Междумартие. История любви

Кирилл КОШКИН | Проза

koshkin

Сидит и светится вся. Вся-вся-вся. Зеленеющими глазами голубыми бесстыжими ласково пройдется по тягучим нотам пупочным и застыдится. Тоже бесстыже и ласково. Так, что случилось вроде. Или просто на ветру паутинкой потрепало ветви со связью. Ловушка со стоном нагим. Еще где-то живот мягкий бел. Ешь-ешь. Там еще будет. Прижимай-прижимай. Влажный по  влажному еще нежней скользит. Остановишься да продолжишь. Руки сердечные лодочкой сложишь, нырнешь, а за ушами уж нега плетет сеть, как на бедрах. Увязывает все. Уплетает-заплетает косу с лентами тихой радости. Рождается легко и колышет-перебирает без хитрости. Крона дрожит, сверкает, качается, и летишь белым лепестком по сытой реке цветения, и впадаешь в зеленую лохмь-топь-омутище. Стелешься в мураве и лежишь, раскинувшись, как перед войной. Все в светлом и ты. Все замедляют, тянут минуты,  и ты. Потом все бросил да пошел. Лепестки летят, плетут, связывают. Улыбаешься на мосту — значит, и за ним сможешь. Накалякал сейчас, значит, и потом начеркаешь. Пропустил удар сердца, коснувшись колен, — значит…

Сумерки лужнецкой детской площади. Фрагмент мужского сообщества возился на лавке. Потом затих. А когда стали целоваться живот к животу, не выдержал и ушел в чащу, тяжело вздыхал и, охая, ломал ветки, хрустел и шуршал уже чем-то совершенно своим. Потом уже не вздыхал, не бранился шепотом, а неистово ломал общественную природу ночью. И свою нескладную тоже не жалел. Целоваться просто. Сближаешься на поводке широких зрачков и втягиваешься в воронку поцелуя, а потом что-то делаешь, но лишь как вода на камушках. Касание, дыхание, трепещущее малым, ощущение горячего извне. Провал. Рука в волосах одним и тем же движением выдает сладострастие. И еще движение. Течение чего-то в теле, пока еще другого, навстречу тебе. Поездка строго прямо. Не тянет свернуть. Парк. Видишь в темно-синих радужках потемки потаенные. Сильные. Волочет по земле распущенным желанием. Нить-сосуд тянет за уязвимую сладость в глубину парка. Мимо. Мимо даже наказанного в оранжевом галстуке, который сидит в кустах с неизвестной судьбой, наблюдая двоих с движением-пульсом в выдохе. Не ищущих, но обретущих. Там,  в кругу елок и медведицей в венце. Белая рука, взявшая ствол и принявшая в себя больше. Иглы-точечки машут и машут. Мелькнуло среди деревьев ксеноном чужой спешки. И запела, запела, запела стоном ночная птица в женщине, дающей нежностью, драгоценной россыпью звонких выдохов, гладкой прохладой колен, переливом короткого смешка. Радостью дающего, у которого взяли со счастьем. А они смотрят в медленной прорезной суете малой ночного парка. Они смотрят, не моргая, с темного свода и топят неслучайное неслучившееся забвение, невстречу. И скользит веревка рассудка по причалу взвешенности. Скользит, скользит  и летит в черный провал…

Лужки коломенские, склоны склонны. Гадость-снедь в бумажном пакете. Погода тучками ветрено набегает на лицо, колышет незабудки мыслей. Наливается непогода двумя птицами против течения воздушного. Набирают птицы высоту прорезями перьев на концах изогнутых крыльев. Босые ноги в пальцах земной зелени. Пожухшие прошлогодние упреки сухостоин трав. Листья исподним переворачиваются ветром слева. Бела телом дама. Написала в альбоме рыжими буквами «kiss me». Написанное потерялось немедленно в траве, и смотрит на мужчину в трусах, поворачивающегося на маленьком стульчике, который иначе как пипеткой  и не назовешь. И вот оно пялится на мужчину с пипеткой или на пипетке, и вся эта конструкция на холме. Ушел в кусты. Белая дама делает глотки красного раствора, рвет траву и навинчивает голубое на прозрачное. Что не подумаешь — все уже думал сто раз. Возьмешься рукой, а там следы давнишние. Вот кораблик плывет в Марьино, бурля на изгибе. Птицы булькают, отказывая ненастью в приюте. Далеко и высоко палочка самолета привозит кого-то издалека. Белая дама рвет листы и трет салфеткой цветные пальцы. Мужчина с пипеткой натягивает носки и ставит стопу пяткой на землю, а пальцы растопыривая. Наверное, дома у него есть ярко-рыжая нитяная мочалка, которой он тщательно трет низ живота. И не пускает мочалку никуда дальше ванной комнаты. Хоть тресни. Так и останется мочалка узницей. Яркая, веселая, дерзкая, и вся лишь для того, чтоб тереть посторонний живот. Нет бы он взял ее на прогулку. Пипетку-то вон выгуливает. Белая дама  шмыгает носом и беспокойно ерзает. Пойду прикоснусь. Теперь. Когда мужчина и его пипетка, покидая ветреные травы, идут к мочалке.

Ну вот, если утром. Утром собираешь себя в день. Ясно ли? Глаза калякают в пространстве новую форму, в которую неизвестно, впишешься ли. Или впишешься, но с ошибками, которые неясны, хотя бы потому, что до этого ничего такого не было. Невозможно найти ошибку в слове, которое никто не писал, которое не существовало. Так вот и утро. Невозможно же знать, как в нем быть правильно, без ошибок. Надо ли, например, пялиться в стену и шевелить чем-то нечленораздельно. Сразу или потом? Сейчас или через минуту? А вот так встаешь и двигаешься, словно знаешь. Участвовать в этом приятно и тревожно. Присоединюсь. Приклеюсь. Придирчиво скажу. Потом промолчу как лучше. Потом вздохну  и пошевелюсь. Хорошо, что дома нельзя делать покупки. Точно бы хотелось новенького к каждому утру. Скопилось бы сто-пятьсот расчесок и двадцать всепогодных зажигалок, сто кружек калий-магний-тепло сберегающих, шестьсот подушек на стулья и табуреты. Хорошо, когда утро с кем-то лохматым, сонным и желанным. Вот так и сидишь, вроде так же, но по-другому. Знаешь хотя бы,  о чем вздохнул. Хорошо, когда нога босая, а потом сразу голая и далеко голая. До самой линии сгиба. И комочки карманов в платье.  И все-все-все. И утро наступило.

В узор ночи вплели тела. Линия за линией, поворот к повороту. Строят страстью звезды, треугольники, сплетенья. Дыхание течет тело в тело. Простыни скользят, произнося: «соитие, соитие, соитие». Жар шепота неясными бусинами слов перетекает по воздуху, по сумраку. Скользит-ложится по коже, за ухо влажным локоном, прядью в открытый негой рот. Вздох смычком по глухим струнам стона. Поскользила мягкая рука пальцами по складочкам. Сжимает, тянет, голодно ищет прикосновения необходимости, жажды-нужды. Встречается с сестрой и шепчут: «соитие, соитие, соитие». Другое случилось. Повернулась услада к другим утешениям-утехам. Круглое к круглому, сохранившееся к берегущему. Ставится ладонь к животу и держит мир, свернутый в сладость трубочек  и потайных бороздок. Рисует на животе знак, поющий: «соитие, соитие, соитие». Заходит, опаздывая, ненасытность, садится на край постели, ложится. Обнимает их. Поторапливает вереницу сладких вздохов на выход, нажимает на волны пушистыми лапами и еще нажимает. И шепчет: «соитие, соитие, соитие». И улыбается в темноту. И смеется беззвучно и заразительно.

Утро начиналось так, словно начиналась чужая светлая судьба. Город заголубленный и проступающий силуэтами, пахнущий тяжелыми листьями и сонными людьми. Растекается мягкий гул. Над восточным краем висит параллелепипедная тучища. В ней дорога петляет огненная, проложенная пробивающемуся, встающему новому солнцу. Открытая балконная дверь берет в рамку проходящих утренних шепчущихся. Погружены лицами друг в друга, путают свои волосы. Шепот тихими монетками выкатывается из еле подвижных губ. Мимо окна пролетает птица. Потом еще две. Крылья по воздуху, как эхо неразборчивого лепета на кровати. Птицы шепчутся с рассветом. Женщины шепчутся с сокровенным. Бессонная ночь закатилась за Университет. Взяла фенаминовый билет, облизала нескучного мяса, пальцы и, глотнув рябиновой ночной синевы «Barolo», разлила что-то рыжее уже на западном крае. Выпустила бессмысленных музейных посетителей в вены Болотной площади. Потом плыли и ставили глаза на чужие, черно-белые лица из параллельной жизни. Снова шли и ехали. Теперь лежат истомленные, обрезают полученное сказуемым и неточным.

Вот и поехали. Крутились по городу. «Как же это все мне преодолеть?» — выползало из панелей. Вопрос был обернут в материалы с высокими возможностями, изолирующими смысл, и ответа не требовалось. Достаточно было поспевать и спрашивать вовремя. Вместе со всеми. Синхронная эхолалия и асинхронная. На набережной весна целуется с летом. От этого душно, и висят ожидания грозовой страсти, бурные сезонные отношения тоже находятся вплетенными в висящий в воздухе текст. Все сплетено и имеет связь. Как и у всех, что едут и молчат малословием. Округлая лохматая сфера высокой взаимности и силы еще крутится цветными расплывами вокруг. То, что булькало и дышало внутри, переместилось вовне. Бескорыстно отдано каждым и вложено без остатка и расточительно с шиком. Зацвел шар сада земных наслаждений. Яркий бутон распустился вокруг них. Широко переживая вне сердца, ощущения вне тела. Твое и точно не твое. Берешь у другого и знаешь, что хватит с избытком, хотя и нужда  в этом без дна. Открывает провал и манит. Едешь оболочкой пустой и тонюсенькой, окруженный чем-то большим и питающим. Включаешься в чужой текст своим рефреном-ритмом, спрашиваешь без вопроса: «Как же это все мне преодолеть». А заодно и утверждаешься: «В городе моем — весна».

Вздохнуло прямо в спину. Коротко, как будто дерево вздохнуло от назойливой мысли-птицы. Вот — все птицы знакомы. А эта — чужая, неприятная. Ходит по ветке, клюв точит. А потом нет-нет да и стукнет угловатым своим ртом прямо в лубяной нерв. Неясно: гнездо будет вить или только нервы лубяные трепать. А называет себя птица Хайнц. И таких тут сроду не было. Были, конечно, но не здесь, или не эти. А эта, как моноспектакль про попа, собаку, кусок мяса, убийство и похороны. «Кыш» не работает, и заботливый камень Хайнца не берет. И вот вздох. Короткий, в спину. В нем разговора метров семьдесят завернуто-свернуто туго-компактно. Потянул за веревочки — узел сомнений распустился, появился закоулок города Ревности с узкими щелястыми улицами, черепами сырых тупиков, яростной тошнотой прессованных площадей  с безвыходными переулками. Пройдемся? Прогуляемся? Подышим? Остановились. Сели на углу улиц Стыда и Гнева. Сели, достали карамельки шашек. Стали короткую играть. Куши большие, да некуда играть. Недоиграли. Оставили партию на месте до недели Смутных Обещаний. До следующего вдоха.

Очередная лента инверсного следа истаяла с очередным днем мая. На кухне нет света. В комнате нет света. А мне и не надо. Она еще не приехала. Не было ни дня, ни ночи вдвоем… Ее все нет.  И я думаю, что она боится. Так же, как и я. Не звоню, сижу. Потому что… ну, а что я скажу-то? Сижу, жду и не жду одновременно. Намеренно держусь на расстоянии от мыслей, представлений, сюжетов. Хотя они толпятся соблазнительно у края. Одолеваю себя нарочито бессмысленным. Прохудился, например, туфель домашний. Очень интересно, как быть дальше: заклеить, зашить или выбросить. Все варианты неправдоподобно привлекательны. Требуется серьезно проанализировать ситуацию, взвесить все «за»  и «против». С одной стороны… Захрюкал дверной замок. Пришла. Не похоже, что боится. Не то что я. Устала, запятая, привычно доброжелательна. Кофе. Душистая прогулка по аллее. Скамейка. Свернутая приятным равнением направо шея. Две дурацкие башки на клумбе странной формы. Пробуждение аппетитов тела. Радостный бросок к комнатам по дну аллей. Лакомства и вино. Смешная болтовня о каких-то опытах с воздухом и его уздами. Смех и напряжение нежности. Ночь. Рафинады тел растворяются в стакане постели. Большой глоток крепко заваренного желания. Еще один. И еще. Смех тихой радости быть вместе. Сердце колотится, и табак особенно вкусен. Светает. По розовой скатерти неба летят винные птицы истомного утра. Сон.

Четырехчасовые пробки изогнуты и длинны. Тягучи. Стоглавы. Ненасытны временем чужих жизней. Лисицын хвост висит, нос влажный. Некоторые мысли царапают ветровое стекло. Мир скручивается до стоп-сигналов соседей и немного соседних рядов, которые всегда едут бойчее, лучше, упорядоченней. То, что говорит радио, все диски, полезные дела и мысли — все достает до чертиков. Вот тогда и возникает слово. «Понемедленнее». Крутится на языке, вяжет его, достает сладкую минуту из вчера. А она такая неминуемая, такая тяжеленно сладкая и ожидаемо-приближающаяся. Хочется ее оттянуть на чуть и еще на полчуть, на потом.  И движешься в нем понемедленнее и всасываешься в карамельный бочок мнемозины. Сочно. Полный рот набит плотью прожитого в полный рост. Понемедленнее. Гладкая кожа. Чем выше, тем теплее. Следую, скользя, к жару, к мареву в воздухах сердца. Но тяну себя назад. Понемедленнее. Гудят в гудки. Впереди пусто. Было. Уже влез бойкий из счастливого соседнего. Открываю глаза. Закатывается солнце за краны небесной крепости. Ее все нет. Скорее бы была. Но понемедленнее. И еще чуть-чуть.

Так вот тогда, после чистопрудного, арбатского и мелованных беспечной публикой обоев драчливо-беспокойной ночи вылезает из люка чугунно однобокая головная боль и сидит распертая, липкая и трещит, чем-то отрываясь от черепа, и булькает пузырьками слабости и раздражения. Как будто сам себе чужой и неприятный. Лежишь, как-то плохо. Все остальное тоже. Ну вот все не так же. Только привычкой и освоишься в ситуации. Вот тут бы улыбнуться, а тут хихикнуть. Тут бы то, а тут бы се. Не живешь происходящее, а думаешь его, внимательно следя за гадиной в голове. Провалишься, забудешься на время, отстранишься от себя. С надеждой очнешься. А она на месте. И все бесит. Даже звук собственного дыхания кажется слишком затратным. Лохматая путаница, многообразие и сочная толщина бусин настоящего усушивается и утрясывается до пыльной односложности общественного выключателя на черной лестнице, которая внезапно всем понадобилась. Для подъемов и спусков, для уединения и совместного веселого времени, для оставить влажный бренный след в терпком углу. Утомительно и неприятно. Кто-то зашел и справил нужду болью. Пока не подсохнет, так и будет. Будет-будет-будет-будет. Часы тикают. В унисон с пишущей машинкой в голове. Так и будет. Так  и будет. Так и будет. Так и будет.

До конца весны еще целая неделя, но короткое одеяло уже не так беспокоит босые ноги. С утреннего стола румяный отсвет переползает в кровать. Вползает на кошку, которая способна впитывать питание не только в виде групп атомов разной степени упорядоченности, но и в виде квантов. Волны также вкусны. Физическое ее тело свернуто в компактный устойчивый к давлению комок, поставлено на виброотзыв на входящие питательные единицы. Выезжание и въезжание когтей в эльфийские ладошки. Безвольная, ленивая палка утреннего хвоста и бессмысленное провисание всякой информации: не тугая она, не входит. Топчется в позыве обрести конвенциальность, шушукается с котами и буквами, и простыми звуками. Толпится рядом с ушами в очереди за смыслом. Спрашивают друг друга о времени открытия. Когда сознание проснется. Когда они, наконец, обретут значение. И, мол, пускай это будет хотя бы в виде беспощадного кошачьего требования полной миски. Кому какое дело. Кто тут осудит. Конечно, не Аристотель и не Сенека, но жить-то надо же как-то. Лучше мне стать простым «ы» в дурацкой драке под знаком парковка запрещена. Так вот толкутся. Жмут на кнопки вибровызова. Толкуют и толкаются. Плечами-крючиками, ключиками неподходящих комбинаций, рассчитывая простыми подстановочками пропущенных. Тут и тучки набежали. Серые, плаксивые. Задули в открытое сырым и влажным. Вибро выключилось, смешалось с общим комнатным дыханием. Не обрели, не напитали, не сложились в смысл. Рассыпались, сдулись оконным порывом, пузырем занавеской,  и обвисли кто где, не сбив вдоха. По карнизу рассыпало крупу водяную. «Та-та-та(пауза), трам, — сказал один, — там, там, там, там, хрясь, ту, тум, тум». Румяные ноги полезли в норы пододеял. Заныл где-то за окном сырой надсадный грузовик. Никто не проснулся и не стал вставать, потягиваясь и лупая бессмысленно глазами. Весны неделя осталась. Прекрасной этой весны осталась неделя. А тут кто-то просто повернулся на свежий неизлежанный бочок.

От двери пустая бутылка покатилась под ноги сидящим. Полежала и дальше покатилась, едва вагон ускорился. За срезом тоннеля — смурной день. Мокрые машины бесшумно сопровождают вагон. Весь белый свет и мокр, и сыр. В дырках его собираются лужи, по поверхности их расплываются кружки от поцелуев мелких мокров. Сытые зеленовласые дерева удовлетворенно вертят листами, создавая ветер. Кто-то беспечный мужского пола ступает по сырому и мокрому. Волочет коробку с чьей-то старенькой любовью. Она там заныла в своей брюзгливой норе, а ей и говорят: «Ну и иди отсюда». Собрала рогатую морду и старую ручку  и бросилась на чужую улицу с праздником. А там особые организмы мужские, сборщики чужого, ставшего ничейным. Чистилище временно функционального. Бутылка пустая снова перекатилась к двери. И снова под ноги. Целый вагон никому не нужного всего. Всего на свете. Медленный салют мяса и нефти. Пенал вагона, выстрелив на старте, медленно расстается с зарядом органического и неорганического на конечной. Вот бы вплелось пара десятков нот в бочок реальности растворения. Сон застенчивого насильника и душегуба, который не имеет веры ни в себя, ни в темную силу. Бутылка снова покатилась с парой капель недопитого, ненужного, брошенного. Насилие бросило насильника, с вызовом хлопнув дверью. Насильно выброшенный насильник. На свалку. Никому не нужен. Насилие больше неинтересно. Спроса нет. Вышел из моды. Катись бутылочкой до конца вагона. Лежи, жди уборщицы. Конечная скоро.

