Дерево игры

Юлия КОМАРОВА | Современная проза

 

Небо смотрит на меня исподлобья — проглядывает красным испитым глазом солнца сквозь низкую тёмно-синюю тучу. Считается, что закат везде хорош, на море особенно. Краски сгущаются, как будто завершение дня должно поставить жирную точку, вынести окончательный приговор. И каков он был, мой день?

Платон не пришёл. Обещал встретить меня на станции и не встретил. Я предвкушала, как это будет. Глупо воображать, придумывать и домысливать. У меня никогда не получалось. Всегда в жизни всё по-другому. Это вам не шахматы.

Я специально приехала, чтобы с ним встретиться на Финском заливе. И вот — закат, солнце, небо. Серая стылая вода. Море и правда свинцовое. Небо мрачное, и никакого желания окунуться или тем более проплыть. А я стою на берегу, как в детстве, той серой холодной зимой, когда папа ушёл и море впервые на моей памяти замёрзло у берега. Ничего у меня не вышло. Никогда ничего не выходит.

Наш с Платоном едва зародившийся особенный собственный мир оказался таким же недолговечным, как шахматная партия: фигуры сметены с доски, уложены в коробку. Он не пришёл. Солнце село где-то глубоко внутри тучи. Небо с морем слились в один мрачный, одинаково скучный цвет…

Но нет! Тучи раздвинулись. Неожиданное солнце выплеснуло самый последний тёплый и ласковый луч прямо на вытянутую фигуру Платона, бегущего на фоне аристократических розовых стройных сосен по розовому же песку. Он машет мне и что-то кричит.

Классная картинка. Я на автомате достаю камеру: надо это снять, очень красиво. Такой обалденный свет! Тут бы другой объектив, да ладно. Так, поймала изображение. Картинка скачет и плывёт. Да что такое? Руки дрожат… Ну всё, хватит. И я просто опускаюсь на этот чужой холодный песок.

Когда я впервые его увидела, Платон сидел спиной к окну — в сумерках лица было не разглядеть. Зато я услышала его голос, низкий, мягкий, спокойный. Я даже не поняла слов, просто внутри стало тепло и вязко. Я села и весь вечер слушала. Я могла бы и всю ночь, но он ушёл. А я не взяла телефон, дурочка. И что было делать?

Я пошла в Русский музей. Папа говорил: «В любой непонятной ситуации надо просто посмотреть на что-то красивое, и станет легче». Я всегда зависаю у Куинджи: вот как он умудрился так нарисовать эту лунную ночь, что тебя затягивает, поглощает пространство, гипнотизирует луна? Почти такой же эффект в фильме «Меланхолия», когда героиня там ночью загорает. Я бы хотела так нарисовать — в детстве мечтала стать художником. А стала фотографом.

Там мы с Платоном и встретились. Стояли рядом какое-то время, а потом увидели друг друга и рассмеялись. Обрадовались. Сразу показалось, что мы знакомы сто лет — всю жизнь. Он был очень высокий и светлый, прямая противоположность папе, невысокому, чернокудрому и бородатому. Папа был похож на итальянского актёра или певца. Платон в своих смешных очках, с нечёсаными всклоченными волосами — на безумного учёного. И он не любил шахмат. Это было первое, что я у него спросила, когда мы вышли из музея. Платон закурил очередную сигарету и удивлённо посмотрел на меня, щурясь от дыма.

— Знаешь, я не играю, как-то не в кайф. В детстве ещё ничего. Лет в тринадцать клёво было. Помню, играл, мог заглянуть на несколько ходов вперёд. А потом садишься за доску, а у них — дебют, гамбит. Ну не знаю — какой смысл всё время разыгрывать одни и те же партии? Выигрывает тот, кто вызубрил больше вариантов.

— Ну нет, ты не понимаешь! Шахматы — это психология. И даже с элементами манипуляции. Не смейся. Я серьёзно. Это такое мощное лобовое столкновение двух личностей! Нужно видеть противника насквозь, прочитать его мысли, угадать его ход. И не переоценить противника, хотя плохо и недооценить. И главное — ты должен быть уверен в себе, ты должен верить, что найдёшь верное решение. А для этого надо прочувствовать соперника, залезть ему в голову! И только после этого можно делать свой ход. Например, я зашла на детский мат, ты понял мой замысел и защитился; а если я отвлекла тебя гамбитом и перешла к детскому мату не третьим, а седьмым ходом? То есть, запомнив мой манёвр как детский мат, ты не допустишь мысли о нём даже после десятого хода. А после двадцать пятого? Это не зубрёжка, это чтение игры! — Я разволновалась и говорила много, и понимала, что он не ожидал такого разговора.

— Ого! — выдохнул он дым. — Так ты профи?

— Ну, как сказать. Скорее нет. Сейчас мало играю. Я ещё в детстве стала перворазрядницей. Подтвердила разряд в борьбе со взрослыми шахматистами. При этом редкий дебютный вариант я знала хотя бы на семь-восемь ходов. Хотя я иногда сейчас встречаю игроков, которые знают дебютных вариантов намного больше, чем я, но играют слабее. Значит, дело в чём-то другом, а не в простой зубрёжке.

Платон молча затянулся и задержал дыхание. А я зачем-то добавила:

— Играть можно в любом возрасте, но понять шахматы — это совершенно другое. Даже поражение может тогда принести радость. Главное — почувствовать игру, войти внутрь.

Он внимательно смотрел на меня, выпуская дым в сторону, и ничего не говорил. Но меня уже понесло:

— Я тут поняла одну вещь. Про дерево игры. Хочешь, расскажу? Суть вот в чём. Знаешь ведь Роберта Фишера? Мой кумир. Он практически до чемпионства признавал только открытые дебюты, то есть то, что впитал с детства. И дерево, выращенное с поля «е-четыре», он знал в совершенстве, он мог любого запросто затянуть на сухую ветку и опустить на землю. Что такое дерево игры? Это последовательность ходов, в которой ты знаешь все входы и выходы, все сухие и живые ветви партии. Сильный шахматист может вырастить достаточно деревьев. Какие-то ветви игры ты можешь изучить лучше и оживить или засушить их. Я не чемпион и не гроссмейстер, но своё шахматное дерево вырастила и вот уже много лет поддерживаю его. Это дебютная система, позволяющая переигрывать даже самые сильные шахматные программы. Чтобы вырастить такое дерево, нужно долго вести игру в одном направлении, запоминая все живые и мёртвые ответвления.

Я смотрю на Платона снизу вверх и пытаюсь понять, как он воспринял то, что я сказала. Платон затягивается глубже и выпускает дым смешным хоббитским колечком.

— А не хочешь ли прогуляться на крышу? Я покажу тебе трушный Питер.

Родители развелись, когда мне было одиннадцать. Я ничего не подозревала. То ли они не позволяли себе выяснения отношений при ребёнке, то ли долгих разборок не было. А может, я поставила на картинку фильтр и не замечала очевидного. Но папа ушёл, а мама сказала, что он плохой. Я её не слушала. «Потому что я его люблю!»

Однажды он пришёл к нам домой, когда никого не было, и забрал все драгоценности, а с ними и свой подарок мне на десятилетие: волшебную шкатулку из Индии. Там на красном бархате в лунках лежали камни: сапфир, аметист, гранат, берилл, лунный камень — один обработанный, другой необработанный, такой весь в чешуе, как рыба. Я любила перебирать их, называть вслух имена, смотреть на просвет — на то красивое, что запрятано внутри.

Мама сказала: «Вот видишь, Дина!» И я поняла, что теперь ничего не будет: ни поездок в горы, ни ночного моря, ни мидий на костре, ни папиных весёлых друзей, ни музыки. На ночь он ставил мне пластинки с классикой, считал, что это единственное разумное средство от моей бессонницы. Проигрыватель он тоже забрал.

Но коробку с шахматами папа мне оставил. Я всё просила его научить меня играть, следила внимательно, как он переставлял фигуры, когда играл с друзьями. Он играл чёрными и всегда выигрывал. Однажды, лет в пять, я взяла белую фигуру коня и раскрасила её маминым красным лаком: типа конь погиб. Папа смеялся и стирал «кровь» растворителем: «Сейчас мы устроим купание красного коня!» А потом я долго рассматривала ту самую картину в альбоме. Этих альбомов у нас была целая полка. Вот тогда я захотела стать художницей.

А на самом верху стеллажа лежали журналы «Плейбой» — на самой высокой полке, чтобы я не дотянулась. Поэтому приходилось звать соседа Серёжку, он был длинный для наших семи лет. Мы рассматривали всё это с искренним удивлением. Конечно, я видела голых мужчин и женщин в музеях, в альбомах с репродукциями картин, но там пропорции и позы были совсем другие. Мы даже сравнивали специально, и Серый сказал, что лучше быть художником, чем фотографом. Я была с ним абсолютно согласна. А потом ему запретили со мной играть. Больше друзей у меня не было.

Всё детство я училась играть в шахматы — сама. Сначала я просто расставляла фигуры и вела пространные диалоги, перемещаясь по клеткам как попало. А потом поняла, что фигуры двигаются не случайно, что в этом-то и заключается смысл. Нельзя ходить конём, если ты ферзь. Это открытие было сродни открытию нового идеального мира, в котором всё точно расписано, предусмотрено, стабильно. Не то что у нас. Мне хотелось удивить папу — сыграть с ним, пусть даже он выиграет, пусть. Главное — чтоб он увидел, что я умею. Но он всегда отмахивался: некогда. Не хотел тратить попусту время.

Зато, когда он играл с друзьями, я стояла и смотрела.

Я не знала, что такое атака пешечного меньшинства, и довольно слабо знала варианты защиты Каро-Канн. Но уже помнила все основные тактические приёмы, умела находить в партиях два-три ходовых удара, понимала важность открытых линий, форпостов и других позиционных элементов. Может, в этом ключ? Может быть, стоит папе узнать, что я понимаю игру, и он посмотрит на меня внимательно и серьёзно, как он смотрит на своих друзей? Не будет смеяться, а взъерошит свои густые волосы и будет долго-долго думать над ходом.

Когда родители развелись, я заболела. Так и прошёл весь этот дурацкий пубертат — меня всё время лечили непонятно от чего. Коробка с шахматами всегда лежала рядом с моей кроватью. Шахматы всерьёз занимали воображение — стали единственной игрушкой. Мне казалось, что это приближает меня к мечте, к цели, к чему-то реально сто́ящему. Я следила за чемпионатами мира, искала разыгранные партии. И только шахматы были мне интересны.

Однажды именно Каро-Канн я избрала, играя чёрными. Предыдущую партию я провела неудачно и решила идти от обороны. Заранее готовилась, знала, что будет сильный соперник, а проигрывать нельзя. Когда мы сделали ходов по пятнадцать, создалась позиция, про которую в учебнике пишут: «И тут соперники согласились на ничью». Мой юный противник не совершил ни одного промаха, это была моя ошибка — избрание тихого дебюта. Меня прямо колотило внутри, я даже вспотела. Что-то нужно было делать! И я придумала. Начала демонстрировать атаку с прорывом на левом фланге, но замысел был — прорыв на правом! Конечно, противник стягивал все силы на левый фланг для обороны. Но я-то просчитывала количество ходов для переброски фигур на другой фланг. И когда всё завертелось после жертвы пешки, мои фигуры за несколько темпов оказались на месте, а соперник запутался в своих, и игра очень быстро закончилась моей победой. В этот день я поняла, в чём была моя ошибка — тихо сидеть и ждать всё детство папу. Неправильный дебют.

Я нашла его телефон и позвонила.

— О, доча! Привет, не узнал тебя. Богатой будешь! Нет, встретиться никак. Выходные — святое время, у меня семья, сама понимаешь, а по будням я работаю. Вечерами? И вечерами занят. Я нарасхват! — И он весело рассмеялся.

Он всегда был весёлый. И когда жил с нами, он и правда вечерами редко бывал дома. Хотя и выходные не были тогда для него святыми. Он всем был нужен. И больше всего тогда он был нужен мне.

Время шло, мальчишки в классе и во дворе доросли до человеческих отношений, а там и школа закончилась, значит, пора бы уже встречаться, гулять допоздна, целоваться, терять голову. Но моя голова всегда была на месте. В самые сложные моменты мне представлялся папа. Он улыбался, держа меня за ноги вниз головой, и отпускал с пирса в воду — учил меня прыгать ласточкой. Я летела прямо на острые камни на дне. Вода была такой прозрачной, что они казались совсем близко. Я была уверена, что разобьюсь и умру. Я закрывала глаза и плакала прямо в воде. Но слёз не было видно. Море само — одна большая слеза.

***

В Ялту мы ехали на троллейбусе из Симферополя. Неспешно и вдумчиво. Решили насладиться пейзажем и погреть сознание тем, что мы не засоряем хрустального воздуха южнобережья отходами топлива. Очень смешно, учитывая, сколько машин нас обгоняло на трассе.

В салоне троллейбуса девчушка с мамой, женщина средних лет и мы с Платоном. Солирует малышка. Через минуту мы уже знаем имена всех её кукол. Я так поняла, что плюшевый медведь без одного уха — папа всех её маленьких пони, а мама — длинноногая Барби. Любовь зла. Про себя я окрестила медведя Пьером и с интересом наблюдаю за развитием событий в этом аристократическом семействе.

Мы с Платоном переглядываемся, соприкасаясь друг с другом на поворотах. Почти не разговариваем, только смотрим и улыбаемся. Женщина упорно нас изучает, у неё прямо на лбу написано, что она гадает: то ли все слова нами друг другу сказаны, то ли, наоборот, мы на той начальной стадии знакомства, когда каждый знает о своих чувствах, но не совсем уверен в другом. Я решаю держать интригу. Пусть помучается.

Жду, когда за окнами вспыхнет море. И вот оно возникло — огромное, блестящее на полуденном солнце пятно. Мы спускаемся к нему, мы его жаждем. Кажется, будто это расплавленное золото. Войти в него, как в пещеру Али-Бабы, и обрести счастье. Сезам, откройся!

Девчушка поёт, укладывая Пьера рядом с Барби: «Потому что, потому что я-а-а его-о-о люблю-у-у!»

Солнце слепит глаза даже сквозь тёмные стёкла очков. Но я хорошо вижу красную машину, которая несётся нам навстречу на всей скорости из-за поворота. Я даже успеваю издать какой-то дикий визг на самой высокой ноте. Не знала, что я на такое способна. А Платон быстро поворачивается ко мне и обнимает меня всю собой, охватывает руками, неожиданно длинными, как крылья огромной птицы, — заслоняет от красной машины, от удара, от моего визга. Я опять на миг вижу своего улыбающегося папу, но Платон не даёт ему отпустить мои ноги — он держит меня всю. Он сможет удержать. Я верю. Я знаю. И водитель выруливает!

С тех пор вся моя жизнь стала состоять из пунктиров и просветов — встреч и расставаний. Где только мы не встречались! И каждый раз всё было совершенно не так, как я себе придумывала и воображала. Платон был непредсказуем. Мы ходили в горы, и он вырезал из сухих веток фигурки и читал мне стихи своего друга, безвестного гения. Мы собирали землянику в дремучем тёмном лесу, который начинался прямо за околицей деревни. Он учил меня есть её с парным молоком — корову держала его тётя, и она достойна отдельного рассказа. Мы ехали на море, и он два часа рвал мидии, а потом сжёг напрочь весь свой улов, хотя уверял, что умеет их жарить на костре.

Зимой он посадил меня на спину и по колено в снегу совершил переход через заснеженное поле замёрзшего водохранилища, чтобы на том берегу разжечь костёр с одной спички. Снег оплавлялся неровным кругом и шипел, а он снял очки, чтобы протереть стёкла, и взгляд его сделался непривычно трогательным, почти детским.

— А не хочешь ли ты вырастить со мной самое могучее в мире Дерево игры? У нас не будет мёртвых веток — только живые! Отвечаю. И никакой зубрёжки!

В свадебное путешествие мы поехали к нему в МГУ, жили в Главном здании, днём гуляли по Москве и всё время попадали под ливень — каждый раз думали, что уж сегодня его не будет, а он был. Но зонт так и не купили. А ночью ходили в лабораторию, там Платон вёл какой-то непрерывный круглосуточный эксперимент для диссертации, сыпал непонятными формулами, спорил с коллегами. Когда я засыпала на его плече, шум ночных машин казался рокотом далёкого моря. Его голос убаюкивал. Он рассказывал мне сказки, которые я пыталась утром записывать, но не могла — они улетучивались с рассветом, как любые тревоги ночи.

Однажды я встретила папу на улице — случайно. Живём в одном городе, а никогда не виделись — ни разу за десять лет. Я уже окончила университет и была беременна нашей первой с Платоном дочкой. Папа сказал:

— Можешь поздравить! У меня родился сын! Я стал папой! — и улыбнулся одной из своих самых щедрых улыбок.

Я безмятежно улыбнулась ему в ответ:

— У тебя есть шанс стать ещё и настоящим дедом!

Папа впервые в жизни посмотрел на меня внимательно и заинтересованно:

— Ты беременна? Ты замужем? Когда?

Через пять лет папин сын и моя дочь сидели за старыми папиными шахматами у нас дома. Дочка выигрывала.

 

Бездонная бочка

— Эй, мать, иди принимай бочку!

Петро прогрохотал по двору и поставил большую гулкую жестяную бочку к стене дома. На порог вышла, вытирая руки рушником, полная седеющая женщина. Марийка осмотрела бочку со всех сторон и одобрительно кивнула:

— Ото ж! Оттащи её в огород, поставь рядом с теплицей — буду огурцы поливать отстоянной водой.

— И придумала же…

— Не придумала! Говорю тебе — мучнистой росы в этом году у меня не будет. Огурцы не любят воду из-под крана! Зинаида в прошлом лете так делала, ни один огурчик не пропал!

— Поглядим…

Петро работал на шахте всю жизнь. Терриконы и тоннели — вот его ландшафт и пейзаж. Утром жена собирала ему тормозок: четвертинку хлеба, луковицу, крутое яйцо и кусок сала. Тратить время и силы на выход из забоя, чтобы пообедать в столовой, у шахтёров не принято. То ли дело присесть на отвал породы и закусить своим домашним. Главное — чтоб крысы твой тормозок не оприходовали до обеда. Но тут уж у каждого свои приёмы, как защититься от грызунов.

Петро не был героем или энтузиастом, не стремился к рекордам, он просто рубил и рубил породу спокойно и упорно, изо дня в день. И неожиданно перевыполнил норму без малого в два раза. Чуть не получил от своих орден Сутулова — мужики вырезают его из старого рештака и крепят на спину. Но никто не решился на эту шутку, уж больно силён был Петро, несмотря на свой возраст. Когда кто-то из молодняка заикнулся было об этом, старик посмотрел на него тяжёлым взглядом, сплюнул и выдохнул:

— Понабирали пингвинов в шахту. У меня, нах, прогулов больше, чем у тебя стажа.

Полученную премию он отметил так же, как и каждую получку: пил молча и много, а потом встал и на ровных ногах дошёл до дома, упал на койку и тут же отключился на ночь и весь следующий день. Марийка смирилась с таким ежемесячным ритуалом и давно уже не скандалила, тем более что Петро никогда не пропивал больше четверти всех денег, а получал прилично.

— От же бездонная бочка! — приговаривала она, снимая с бесчувственного мужа сапоги и штаны.

Старшая дочь давно не жила с родителями да и вообще уехала с мужем после окончания медуниверситета. Любочке было три годика, когда Таня привезла её к бабушке и дедушке и оставила на целый месяц. Девочка оказалась смешливой и понятливой — никогда не лезла без толку под руку, но зато сразу приходила со старым стетоскопом и целым набором пластиковых шприцев, чтобы «обследовать деду», когда он ложился вечером на диван в большой комнате. Она внимательно слушала ему грудь, качала головой и серьёзно говорила:

— Хрипы в лёгких! Но вы не расстраивайтесь. Сейчас сделаем вам укольчик — и будете как новенький! — и доставала самый большой шприц со стёртыми мерными делениями на боку, набирала в него воду из пузырька, прицеливалась в потолок и выпускала воздух со струйкой жидкости. В чудодейственную силу горчичников девочка не верила.

— Понимаете, пользы от них нет. Но и вреда — тоже. Если только у вас нет аллергии. Так что, если настаиваете, я могу поставить.

— Такая разумная! — восхищённо рассказывал дед своим товарищам, когда они добирались на бабе лене на-гора. — И в кого такая? Марийка-то у меня простая.

— А Танька? Танька, вишь, учёная у тебя, врач!

— Да, Танька — сурьёзная баба.

Однажды Любочка заболела: рвота, понос, температура под сорок. За день она сдулась, как воздушный шарик, — из пышечки превратилась в белёсую тряпочку. Весь день в забое дед не находил себе места, а вечером — едва успел помыться и переодеться — бегом домой. Любочка была ещё слаба, но уже обрадовалась деду, обняла его за шею и прошептала:

— Сегодня ты будешь меня лечить.

Петро достал из кармана припасённый стетоскоп и приладил его к ушам. Руки подрагивали от напряжения, когда он аккуратно касался холодным металлом разгорячённого тельца.

— Ну как? Хрипы есть? Жёсткое дыхание? — Голосок у девочки был слабенький, еле слышный.

Дед сосредоточенно помотал головой.

— Всё в норме, — твёрдо сказал он. И внучка выздоровела.

По утрам в свой выходной дед любил набрать Любочке ковшик клубники или малины на огороде и смотреть, как она жмурится от удовольствия, сжимая во рту красную сочную ягоду:

— Вку-усно! А ты хочешь? — и протягивает ковшик.

— Не, не люблю я. Баловство одно. И молоком запивай! Это самое оно, — советовал дед.

Внучка улыбалась и послушно отпивала глоточек парного молока. Щёчки у неё розовели.

— Размяк батя с Любкой-то, — говорил Серёга матери, осторожно посмеиваясь.

— Ото ж, размяк. А чего не размякнуть? — соглашалась Марийка, раскатывая тесто на пельмени.

— С нами, небось, не возился. Меня-то, знай, порол только.

— И мало порол, — вскидывалась мать. — Ишь! Не зубоскаль тут. Положь булку-то, нечего кусочничать! Сейчас обедать будем.

И гнала его из кухни, как ту назойливую муху.

Сын Серёга у Петро, в отличие от дочки Тани, всегда был шалопаем — предводителем уличных банд. Через пень-колоду окончил школу и загремел в армию. А после дембеля остепенился. Устроился на работу — автомехаником, надумал жениться. И то сказать, девочка ждала его всё это время, писала письма и даже один раз ездила к нему в отпуск. Красивая, умная. Училась в педагогическом.

Свадьбу, как водится, сделали деревенскую: во дворе накрыли столы, Марийка наварила самогонки, Петро заколол порося. Танька на свадьбу не приехала — у неё отпуск начинался на следующий день, поэтому ждали её утром после гулянки.

Любочку нарядили как принцессу. Марийка целый день шила белое кружевное платье из нового отреза тюля. Серёгина невеста в шутку позавидовала:

— Кто на свете всех милее?

А Любочка обняла её и радостно уверила:

— Ты! Ты самая красивая!

Свадьба была шумной и весёлой, как и положено. С песнями и плясками. Гостей набилось столько, что пришлось выносить из дома круглый прабабкин стол и ставить его отдельно — для детей. Малыши часам к одиннадцати утомились и заснули где пришлось. Любочка привыкла на ночь беседовать с дедом, подошла к нему и удивилась перемене: Петро смотрел в одну точку невидящим взором и молчал на все её уговоры пойти с ней.

— Деда, я тебе что покажу! Там, в бабушкиной бочке, шарик светится. Ты же можешь его поймать? У меня не получается, он утонул глубоко…

Уже под утро Марийка хватилась Любочки. Ни среди спящих детей, ни среди пьяных взрослых ребёнка не было. Марийка метнулась на улицу, но опомнилась и стала искать во дворе и на огороде.

— А-а-а! — вопль разбудил всю округу. — Петро-о-о!

В калитку вбежала Танька — только что с вокзала. В большой жестяной бочке кружевным кругом вздымался подол праздничного платья. Любочка лежала в воде лицом вниз. Всю ночь.

___________________

Шахтёрский жаргон

Баба лена — ленточный конвейер или поездка на нём.

На-гора — выехать на поверхность из шахты.

Орден Сутулова — символическая награда, которую обещают особо рьяным работягам. По преданию, вырезается в мехцехе из рештака. Либо отпиливается кругляк от чурки и крепится с помощью закрутки на спине.

Пингвин — ученик.

Рештак — шахтёрский автобус, он же скотовоз.

Тормозок — обед, еда, которую берут с собой в шахту; обычно хлеб и сало (колбаса).

 

Чернота

В Кировоград мы с мамой летели из Крыма на самолёте. Первый в жизни полёт. Мне недавно исполнилось семь. Я предвкушала парение, виды с высоты и красоту-красотищу. На деле меня мучительно выворачивало наизнанку, с первой же минуты. Потом я боялась и думать о самолётах долгие годы. В тот душный летний день я была выпотрошена и подавлена — мне было стыдно: от меня неприятно пахло, я издавала некрасивые звуки, а «барышни так себя не ведут» — так бы оценила это прабабушка. Я ехала с ней прощаться.

Она была такой красивой, даже в старости! Белая чистая кожа, округлое лицо с большими, чуть выпуклыми глазами, которые всегда улыбались и делали её взгляд как будто удивлённым. Она, казалось, смотрела и говорила: «Как приятно! Какая ты хорошая!» И этого её одобрения и восхищения я ждала. Мама меня никогда не хвалила — она думала, что этим испортит ребёнка.

Но в гробу лежал совершенно чужой человек: выразительные глаза были закрыты, и лицо казалось абсолютно пустым, покинутым, оплывшим, как свеча у её изголовья. И даже кожа была странно серой. Я не хотела прощаться с этим холодным лицом. На похоронах на следующий день мне надо было поцеловать её, но я побоялась дотронуться губами — просто сделала вид. Потом я считала это предательством, но исправить ничего было нельзя.

Накануне вечером взрослые собрались во дворе, за столом в беседке, и обсуждали завтрашние похороны, а я давно должна была заснуть — одна в тёмном доме, если не считать прабабушки. Гроб стоял в большой комнате — зале. Я лежала и думала, можно ли называть человеком того, кто уже умер. Мне хотелось думать о бабушке как о живой. Она была добрая, хорошая и такая настоящая, тёплая и уютная бабушка, в которую можно было зарыться носом и вдыхать запах яблок и сдобы. Она любила и умела печь — это умение потом и мне перешло по наследству вместе со старинными рецептами пирогов. А ещё она выращивала розы, и розарий под окном благоухал всё лето и осень. Но в ту ночь пахло совсем по-другому: тревожно, неприятно, невкусно.

Меня положили в маленькой комнатке на полу, на матрасе, рядом с большим старинным гардеробом на гнутых ножках. Мама говорила, что вся мебель в этом доме сделана ещё отцом прабабушки, то есть моим прапрадедом. Как она сохранилась в вихре тех безумных лет, я не знаю. Может быть, прабабушка её специально собирала в память об отце? А может, это сделал её последний муж ей в утешение? Но для меня все эти резные дверки и гнутые ножки хранили какую-то старинную тайну. И вот ночью из-под этих самых ножек оно и возникло.

Мне показалось, что дверь в соседнюю комнату чуть приоткрылась, скрипнула, а из-под шкафа выползло и навалилось на меня что-то чернее ночи — что-то тяжёлое, страшное, душное. Такое, что невозможно ни двинуться, ни закричать. Я и не кричала.

Ужас был такой осязаемый и плотный, что я даже думать ни о чём не могла. Да и просто дышать было невозможно. Абсолютная страшная чернота придавила меня к полу. Такого я ещё ни разу в жизни не испытывала.

Сколько это длилось? Мне показалось, что очень долго и мучительно. Вечность. Но в момент, когда всё казалось навсегда поглощённым тьмой, в комнату зашла мама, включила свет и удивилась:

— Ты чего это с открытыми глазами? Ну-ка спать быстро!

И вот тут я взбунтовалась: вцепилась в неё и наотрез отказалась спать на полу. Мама не любила капризов, но пришлось смириться, потому что у меня начиналась истерика, а время было позднее. Успокоилась я только на высокой кровати, укутанная с головой в одеяло. Мама уверяла, что в этом коконе меня никто не достанет. С тех пор я так и спала всё детство, оставляя маленькую щёлочку для носа, чтобы дышать. И чернота больше не нападала. Правда, родители больше никогда не брали меня на похороны. Решили, что я излишне впечатлительный ребёнок.

Но это не конец истории. Я выросла, крестилась и даже считала себя вполне верующим человеком — до такой степени, что моя подруга, у которой умирал от рака отец, обратилась ко мне с просьбой поговорить со священником о крещении её папы. Я договорилась. Он поехал в госпиталь и успел совершить таинство за несколько дней до смерти.

Я ночевала у подруги после похорон, и той ночью всё повторилось в точности, как в моём детстве: я лежала без сна, дверь будто приоткрылась, и «чернота» навалилась такая же плотная, и страшная, и безысходная. Она душила за горло и давила на грудь так, что нельзя было вздохнуть. Правда, теперь я знала, что свет есть, что чернота не насовсем и что надо молиться, но язык меня не слушался, как и голова, я не могла произнести даже одно слово. Рот как будто забило что-то чёрное, душное, а меня окружал не воздух, а плотная масса, жуткая вязкая жидкость. Казалось, я сейчас захлебнусь, утону в этой черноте, и только яркая вспышка света в детском воспоминании — давний электрический разряд под потолком прабабушкиного дома заставил меня бороться: поднять руку ко лбу и перекреститься — медленно, с огромным усилием, будто я вытаскиваю эту самую руку из-под горы песка. «Господи, помоги!» Мне казалось, что я кричу, но это был даже не шёпот, а еле слышное движение, так воздух выходит из дырочки в воздушном шаре. Хватка на шее ослабла, и я с усилием по одному слову зашептала, скорее, засипела молитву. И чернота отступила.

А буквально через несколько дней мне пришлось лететь на самолёте. Я готовилась к тому, что мне будет плохо, очень плохо, но этот первый полёт после неудачного детского оказался совсем другим. На взлёте я поймала ощущение расправляющихся за спиной крыльев. Чувство не просто лёгкости — в этот момент мне показалось, что я могу всё, буквально всё, не только летать.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: