Записки старого башмачника
Тачать дратвой — дело нехитрое, столько лет вдыхаю запах выделанной кожи, что кажется он мне ароматом неземным, букетом пахучих роз, дыханием свежего ветра. Вдыхая его, обретаю уверенность и радость жизни. Шило в моих руках, словно палочка дирижёра, разжигает в душе песню о неиссякаемой красоте мира и счастье великом, вмещающемся в одно короткое слово — жизнь. Для меня жизнь только там, где барабаны моей души ликуют, где реки бушующих страстей, где голубое небо с ангелами, дарующими харизмы. Я люблю её, потому что светит солнце. Я люблю жизнь, и оттого не иссякает огонь в моей душе.
— Дурачок, пьяница, — гудит толпа, отпуская грубости в мою сторону. Ну и что с того, я такой, какой есть. Смотрите и завидуйте мне, недалёкие люди. Я счастлив, хотя мои морщины украли у меня молодость. Седина заставляет делать рассудительные поступки. Но я-то, я-то не хочу этого. Всеми фибрами души сопротивляюсь, кричу что есть силы, несмотря на то, что мой беззубый рот шепелявит и извращает звучание музыки слов. Кричу, воспевая красоту мира, так, как могу, так, как учила меня мать и отец, так, как умеет старый сапожник. Загляни в мою голову, блуждающий путник, и ты увидишь там только детскую улыбку и радость, ты услышишь пение соловья. И нет, нет там места горькой правде жизни, потому как сурова и жестока она во всех своих проявлениях. Словно пыль со старого буфета, ежечасно, ежеминутно я стираю её из моей головы, из памяти, до песчинки изгоняю этот шлак бытия. И всегда говорю себе:
«Ах, какая безумная жизнь! Ах, как же она хороша!»
Мне уютно, тепло на душе, что здесь, на земле Коломенской, определенно обнаружится путник, башмаки которого, попав в непогоду, превратились в ничто. И вот тогда каждый вспомнит, что есть в деревушке Змеёво Степаныч. Кто-то с сожалением, что мастер живет в такой глуши, что добраться до него совсем несбыточное желание. Те же, что живут рядом, прихватив сто граммов «беленькой» и непременно соленых огурчиков, заходят ко мне. Тепло и радостно мне оттого. Нет, жив еще Степаныч, жив, раз руки его простым людям нужны. Мне с пантолетами делов-то всего на полразговора. Где нитью сшить, где клеем исправить. Дело нехитрое. Самая хитрость моя с человеком по душам поговорить, да под его же огурчики с родимою. Вот поэтому-то все наши деревенские передо мной как на ладошке, кто чем живёт, мне всё ведомо. Но если кто начинает других поносить последними словами, говорю всегда, что дела до этого мне нет, потому как всегда оказывается, что рассказчик сам не золотыми нитками соткан. Ведь на другой день мне и про него всю подноготную выдадут. «Доброжелателей» много по свету ходит.
Пошел мне уже седьмой десяток, м-да. Много? Еще десять лет назад я бы и сам не смог бы ответить на этот вопрос, ну а сегодня с полной уверенностью могу сказать — жизнь только начинается. Сегодня, когда дети мои уже выросли, и вытворяют всё что им ни заблагорассудится, и сами отвечают за свои выкрутасы. Сегодня, когда они подарили мне внучку, и дома по-прежнему шум, веселье и постоянная беготня. С новой силой ощущаешь дыхание времени и говоришь сам себе: а не пошалить ли тебе, старое отродье? А не убежать ли тебе с бабушками-старушками к реке, где после бутылочки пива, обнимая женскую грудь, сказать себе: как же прекрасна эта безумная жизнь, как же чертовски хороша!
Горит, горит, полыхает огонь страсти в душе, и ничего поделать с тем не могу, да и не желаю. Даже и не верится, что может пробить час, когда мой наметанный глаз затуманится и, проходя мимо красотки какой, не подчеркнёт чистоту бриллианта её прелестей, не отметит её наливные яблоки, волшебной страстью разжигающие костёр в моей душе. Её томный взгляд, как бы зовущий меня под сень столетнего вяза отдать природе то, для чего она создавала нас.
Видит, видит старик Степаныч огонёк в глазах наших бабушек. Но что мне от того, если есть только одна, растопившая моё сердце, есть та, что волшебной походкой волнует и окрыляет меня. Чья улыбка пронизывает меня, и даже во сне напрягает все мои прожилочки. Горе у меня или печаль, а её образ всегда в моей голове, и оттого страдаю я безмерно. Дела совсем не спорятся, если за день я хоть раз не поймаю её пронизывающего взгляда. Словно мальчишка какой, прячась в тени старой вишни, наблюдаю, как она работает у себя в саду. Боже, как я завидую обычному муравью у неё на грядке, пропалывая которые, она, наклонившись, обнажает свои достоинства. Мне превратиться бы в какую букашку и заползти в её райский сад. Дни и ночи напролёт мысли вокруг этого божественного создания превратили мою жизнь в сущий ад. Сколько пива и вина было выпито в надежде забыться и уйти от чувств и страсти, но нет, не придумал еще господь бог лекарство или противоядие против им же задуманной шалости. Значит, то всевышнее благословение, а не прихоть какая. Значит, тому и быть. И вот, когда луна поднимается над головой, когда из каждой избёнки сквозь худые окошки просачивается сопение и храп утомившихся за день жителей нашего маленького Змеёва, наступает моё время.
Как одинокий волк, в полной темноте пробираюсь к возлюбленной садами и огородами, то и дело отдирая с парадных брюк колючки репейника. Пробираюсь, словно шкодливый мальчишка, словно загнанный зверь, прислушиваюсь. Срамота же будет, если напорюсь на кого. Того пуще, если спросят, что, мол, ты куда же это, Степаныч, на ночь глядя? Смех и грех прямо. Мало того, что в деревне у каждой калитки глаза и уши, несмотря на то, что наши бабки слепы и глуховаты. Так всегда найдётся какая-нибудь полуночница, обремененная мигренью, которая завтра же на вечерках-посиделках расскажет всем, какие пуговицы были на моем исподнем белье и о чем говорили мы, наслаждаясь неземными ласками друг друга. Знаю, знаю, что и она, моя Любаша, моя Афродита, моя богиня, ждёт меня и, посматривая в окошко, накрывает на стол.
Шалю, шалю потихоньку, потому как на душе радостно и светло мне оттого, что я еще не старый трухлявый пенёк, и глаза мои горят, возбуждая безумное сердце.
Уже под утро, сдобренный поцелуями и хорошей закуской, возвращаюсь домой. Размеренно тикают ходики, скрипят половицы, да старый блохастый кот посапывает на моей подушке. «Не ворчи, — говорю я себе, — старое отродье, посмотри, как же хороша эта безумная жизнь, как же она чертовски мила моему сердцу».
Порой вечерами, когда дает знать усталость, когда сумрак накрывает улицу пеленой, заварив чайку и раскурив трубочку жгучего табака, иду к себе в каморку. Там я отдаюсь на растерзание моим воспоминаниям и чувствам, что поглотили меня за прошедший день. Как летописец, заношу всю правду жизни в старую, потёртую местами общую тетрадь. Потому как память — она настолько изменчивая штука, что сегодня добро — это добро, а назавтра уже подвох какой видится и замысел. Нет, пускай прожитый день останется в памяти моей очередной ступенькой жизни, таким, как он был, без всяких прикрас и нюнь.
Достаю из стола свою тетрадь и всегда восклицаю: «Ну, здравствуй, родная моя, любимая книга жизни. Книга, потёртые страницы которой хранят запах жигулёвского пива и свежей тараньки. Запах не бог весть какого табака, но главное, — свежие мысли, которые переполняют меня и как неистовый, бурлящий водопад выливаются на странички моей книги, которой душа всегда доверяет всё самое сокровенное».
Посмотрим, всё ли готово для разговора с ней. Старая настольная лампа, чашечка чая с ароматом иван-чая и лесного шиповника, трубочка с крепким табачком — вот, пожалуй, и всё, что мне, старому проныре, надо. Подхожу к двери, прислушиваюсь, всё ли спит в доме старого башмачника. Тишина. Вот тогда-то и начинается моё великое таинство.
Но сегодня, видимо, потому что у меня не уродилась морковка, корешки оказались пусты и безнадежны, на меня насела грусть и тоска. Сколько труда вложено, а всё псу под хвост. Видимо, обманул меня старый дед, у которого я покупал семена, а уж разрисовал он мне её, словно чистый мёд в уста клал. Выдёргиваю, а там одни белые хвостики. Но ведь оттого наша русская душа столь любвеобильна и притягательна, что редким терпением наделена с избытком. Знаю-знаю, завтра и думать про то забуду. Только, по моему разумению, человек в жизнь приходит, чтобы нести всем радость и любовь, но уж совсем не подлость и лукавство. Вот потому-то молчит сегодня моя голова, и на лист бумаги не ложится отражение души, потому как в ней сегодня сплошные разочарования. Сижу, табачок смолю да в окошко посматриваю. Чудо — луна сейчас над домом разместилась, и только она в эту минуту радует меня.
Однако всегда в таких ситуациях говорю себе: «Не горюй, Степаныч. Пусть ветром полуденным разгонятся твои печали, пусть скверная мысль покинет голову, и бутылочка крепкого пива внесёт в твой мозг мысли, полные озорства». Нет на земле человека веселее и свободнее, чем старый башмачник. Удивляюсь на себя, потому как, не имея за душой ни копейки, радуюсь тому во сто крат сильнее, чем дню пенсии. Когда деньги зашуршат в кармане, сразу прощай свобода и спокойствие. Появляется рассудительность, и я превращаюсь в редкого качества зануду. Может, именно поэтому спешу избавиться от денег и нахожу в том наслаждение. Такой мастер, как я, без хлеба не останется, вот и трачу свои копейки на пиво, к которому неравнодушен, да на любимую внучку мою Наташеньку.
Э, да вы не знаете мою внучку? Кто веселее и радужнее всех на деревне? Кто поёт словно соловей? Кто нежнее, чем самый красивый цветок? Это она, моя крошка, потчующая деда сказками и вдохновением.
Моё солнышко любит встречать рассвет, сидя у окошка. Окутанные утренним туманом детские мечты рвутся на простор ясного неба. Порой даже мне, старику, так и хочется вслед за трясогузками взлететь и посмотреть на свой домик свысока. Вот и она, моя радость, всматривается в небо и удивляется, как маленькие и пушистые тучки похожи то на слоненка, то на большого пушистого медведя. А то вдруг вместе с веселыми лучиками солнца появится сказочная фея, которой так и хочется крикнуть: «Я здесь, я здесь!» Боже, как она на меня похожа, ведь и я так мечтал когда-то. Моя фантазерка, кровинушка.
При взгляде на эту чистую душу у меня всегда слеза наворачивается.
Знаю, что человек, словно яблоко, с земли поднятое, не потому страдает, что мать его таким родила, а оттого, что внимания и заботы к нему не было. Поэтому сердце моё, переполненное любовью к этому чуду, всегда находит время и место приголубить мою красавицу. Всегда находит слова любви и ласки.
Вот и оно, моё сокровище. Смотрю, в дверях стоит моя Наташенька.
— Что такое? Почему не спит моё солнышко?
— Ну что же ты, деда? Ты же обещал мне рассказать про лешего.
А ведь точно, обещал, только запамятовал что-то я.
— А ты не испугаешься? — спрашиваю я в надежде увильнуть от повинности.
— Да что ты, деда, я уже большая, — отвечает моя кареглазая.
— Ну да ладно, присаживайся ко мне на кровать и слушай. Только скажи мне сначала, а ты-то видела лешего?
— Нет.
— Да что ты! Этот брат к нам в лес частенько заходит. Однажды за околицей, там, где дорога теряется в лесу, вижу, пританцовывает он, внося сумятицу в спокойную лесную жизнь. Веселится, разлохмачивая ветки деревьев, сгоняя птиц с насиженного места. А ему это будто в радость, что взлетая, они свиристят испуганным гомоном. И оттого леший заводится еще сильней, и вскоре по его лесному хозяйству уже разносится многоголосый гул певчего братства, будоражащий всю лесную живность. Только когда он утомится, ветер успокаивается и глядишь, опять тишина, разве что неугомонная кукушка продолжает свое «ку-ку». Здесь бы смекнуть, что противится леший беспорядку нашему и упрямству. Вывели мы старика из терпения. Сколько можно издеваться над природой? Но где уж нам, мы как недоросли какие, несмышленыши, продолжаем проказничать. А потом удивляемся дождю ненастному, грозе бушующей и неурожаю.
Первыми бабки наши начинают причитать:
«Грибы, грибы-то где? Издеялась природа, не то что раньше было».
Однако поутру на следующий день пойдёшь в лес, смотришь — под ногами шишек, шишек-то, словно ковер, устелено. И среди этого ковра сверкают умытые утренней росой шляпки грибов, радуя и приводя в душевный трепет грибника. Нагнешься, чтобы срезать красавца эдакого, а запах, запах-то еловый пьянит и радует.
Из наших деревенских никто, кроме меня, лешего не видел. Сам в толк не возьму, почему, но ко мне он был снисходителен, много раз на дорожке лесной встречались. Пошалит немного и убежит восвояси, оставляя за собой тропу наломанных веток и примятой травы. Озорной он.
Оглянулся я на Наташеньку, а она, пока я сказки рассказываю, закемарила, родимая. Видимо, и мне пора спать.
Наутро подкрадываюсь к комнате моей золотули, прислушиваюсь — тишина.
— А где же моя внучка? Где мое солнышко? Где моя радость?
Открываю дверь, и яркие лучи солнца ослепляют меня. Присаживаюсь на кровать к внучке и смотрю на моё чудо. Для меня она будто ангел, прилетевший с небес, самое прекрасное создание. Но что это? Из-под одеяла вылезает её светлая головка, и вижу маленькие хитрые, искрящиеся глаза. Не спит проказница.
— Дедушка! — кричит она и бросается мне на шею. А потом нежным, вкрадчивым голоском шепчет мне на ухо: — Ну, рассказывай, дедуля, что тебе приснилось сегодня?
Эко любопытик какой, всё-ко расскажи ей. Однако меня и самого свербило поделиться с кем-нибудь. Уж дюже сон необычный был у меня сегодня.
— Знаешь, попрыгушка моя, сон мне приснился, и оттого что он невзначай как-то привиделся, сердце будто ёкнуло. Думаю про себя: надо ж, какая нелепость в жизни случается. Бабушка твоя, покойница Наталья Дмитриевна, приснилась. Да так живо. Здесь вот вроде бы повернуться на другой бок и покемарить еще чуть-чуть. Ан нет, вижу, стоит она на берегу речки нашей Коломенки и рукой будто машет мне: мол, иди, иди, Степаныч, заждалася я. А мне самому глаз от неё не отвести, все равно как заворожила меня. Прости Господи, за что же мне такое испытание? Перебрался на тот берег, ближе подошел и чую: пахнет от нее свежим молоком и пирогами с капустой. Помнишь бабушкины пироги-то? Вот-вот, такой и запах от неё был. Я уж было испугался, встал, заглянул на кухню — нет никого. А пирогами-то пахнет, пахнет. Чего молчишь, конопатая? Чуешь пироги-то?
Здравствуй, дорогая моя книга жизни. Всё как всегда: на смену дня приходит ночь, на смену зимы приходит весна, а моему хорошему настроению пришла хандра. Это так обычно, что и в ус не дуешь, как будто так и надо. Сегодня утром, когда внучка моя начала крутиться вокруг меня как юла, когда звонкий голос её пронзил мои уши, я посадил мою красавицу себе на шею и мы, словно корабль, разрезая ветряные волны змеёвских просторов, ушли в плавание. Не успели мы еще подойти к калитке, как резкая боль пронзила позвоночник, мои ноги подкосились и… слышу только:
— Деда, деда, что с тобой? Ну-ка, посмотри на меня, что ты меня пугаешь? Не надо, деда, а то я заплачу.
— Что ты, солнышко моё, как же я могу, — превозмогая боль, говорю я, обнимая светлую головку. — Только вот чувствую, гулять мы сегодня с тобой не пойдём.
— Конечно, деда, я тебя никуда не отпущу. Сейчас буду тебя лечить.
Цепляясь за забор и превозмогая боль, я еле доковылял до своей каморки и рухнул на кровать. Всё как всегда, только сегодня меня что-то шибко тряхануло. Ничего, отлежусь сейчас, и отпустит. Жалко только, с Натулей моей погулять не успел. Больно было так, что искры из глаз, слова всякие бранные от неожиданности из души рвались. Но рядом Наташенька, и потому ни гу-гу, только тихий стон опрометчиво слетел с губ. А какое было утро, солнце. Душа радовалась. А тут на тебе, вот такой казус. Оплошал я.
Наташенька засуетилась возле меня, принесла деду чаю с конфетками. Потом совсем не помню как заснул, и привиделась мне дорогая моя Наталья Дмитриевна, да так живо. Будто сидим мы с ней на крылечке и друг на дружку наглядеться не можем.
— Ты что это, Стёпа, совсем расклеился? — глядя мне в глаза, спрашивает моя Наташенька. Я ж оробел поначалу, но как много мне ей сказать хотелось, посекретничать, пошушукаться. Сколько раз мечтал и думал о нашей встрече. Хотел сказать ей, что помню всё, всё, что когда-то соединяло наши сердца. Всё, чем мы горели и жили. Помню, как мы на завалинке порой вместе весело запевали:
— Пойду ль с милым я во двор, я во двор, поцелуюся…
А я с озорцой и с надеждой вторил:
— Пойду с милой в сеновал, сеновал, полюбуюся..
Помню её голубое платье с белыми рюшечками, которое до сих пор висит в нашем шкафу. Помню наш первый поцелуй, и как я любовался моей любимой. Она тогда только шепнула мне:
— Ну что же ты, смелее, мой мальчик.
А дальше был только сон, была феерия чувств. Жаркий вздох и выдох. И вот мы уже, не стыдясь своей наготы, еще не совсем очнувшиеся от блаженства, разглядываем друг друга. Вечером, ни о чём не договариваясь, моя единственная, неповторимая пришла ко мне, и наши откровения продолжились… Это были жгучие времена. И завтра снова и снова, потом опять и опять, наши сердца всё больше и крепче сливались в одно целое. Я не мог вздохнуть без неё, а она, растворившись во мне, забыла, что за рассветом наступает день, а день сменяется ночью. У нас была одна лишь ночь, наша ночь — страстная и безумная. Она продолжалась до тех пор, пока болезнь моей любимой не сковала руки и ноги в жутком параличе.
Чувствую, чувствую я, Наталья Дмитриевна, что затаила ты на меня обиду за мою Любашу. Но не кори меня, не кори, прошу тебя. Она сегодня для меня что свет в окошке, радость и печаль, как и ты была для меня когда-то. В светлой косе Любаши я вижу твои волосы, целуя её — я целую тебя. Нет силушки бороться с тоской по тебе, и оттого нахожу я в ней отраду своим чувствам и расположению. Она вдохнула в меня жизнь, и как тогда с тобой, мне опять хочется петь и радоваться жизни. Она возбуждает меня делать безрассудные поступки. Обнимая её, я утопаю в радостях жизни и всегда, слышишь, всегда вспоминаю наши дни-денечки, когда мы были молоды и, наслаждаясь друг другом, купались в порывах страсти и удовольствия. Касаясь её губ, я вспоминаю тебя. Её глаза, словно твои глаза, обнимают и заставляют дрожать моё тело. Всё, как было тогда с тобой. Если можешь — прости и знай, что мое сердце согрето этой светлой женщиной.
Вдруг чувствую, чья-то рука коснулась моей, и голос, до боли знакомый голос:
— Стёпа, Стёпа…
Открываю глаза и вижу: сидит моя Люба, а рядом стоит Наташенька.
— Ну что ты расхворался совсем, нечто время сейчас перебирать свои хвори? А стонешь-то от чего, больно? Так погоди немного, врача уже вызвали. — Люба взяла меня за руку, и показалась она мне холодной-холодной. Будто только что белье в колодезной воде отполоскала. — Горячий ты, Стёпа.
Вечером пришла целая делегация. Краснощекая Маринка осмотрела меня и потом, тяжело вздохнув, сказала:
— Ты бы, Степаныч, остепенился. Ведь не далее как вчера видела я тебя в магазине с Любкой. Целую авоську пива набрал. Можно ли тебе в твоём возрасте столько таскать? Я уж не говорю — пить. Сосуды, сосуды, дорогой, береги. — А заслышав за дверью, как Наташенька моя играла в мячик, продолжила: — Тебе уже о себе надо подумать: твои тебе дитё сбагрили, а ты по доброте душевной даже отказать не можешь. Я вот позвоню им в город, пускай теперь сами покрутятся, да и за тобой присмотрят.
— А вот это уже не тебе решать, — не выдержал я. — Послушай-ка, Мария, иди подобру-поздорову, я уж как-нибудь сам решу, что мне делать.
— Я-то вот пойду, а ты подумай, Степаныч, — уже выходя из комнаты, сказала Маринка.
А ведь позвонит, стерва, позвонит.
Ах, безумная жизнь, источающая помимо красоты и счастья дёготь и шлак, как то подлость и лукавство. Вот и ты обожгла кристальную душу моей внученьки своим жалом. Она ведь позвонит, а у нас с Наташенькой вся жизнь кувырком. Разве мы друг без дружки сможем? Да нечто не насытилась, жизнь, ты еще людским горем и слезами, нечто в радость тебе безумные поступки? Наложи свою черную печать на меня, старого ловеласа, я калач тёртый. Опохмелюсь и наплевать мне на твои выкрутасы. Так нет, смеёшься и язвишь над существом беззащитным и хрупким, как бы высказывая свою власть и силу. Ты проносишься мимо, отнимая года и денёчки, разбазаривая мои мысли и силушку. Ты летишь в никуда. «Подожди, — кричу я тебе, — жизнь, ты же видишь, я не столь расторопен, как бывало раньше. Косточки мои хрустят, и сам я уже с трудом передвигаю ноги. Ты что, смеешься надо мной? Что ж, я другого и не ждал от тебя. Скверно, скверно, думал, что еще поживу. Я выпотрошен и разбит. На последнем издыхании, на выдохе что есть силы кричу истерзанной душе — крепись, ты же можешь. Ну что ты расклеилась, старая перечница, соберись, соберись с силами, и крикни всему белому свету: жив еще Степаныч! Жив!»
Но что такое, слышу только тихий хрип из груди. Ничего, подружка, ну-ка попробуй еще раз, я с тобой, вместе. Кричу, а перед глазами какие-то звездочки летят, летят куда-то.
Вдруг чувствую, или мне только привиделось, будто подхожу я к берегу речки нашей Коломенки, встаю босыми ногами в лодку, и она, как только я оказался в ней, поплыла. Нет ни мотора, ни весел, так она сама по себе. Слышу плеск воды да пение птиц. Туман рассеялся, и на другом берегу возле калитки стоит моя Наталья Дмитриевна и смиренно ждёт меня, а за ней сады, цветущие сады, источающие дивный аромат. Вижу, Наталья Дмитриевна помахала мне платочком. Чудеса, да и только.
Мы всё идём, идём. Долго. Это ж пока из наших закоулков-переулков на большую дорогу выйдешь, полдня пройдёт. Про себя думаю — ну скорее уже! Как-то не по душе мне обременять дорогих людей непредвиденными хлопотами, и потому хочу, чтобы это быстрее закончилось. Господи, как же осунулась моя Любаша, её весёлые игристые глаза высохли. Наташенька идёт с Лариской из продмага под руку. А где же сын мой Павел, этот прохиндей, неужели и тут он отличился? Впрочем, я и не удивлюсь, если он не придёт. Только жаль, ведь моя кровинушка. Когда процессия торжественно проходила по центральной улице, я совсем не заметил любопытствующих глаз. Всё как всегда, только умытые летним дождём деревья серебрятся тысячами улыбок солнца. Где-то далеко надрывается циркулярная пила, лают собаки. Хочется крикнуть моей Любаше, успокоить её. Но теперь это не положено мне. Ведь это несуразица какая-то, разве покойники разговаривают? Нет, ну так вот и я не буду. На окраине деревни какой-то парнишка спросил у Лариски:
— Кто умер?
— Степаныч.
— А кто это?
Так и хотелось дать этому сопливцу затрещину. Еще и трёх дней не прошло, а ишь ты, про меня уже и забыл. Мне что — встать из гроба и поставить при въезде в деревню табличку, где написать большими буквами: «Здесь жил весельчак, проныра, любитель пива, девок за бока щупал — башмачник Степаныч».
Оглянулся в последний раз на свою деревушку, и защемило сердце. Много чудес бывает в природе, и одно из чудес — это деревня наша Змеёво. Нет лучше места на земле. И потому, продолжая восхищаться, я, как всегда, говорю себе: «Господи, как же хороша и прекрасна жизнь!»
Об авторе:
Алексей Решенсков, родился в Москве в 1961 году. Большое значение в моей судьбе сыграло место рождения — Шелапутинский переулок. Это название и определило мой образ жизни на первые два десятка лет. Впрочем, и название улицы — «Курская канава», на которой жили мои родители, — видимо, тоже нашло отражение в моей судьбе. В 70-х годах на моем жизненном пути повстречался, почти мимолётно, поэт Александр Ревенко. Возможно, именно тогда, как бы ненароком, он привил любовь к поэзии.
Печататься начал в 1985 году в газете «Красный маяк» под чутким руководством Владимира Скоробогатько. В 1987 году закончил Университет рабочих корреспондентов имени Ульяновой. Печатался в рязанском журнале «Три желания», «Чешская звезда», в Камчатской литературной газете «Новая книга». В электронном издании журнала «Беседа у камина», «Лексикон, «Стол».
Сейчас являюсь членом литературного объединения «Точки» под руководством А.В. Воронцова.