошка на тополь прыгнула, откуда только взялась…
— Из «Места встречи…»
— …а он так ме-едленно стал туда-туда-туда, наклоняться, наклоняться, наклоняться и бух на асфальт! И асфальт, как консервным ножом, мягко так стал взрезаться, по кругу, ровно так, а потом корни стали лопаться… И ничего такого больше не было, даже ветра.
— А кошка?
— Кошка? Чего кошка?
— Ну, кошка — может, она прыгнула и тополю когтями душу зацепила.
***
«Милый Васенька!
Получишь ли ты это письмо? Успею ли написать его?
Режут тополя, бегу…»
***
— «Болит?» — спросил меня. «Да,— отвечаю, — побаливает». «Отсечем больной орган». Представляешь, отсечь печень?! — Семенов хрипло засмеялся. — «Он у меня не один такой». — «Вижу. Отсечем все». Представляешь, все! «Если отсечь всё, — спрашиваю, — что останется?» Знаешь, что он?
— Душа? — Василий взглянул на Семенова. Тот ничего не ответил.
Полеты у летчиков во всех смыслах заканчиваются на земле. У Василия они закончились в летном училище. Дали однокомнатную квартиру в офицерском доме, на одной площадке с Семеновым.
Он по возможности звонил и регулярно писал матери. Она сама не звонила, но раз, а то и два в неделю присылала письма. Писала о своем состоянии и ощущениях от меняющейся, но неизменной жизни. Он по субботам отвечал. Те письма, что он писал, когда ему было лет сорок, помнил ясно, но письма последнего времени писал машинально, и потом мучительно вспоминал, отправил на этой неделе письмо или нет. По субботам часто напивался и потом смутно помнил события минувшей недели. Не виделись они давно, всего ничего, а пять лет прошло. И тут Василий ясно вспомнил, что последний раз написал письмо матери еще… в прошлом году.
— Сволочи, — буркнул Семенов, — эти лекари. Лишь бы деньгу сорвать.
— Не лечись у сволочей.
— У кого ж тогда лечиться? — махнул тот рукой и вышел в туалет.
Василий задумался, крутя тяжелый стакан в руке. Виски маслянисто обегало стенки, успокаивая его. «Что же я столько не писал ей?»
Как только Семенов скрылся в туалете, зашел майор Горзень. Майор подошел к нему и протянул конверт с черной каемкой:
— В конце дежурства принесли.
Василий провел пальцем по траурной полоске и ощутил тепло. Письмо было от матери, ее рука. «Потом прочту», — решил он.
Зашел Семенов.
— Письмо, да? От матушки?
— Да, письмо, — Василий сунул письмо мимо кармана, не заметив, как оно упало на пол.
***
Через полчаса они были дома и разошлись каждый к себе. В комнате было свежо, даже зябко. Выключив кондиционер (от него болела голова), Василий разделся до трусов. Кожа стала гусиной. Поводил лопатками, сделал несколько согревающих движений. Через десять минут стало жарко и душно, в голове образовалась каша, и нельзя было избавиться от легкой, как запашок кондиционерного воздуха, тревоги. Рассеянно огляделся, ища письмо, но тут же и забыл о нем. Потной ладонью смахнул пот со лба и полез под душ. Стоял под ним долго, пока не устал. Еще сорок минут как не бывало. Стрелка приближалась к трем. Выходной перевалил на вторую половину.
Василий постучал к Семенову. Тихо. Приоткрыл дверь (Семенов никогда не закрывался), тот лежал на кровати. Духота в комнате была страшная. Такая жара была в Индии, где он пробыл невыносимо долгие пять месяцев. Кашлянул, но приятель не отреагировал. Надулся пивом, толстяк. Василий прикрыл дверь и вернулся к себе.
Сел за стол и вспомнил вдруг Джанки. Откуда выплыли ее лицо и фигура? Забытое ощущение трепета перед встречей с неизведанным пронзило его. Тело его дрожало, и нетерпение разрывало душу. Томление и нетерпение, будто снова он мальчик, и вокруг так много всего чистого… И где-то в страшной глубине памяти таял, как фруктовое мороженое детства, пронзительно чистый голос Джанки, и никак не мог растаять. Он наполнял его ледяной прозрачностью, от которой всё сильнее и сильнее продирал озноб.
Василий почувствовал страшную слабость, в сердце что-то журчало, и из него будто выдергивали нити. Вены позеленели, точно по ним побежала тополиная кровь. Холодный пот покрыл его с головы до ног, глянул в зеркало — бледный как смерть.
Без стука зашел Семенов.
— Ну и что пишет матушка? — спросил он.
И тут вслед за ним в комнату зашла, грациозно изгибая тело, а хвостом рисуя знак вопроса, черная кошка. Она села у ног Василия и уставилась ему в глаза. В зубах она держала конверт с черной каемкой. Василий вздрогнул, его пронзила тоска, как от взгляда матери, в котором он всегда видел вопрос, на который так и не нашел ответа.
Он взял письмо, распечатал, взглянул на расплывающиеся строки и, положив руки на стол, опустил на них голову, которую, знал, больше не поднять. И не больно, а сладко было ощущать, как сердце расползается, словно ветошь.
Потом, мама, отвечу… После…
2013 г.
Об авторе:
Ломов Виорэль Михайлович, родился в 1946 году в Москве. В 1969 году окончил Московский энергетический институт. Работал на предприятиях и в организациях Минатома России (Новосибирск, Москва), в редакции журнала «Сибирские огни» (отв. секретарь) и др.
В «Роман-газете», журналах «Сибирские огни», «Октябрь», «Крещатик» (Берлин) и др., а также отдельными изданиями в Москве, Новосибирске, Ногинске и т.д. опубликовал романы, повести, очерки, эссе, стихи.
В 2008-2014 годах в издательстве «Вече» вышли в свет шесть книг из серии «100 великих»: биографии русских и зарубежных писателей, меценатов и филантропов, великие романы, научные достижения России, судебные процессы.
Лауреат ряда литературных премий: 1-го Всероссийского конкурса стихотворений хайку (1998); Большой премии «Русского переплета» (МГУ) за роман «Мурлов, или Преодоление отсутствия» и «Русские трехстишия» (2007); I премии «Писатель года — 2013»; I и III премии «Народный писатель — 2014» и т.д.