Хе-хе. Бехеровка сплела аркан. Накинула его на слабеющее сознание, пока она профильно раздевалась на фоне окна. Мы качаааались, качаааались. Потом она сказала в утреннем телефоне, что мы спали обнявшись. Неспокоен стал я. Будто сказал как-то неловко и сделал не то. Будто Герда пришла, а Кай пьян, и никому неинтересно его похищать-волочь на край света. Сказка не складывается. Тот или… Или не тот. Мосточек из окна в окно. На мосточке розы растут. Что ты об этом знаешь, пьяная рожа? Ты тот или не тот? Ммм? Она качается, сомневается профилем. Раздевается. Раздеваюсь и думаю: что это? К чему эти санки привязанные? Знаю же, что предам, но расстегиваю, стягиваю с плеч лямочки. Герда, моя Герда. Ты не растаешь и не вынесешь. А моя участь, слава богу, ясна — предавать раз за разом. Предавать и цепенеть сладкой истомой об ее верность, вне зависимости от индекса промискуитета. Предатель идет по дороге верности. Иначе невозможно. Иначе как он оступится? Если нет нотной записи, то как сфальшивить? Поступки, как ноты, и я продолжаю дирижировать, плача сердцем, не отступая от нот, создавая тем самым скользкие возможности.

Я жду. Чувствую складки своей одежды. Знаю все о повторах, которые сладки, и которых я жду. Прорезанное сумерками окно открыто в обе стороны моего томительного ожидания, дрейфа предвкушения. Ключ тональности в начале стройного стана нот мелодии близости четкой линией расчерчивается между сердечными ударами. Я соглашаюсь на это время, беру этот черный провал сладострастия в ипотеке сил. Ибо нет у меня самого столько у одного. Страх, сомнения, неуверенность — свежим постельным бельем покрывают ложе желанного и влекущего. Удастся ли скомкать их в порыве, смять в свидетельский комок истомы, положить нити дыма первой затяжки после, перебечевать узловатой вязью их стерильно хирургически опрятную материю, напитать ее бесстыжестью… Раздевается — я пою, как нить, обретя возможности струны. На один щипок, на один удар, на одно скольжение смычка, безо всякой надежды на возможность повтора. С пропастью уверенности в животе, что повтора не будет. Она раздевается — как гимн, как крик «земля», как первое яблоко лета, как изнанка холеного парада. Она раздевается. Как есть, и я смотрю и вижу. Она раздевается просто и без спешки. Я изнемогаю, распадаюсь на нужные для общего узора фрагменты. Я жду новой формы. Я жажду стать андрогинном. Все мои интерфейсы дружественны.

Неожиданность приключилась. Внезапность. Ходила. Приплясывала, поправляла волосы. Потом оторвалась от пола и полетела, густо вибрируя, как большая сладоносная пчелищща. Летела, как проваливалась в глубину. По пути все больше и больше пчелея  и медовея. Набирались густотой темные полосы вибраций на теле, утягивая их пояс потуже на деке тела. Говорю тебе: «пчелищща», вплетаясь словами в гудение тела. Говорю, цепляясь за дробящиеся фасеточной матрицей зрачки — зраки незрячие, повернутые  в себя, в свою метаморфозу, в свое превращение-вибрацию. Цепляясь пухом-ресничками за скольжение, на поверхности которого рождается мед-мед-мед. Ненаправленный мед растечением сглаживает, услащает летание. Пыльца слов, взглядов, касаний, запахов собрана и, переплавляясь гудящим вибрированием, на кончиках крыльев, в основу влаги услады, медовую тянучку, клеящую пальцы и руки прикосновением, в подчиняющуюся марионеточную необратимость происходящего. Безвольно, с нарастающим нетерпением ищи жало услады. Жажду, жалящую наслаждением. Катаю во рту горошину несказуемого, тону в своем подлежащем наслаждении, заранее сожалею об окончании полета падения. Острее нежу язык внезапным лакомством. Перетекая однообразно, теряя всякую разницу внутри себя, вливаясь в вибрацию пчелищи, обретая однородность, становясь медом тела ее и наслаждаясь им одновременно. Пугаясь откровенности, непереносимой нужды потерять себя, и, медовея, вновь втечь в себя мороком забытия, обретая, обнаруживая хвост, зажатый зубами, втечь в себя уроборосом. Зная наверняка, что упусти хвост, разожми зубы, и потеряешься, утечешь от себя ниточкой упущенной и распустишься в комок ниток, потеряешь форму. Ищешь этого и отпускаешь хвост, и летишь в бездну, находя себя в тяжелом дыхании.

Шагаешь уверенно из дня в ночь. Копишь шаги для пронизывания границы света. Большие шаги делят тебя на части света  и части мрака. Движения — срезы, как витражи с уверенными прожилками намерений между стеклами обстоятельств. Надо идти быстро, надо вставать резко. Надо выбираться в следующую картинку. Стеклосоставную. Как ты идешь вниз? Какие мысли прорезывают встречные посторонние авто? Шагаешь через вечер  к утру, и стук шагов переваливает в чей-то пустой вечер, просиженный перед пятью кружками с развернутыми в одну сторону ручками. По ним, в такт твоему ходу, стучит чайная ложка. Ты далеко, а ложка все стучит и стучит. Потом лежит на столе бессмысленно и, вогнуто таращась на позабытый свет. На пустом оконце чертят ровно фонари на мосту. Воткнутая в небо река. Тяжелый полюс левого, тяжелый полюс правого. Фарватер шагов вечера на троих, в котором расходятся круги от каблуков удаления. Когда некоторые светофоры впадут в транс желтого и призовут утро, тебе снова идти. Если бы ночь могла прирасти в теле, ты вернулась бы трехметрового роста, голая, потому что одежда лопнула. Ты бы прыгнула и достала до ракушек облаков, приложила бы  к уху и услышала бы, как прошедшесть смеется, щуря звезды звуком твоих шагов.

Ну и кто тут куплет, а кто припев? Кто из нас? Кто мелодия, кто текст? Кто кого поет, кто кого играет и на чем? Когда чья партия? Джаз обыденности. Полифония обывателя. Круглые скобки траектории сонной темы по квартире. Короткая истерика варящей кофе. Доставляет радость разбудить кого-то, когда не спишь. Очеловечивание неорганических предметов и механизмов в этом месте стыкуется с музыкой отношений. Характер исполнительной, но крикливой кофемашины не больше сказка, чем струны отношений, натянутых между. Беспокоишься про того, кто сыграет на них. Кто споет. Фальшь, дурная тема, разлад настроя. Говоришь «неплохо», оно становится шлягером с веселым звонким аккордом смеха. Звучание соединения живого с неживым. Как английское it в отношении некоторых форм жизни. Обращение в лисичку и панду. Лисица всегда знает, когда на нее смотрят. Врасплох практически не застанешь. Это видно по щеке, губам и руке. Они выдают сразу, когда она знает, но знания не желает показать. Панда всегда встречает. Показывает внутренними углами глаз, углами рта, подбородком и наклоном головы. Мое смотрение — другая музыка, не та. История о том, как жили-были вместе барабан, клавесин и труба. И было у них три подушки, три одеяла. Всего остального было по одному. И лежало все в разных местах, и положено было разное. Из этого нельзя сделать никаких выводов. Но это все. «На дальних дорожках далеких планет останутся наши следы». Почти созвездия: Барабан, Клавесин и Труба. До следующей сверхновой.

Они бегут по закатному песку. Дохлый морской кот. Не чужой праздник жизни палками воткнут в песок просыпанных минут. Монро Уорхола на сумке неуместна с телом мертвого тюленя или еще кого, даже если поставить с другой стороны его тела. Бегут облачные составы от узловой станции «Солнце» к темным городам ночи. Тянут за собой прицепы ночных забав и одиночества, сладости и сухих ворочающихся вздохов бессонницы. А они все бегают  и бегают. Женщина и мальчик. Наполняют торопливым движением, веселой возней закатные риски на хронометре поворачивающейся Земли. Тянут к себе и очерчивают оставленными следами запретными круг уединенности, вырезая короткими лезвиями веселых криков силуэт у перил. Вычеркивая, изымая. Призывая к себе, к скоропостижности последних светлых минут, образуя вместе пятно-ядро, новую мать-узел растекания облаков. Между мертвым телом, между людьми из палок, между точеным пятном другой женщины, в треугольном этом пространстве они носят себя, добавляют друг друга в действие частицы «ся», как две веревы сплетаются, образуя ткань, как рыбки в новой воде, как новое имя, как ветер, упирающийся лбом в дюны, вороша травяные седые волосы. И перетекает в их лица и затихает в сумеречных уже овражках. Всегда рядом с этим шляться. Уродливый коротколапый пес «за жратву». Всегда ко всему готовый. И к вспышкам преданности, и вспышкам предавания. Такой пес, который не станет есть мертвого тюленя. Потому что никогда есть по-настоящему не хотел. Только лакомиться. Сидишь и думаешь себе: вот бы проголодаться. Вот бы. И тут же: упаси, господь.

По длинным ступеням с мясом, в сумерках косы. Незнание о конечном пункте обессмысливает слова «скоро» или «долго». В локальном сейчас не подбираешь ни слов, ни ожиданий. Толкаешь одну ступеньку за другой. Тянешь мнение, что должен начаться дождь. А его нет, и теперь уже ясно, что не будет. После на деревянном настиле разложенными кусками чужого мяса спугнуть кабанов, протянуть по сумерку нити к их телам, вибрируя, излучая намеки и угрозы внутренних плотоядных улыбок. Спотыкаясь, вязня в песке, остановить движение подхода. Встав между двух дюнных сосков, поросших кустами и древовидами, зябко ежиться от присутствия чужой силы и воли, не желая ни говорить в нее, ни прикоснуться к ней. Чужой, как плащ на голое тело, продавливать доски ареала помоста. Пустили, поели и отпустили. Чудовищные солдаты, прячущиеся в дюнах. Секретные и невероятные. Стерегущие бесчисленные сокровища копченой рыбы, недоступной простым после заката. Солдаты излучают в пушном диапазоне,  в котором производимое нами и чуждо, и куце, и неестественно,  и прорезается в «пора ехать» и предисловием жаркой бани где-то в другой земле.

Свирепый голод телесный. Внезапный, неистовый. Сухой и ясный колом-стволом стоит, реет на пригорках внутренних. Лежу себе, смотрю на старые горы. За окном. Трогаю себя, ощупываю себя как плоть скучания и тело нужды в другом. Не поется и не пляшется в этой моей каюте с плохо закрываемыми иллюминаторами-дверями в зной-жару разогревающую, разгоняющую томление внутри, нытное желание, истомленное растущее и убывающее прибоем. Приходят короткие весточки-очереди из знакомых знаков, собирающиеся в мозаику нескромных картинок, холсты которых колышет мягкий теплый ветер с моря, с узнаваемыми в лицо чайками и пароходами, со старыми именами. Что если это лучшее, что было и что будет? Именно сейчас. Что если это самое светлое и покойное, и радостное. Девочка варит кашу в пепельнице из сахара, чая, перца и салфеток. Кормит бодро лохматую кису из ложки. Один взмах ресниц будды, и все станет прошлым. Анонимным прошлым маленькой жизни, из которой кислотой времени выжжет форму, цвет, детальки и движения. Фотоальбом на помойке. Чужой. Коллекция рентгенограмм давно ушедшего. Кружка. Очки. Вставная челюсть. Запутанные следы, обрывающиеся среди всего продолжающегося.

Дети, в отличии от птиц, не имеют возможности ориентироваться по магнитным мировым линиям. Они не видят перекрестков, не чуют развилок. Доверчиво раскрывают нежные крылья, отталкиваются от земли, нарушают строгие перекрестия судьбы и чего-то, чего и умение утрачено, но память осталась. Это все они распространяют вокруг красными треугольниками неудобств. Этими флажками ограничений. Рвешься за периметр и снова погружаешься в его тяжкие иррациональные запреты. Ты, мокрая от водопада Гек, не та, что говорит «убери» милому чаду. Ты принимающая и владеющая огромным фолликулом, не стала превращать его ни в чука, ни в гека, ни в водопад. Мы стары и унылы. Мы переходим границу лишь по изумленному неудовлетворению. Мы грезим по-разному. Мы движемся иным. Вооруженное отражение —  не моя розовая зайка. Счастье всем даром — не ваша история. Сколько этого отпущено. Допустим, ты отыщешь меня, найдешь. Что ты мне скажешь в изгнании, что пролепечешь мне рядом с теплым корытом эмиграции или алкоголизма? Что мы предложим друг другу, кроме испытания обыденным?

Теперь вот город М. В просветах туч самолеты начертили крест. Не думаю ни о чем. Не думаю. Слишком надоело все то, что происходило и что тянется из прошлого и плетет ткань предначертанности, определенности. Так, словно шагая весело и легко, возвращаешься вновь и вновь. Привычная, как к дому, к точке возвращения. По большому счету длина ее дуги, изгибы не имеют такого уж значения. Важнее становится точка возврата. Но шаги тяжелеют, когда, только начав уходить, одновременно начинаешь возвращаться. Где бы ты ни бы ты, уже там. Куда б не шел. Чтоб ты не делал, ты уже тот. Чтобы ты не думал, ты больше этого. Чтобы не постигал, всегда найдется большее. Нет проблемы писать кровью. Есть оскомина встреч с уже сказанным. Всякая такая неодинаковая необратимая рутина. Унылый авангард андеграунда пощипывает задницы и следует за новым.

Я сижу в чужой нелепой хате в городе-герое. На кухне. Если вы понимаете, о чем идет речь. Если не понимаете, то это настоящее полноценное говно. Пятиэтажка. Коробка кефира, сухое печенье с коржиками. Думаю о том, сумеешь ли ты мной владеть. Хотелось бы. Мне. Но есть ли в тебе силы. Опять напился под Астафьева. Опять. Не сумеешь меня изъять — я знаю, как быть. Надо опережать текст картинками. Не знаю. Есть ли сила. Простая. В этой хате — все, что я ненавижу, собрано вместе. Шик нищеты. Комната, разделенная дверями шкафа-купе. Газовая плита «Карпаты 12». А у тебя есть силы? У меня нет. В этом все не по мне. Скурвится, ссучится, спиться — что уж тут такого. Что можно противопоставить голубым жалюзи и кривой роже в фасТфуде? Тут нигде нет ангелов или бесов. Я просто ищу, где мне можно заночевать. Где покой мой и где моя нега? Немного, но важно. Смотрю на глаза. Сколько ты со мной. Сколько? Думаешь, пустая чепуха? Просто я ни в чем не имею разбора и понимания. Просто, я не знаю, чем кончится лето. Ты со мной? Нет ответа.

Пару часов пустой дороги в пустой машине с вещами. Восточное дегунино, как исход. Прощаемся. Обретаемся. Впереди пристанище вечных трансформаторных подводных лодок. Этаж 15. Кошка, перебирающаяся с коломенской через ремешок ленинского. Рукава разделившейся фата-морганы. Утекает в течении желтый потрет кошки в руке. Обязательный актимель и всякое, что смеялось, читало, дышало, валяло, открывало дверь на троих. Кому эпизод, а мне — жизнь и трепет. Урок неравного сердца. Урок постылого и сладостного. Урок себя невозможного. Того, кем не дано быть. Практика себя несовершенного, лишнего. Конец июля и жарок, и тягуч. Готовит пожары и дым, которые застит собой, мутной взвесью несбывшегося. Колеса крутясь, спешат другие. Нам как быть? Не пожалуешься, не захнычешь, не спросишь за что, не склеишь разбитое. Одно, и одно, и одно. И никогда по-другому.  Потом струи воздуха сухо поднимают ладонь по пути к нежной яхте. Дализна, глубизна, белизна, отчуждезна. Далеко. Слишком далеко, чтобы ждать. Ясно, что есть только двое, и никак этого не обойти. Когда никого не было, я ходил в шапке и в очках. Я вспоминал то, что варится в гулком котле невостребованного. Не помогает. Мне нужна только она. Я и не думал, что сердце сможет.  Я и не думал, что живот скажет: дай. Я и не мыслил, что готов раскидать тлеющие теплые угольки удобного и зрелого, и выношенного. Вот. Вновь рассказываю все. Я хочу. Я жив. Мне надо. Думал, забыл, а вот. Я ее. Пусть берет все, что хочет. Я хочу с ней и к ней. Все, о чем я могу думать серьезно, так это о том, как она затрепещет от поцелуев. Больше и важнее нет. Я был бы против. Но не могу. Она.

Об авторе:

Кирилл Кошкин, родился в Москве в 1972 году.

Кандидат в члены Интернационального Союза писателей. Слушатель литературных курсов Интернационального Союза писателей.

Врач-психиатр, психотерапевт, коуч, кандидат медицинских наук. Доцент института психосоциальных исследований и развития личности (Institut für psychosoziale Forschun und Persönlichkeitsförderung), Германия. Ведущий тренер Московского Гештальт Института.

Автор 3 монографий по психиатрии  и более 40 печатных работ в научных изданиях.

Автор 3 сборников: «Идентификация скрытого юноши», «100 мг Паланги», «Междумартие».

Моя профессиональная деятельность, начиная с обучения в медицинском институте, была направлена на поиск и внедрение «технологий» улучшения качества жизни людей. И одной из лучших «технологий» оказалось творчество. Для меня творчество — поиск такой формы выражения себя, которая возвращает всю полноту самоощущения в мире. Этот путь я выбрал для себя и своих читателей.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии альманаха «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: