Бабушкин сундук
Я любила приезжать в её светлый, просторный дом. Мне нравилось его простое убранство и цветы. Сколько же их было в несметных горшках повсюду: на подоконнике, на полке возле телевизора, на полу. Среди них – величественная глоксиния, фонарями горящая роза, хрупкая герань. Названий многих из них я уже не помню. Вспыхивая то тут, то там красно-белыми пятнами, эти цветы удивительно вязались с ней и были её единственной прихотью. Сама она – невысокого роста, голубоглазая, с длинными светло-каштановыми волосами, которых не коснулась седина, с двумя глубокими складками на щеках, спускавшимися к уголкам рта, – казалась редкостным цветком, собирательным экземпляром своей коллекции. Её внешность располагала, а имя Галия, корень которого восходит к французскому «праздник», очень точно отражало суть её приятия окружающими. Встреча с ней была праздником. Глаза её смеялись, и она никогда не казалась скучающей. Внешность, вкусы, репутация ставили бабушку в центр внимания, и только узость общения, вызванная удалённостью деревушки от других населённых пунктов, затемняла её лоск.
В доме, залитом мягким светом и обрамлённом цветным великолепием, успокаивающе пахло зеленью, и я с лёгкостью отвлекалась в нём от утомительных размышлений, занимавших меня в городе, обретала душевное равновесие. С лёгкостью вырисовывались и перспектива, и прозрение. Эти цветы, старое зеркало на стене, шифоньер с платьями прабабушки, сундук и тишина, ставшая приметой её дома. Запах свежести и лета. И я словно вижу саму душу моей бабушки.
Прелестное создание – её душа. Время отнимает дорогих ей людей, а она остаётся доброй, нежной. Настоящей. И верной. От покорности и терпения, жалких радостей, которыми она довольствовалась, комок подступает к горлу и на глаза наворачиваются слёзы.
С годами мне кажется, будто я знаю, что в душе бабушки было сокрыто. Разглядывая фотографии, я вижу её совсем молоденькой в ситцевом платьице и думаю, какой она была красивой, как гордилась её умениями мать, как счастлив был дедушка в полувековом союзе с нею, подарившем им троих сыновей. Повинуясь тяге к неизвестности, которая всегда снедала бабушку, она сбрасывала на время бремя деревенских забот и уезжала к своим немногочисленным родственникам. Они всегда ждали её. Она была наделена располагающей общительностью, любила смеяться и смешить. И им нравились её смех и грусть. Сознание этого не утолило разочарования бабушки, и при каждой новой встрече с ними она оживлялась, словно они ещё не знали о её несбывшихся надеждах, и, когда заканчивался уже седьмой десяток, она по-прежнему расточала своё обаяние, готовая начать всё сначала. Дом, родственники, соседи были для неё образом самой жизни. А её символом стал сундук, вместивший их многолетние подношения. Среди них – платки, ткани, серебряные монеты и украшения, связанные и вышитые ей же самой изделия, достойные занять место в музее этнографии. Это было единственное, чем она не делилась, когда была жива. Бережливая от природы и по необходимости расчётливая, она придавала им (этим вещам) значение, равное памяти тех, кто их дарил. Они стали самым дорогим её достоянием, когда внезапно скончались старшие сыновья и муж.
Сидя за чаем и разговаривая, я порой неожиданно получала приглашение осмотреть содержимое сундука. С годами это уже вошло у нас в привычку, хотя мы обе досконально знали его. Тихонько напевая что-то себе под нос, бабушка подходила к сундуку и неторопливо доставала одну вещь за другой. Перед ней словно проходила вся её жизнь. И это ощущение усиливалось, когда она натыкалась на что-то особенно дорогое. Музыка в душе стихала, а приятное возбуждение спадало. Бабушку, видимо, охватывала тоска по отчему дому, расположенному в нескольких десятках километров от собственного, в котором теперь живёт семья её покойного брата. В это время года там созревали вишни на кустарниках, посаженных им, и их сладкий аромат заполнял весь сад и двор. Каких только плодовых деревьев и кустарников не насадила бабушка рядом со своим домом: яблони, груши, черёмуху, иргу, целые полосы смородины и малины! Но дорога ей была именно вишня из родового дома. Слёзы наполняли её глаза, и она утирала лицо маленьким платочком, комкая его в руке. Обратив ко мне голубые глаза, она неуверенно спрашивала: «Не съездить ли ей туда дня на два-три?» Повторяла этот вопрос из года в год, чтобы унять боль, сделать сносным смятение. Я пожимала ей руку и чувствовала ответное движение её пальцев.
Взгляд бабушки падал на кружевной воротник, связанный для неё матерью. Она осторожно брала его в руки и улыбалась. Её лицо светилось при виде красивого изделия, олицетворявшего молодость. Сколько радостных воспоминаний пробуждал в ней этот ажурный воротничок! Разве лучшее в жизни досталось не ей? Что же такое счастье, если не сочетание красоты и любви, придающей всему, что окружает человека: людям, вещам – повышенную ценность?
И снова ощущение чего-то пережитого в прошлом перехватило ей горло. В её руках вышитое полотенце. Что это? Забытый сон или грёзы? Бабушка провела рукой по глади, и его вид встряхнул ей память, и она вспомнила… что? Ей шёл двадцать первый год, когда она приехала к дедушке. На ней было платье ниже колен, на длинные волосы наброшен платок, подобранный в тон атласным лентам, свисавшим с её кос. Она была прямодушна и доверчива. И это понравилось свекрови, и они легко сблизились. Обаятельная семья. Приятно вспомнить её через столько лет! Первые недели, которые она прожила там, были настоящей идиллией. Она припомнила – удивительно, как такая мелочь осталась в памяти, – эпизод у ключа, когда местные девушки на выданье собрались возле него и ждали её появления, надеясь разглядеть поближе. Очаровательные были девушки, простые. Теперь нет той свежести души, какая была у них.
Она говорила, а у меня перед глазами вставал поросший осокой луг, два тополя, переживших не одно поколение селян, и ключ у их основания, в своём обилии и журчании ни с чем не сравнимый символ прелести деревушки. И вдруг на меня словно пахнуло его свежестью – и я порадовалась, что у меня есть «опора», куда исконно непреходящее, чем городские улицы.
То ли инстинкт, то ли застенчивость заставляли меня молчать. Я слушала бабушку, и у меня дух захватывало от очередных свежих подробностей, которыми она снабжала уже знакомые мне истории. Как будто идёшь в неизвестное: мы очень близки и в то же время я так мало знаю о ней.
Доставая из сундука одну вещицу за другой, она рассказывала мне о своих родителях: об отце, не вернувшемся с финской войны, рано овдовевшей матери, о сестре и брате, их взрослом детстве; и удивительно было, как много эти вещи вобрали в себя. Кружева украшали девичьи платья, скатерть вышита в год переезда к дедушке, крошечные валенки сваляны другом семьи для внука, моего брата, красивый белый платок подарен средним сыном после долгой разлуки, а другой, с жёлтым рисунком, – шурином к её очередному юбилею. Вспоминая их, она листала хронику жизни, перебирая годы радостей и горестей, словно видела лики времени, переступившие через порог приоткрытой памяти.
Платья моей прабабушки. Как миловидно, благородно и женственно выглядели они! Запустив руку в их воздушную мягкость, она осторожно вынимала одно из них, зелёное, и, собрав воедино, словно лёгкие летние волны, его многочисленные складки, бережно подносила к окну, сливаясь с ним в едином сверкающем образе былого счастья. Она гордилась трудами рук своей матери. Такие наряды мог создать лишь человек, который постиг Душу платья, – настолько они воплощали сущность того, что можно надеть на женское тело.
Как-то раз, взяв в руки одну из батистовых блузок, сшитых прабабушкой для своей юной дочери, в то время моей ровесницы, я засмотрелась на неё, и сердобольная бабушка поняла меня буквально. Признаюсь, когда она предложила мне примерить её, моим первым чувством была лёгкая досада. Я смешала тогда оригинальность со старомодностью. А эта блузка, выполненная вручную и украшенная костяными пуговицами, казалась олицетворением картинки из заморского журнала. Но что мода? Это линия, силуэт. Я поняла это позднее.
И сознав, я даже пыталась по образцу из сундука создать что-нибудь своё – не часть интерьера, а предмет гардероба. Первым плодом этих трудов стал жилет. Работа над ним была вымученной, лишённой лёгкости и воображения. И он получился похожим на машинный трикотаж, не отличающийся самобытностью. У подражательства есть изъян – оно может наскучить. С настойчивостью, присущей деревенским людям, бабушка терпеливо учила меня превращать спицы в орудие, пригодное для выражения моего настроения. С тех пор я перевязала множество вещей: подвесных украшений, скатертей, бахромы, и они стали для меня способом накопления и передачи информации от неё ко мне.
Видя бабушку праведной, полной достоинства, я спрашивала себя, помнит ли она, о чём думает наедине? Не возникало ли желания у неё, мечтательной и романтичной, воображаемое превосходство над близкими мотивировать личными склонностями? Задаваясь этим вопросом, я уже сознавала его риторичность. Как не любить ей было этих порядочных, честных, достойных людей: брата – степенного и основательного, сестру – кроткую и тихую, племянников и племянниц, с которыми она легко ладила, соседей, вместе с которыми переживала участь заброшенной деревушки? Их жизнь, как и её собственная, полная незаметных жертв, была патриархальна и гармонична.
Мне не дано знать, какие тайные восторги ей привелось изведать. Догадываюсь только, что с годами их стало меньше. Мгновения радости обрели для неё сезонный характер – лишь летом дом снова наполнялся близкими ей людьми. Мы уезжали. Заслонив глаза от солнца рукой, она застывала на месте и неотрывно глядела вслед увозившему нас автобусу. Она не роптала и не требовала сочувствия, хотя бесконечно нуждалась в нём. Лишь память скрашивала серость и обыденность её жизни. Она была духом семьи, духом времени, в котором мы жили. И я любила её за эту верность памяти.
Уже нет моей бабушки, а этот дух по-прежнему поддерживает меня, как и память о сундуке, цветах и её доме. И я снова вижу, как сияет вера в её глазах, как от отчаяния на лицо ложатся тени, как она шуткой встречает горестную новость, не желая из гордости допустить, чтобы видели ужас, охвативший её душу. И, моя дорогая, я распахиваю объятья, мысленно заключаю в них тебя, прижимаю к своей груди, принимая все твои условности и причуды!
Об авторе:
Разиля Рафинатовна Хуснулина, 1961 г. р., доктор филологических наук (Москва), доктор философии (США), член-корреспондент Международной педагогической академии, профессор, переводчик, писатель.
Окончила УдГУ (Ижевск, 1983), факультет романо-германской филологии, имеет квалификацию «преподаватель английского языка, филолог, переводчик». Обучалась в аспирантуре Института мировой литературы АН СССР (Москва, 1985–1988 гг.), защитила кандидатскую диссертацию по ирландской литературе. Окончила две очные докторантуры и защитила докторские диссертации: одну, по философии, в университете Тихоокеанского Побережья США (1997–1998 гг.), другую, по английской литературе, в Москве, в ИМЛИ РАН (2002–2004 гг.).
Автор более 150 публикаций, из них шесть монографий, 12 учебных пособий, более полусотни статей в журналах, рекомендованных ВАК. Её монография «Ф. М. Достоевский и английский роман ХХ века» (2005, повт. изд. 2012) получила широкое признание в России и за рубежом; её высоко оценила королева Великобритании Елизавета II, признавшись в личном письме к Р. Р. Хуснулиной в 2006 году, что разделяет многие убеждения автора.
Профессиональный переводчик, Р. Р. Хуснулина перевела с английского языка романы Сомерсета Моэма «Наверху, в вилле» (1997, повт. изд. 2011) и Билла Хопкинса «Предсказание и последствие» (1997, повт. изд. 2007, 2015).
Автор сборников рассказов «Душа» (2000), «Мой изменившийся мир» (2007).
За монографию «Ф. М. Достоевский и английский роман ХХ века» и серию публикаций в журналах «Иностранная литература», «Литературное обозрение» решением ИНИОН включена в энциклопедию лучших литературоведов России «Кто есть кто в литературном мире» (2011). Член редколлегии журнала перечня ВАК «Казанская наука».
В настоящее время работает профессором Высшей школы перевода МГУ им. М. В. Ломоносова.