Орфей оборачивается

наталья ЛЕБЕДЕВА | Современная проза

Продолжение. Начало в «РК» № 3–4, 2021

  1. Громким лаем тройным

одновременно воздух наполнил

 

Дождь кончился. Тучи утекли за горизонт, обнажив взошедшее солнце. Кирилл открыл дверь, чтобы выйти, и солнце, отразившееся от мокрой плитки двора, полыхнуло Кире в глаза. Вместо того чтобы запереть дверь за гостем, она осталась стоять на пороге, щурясь от яркого света, впитывая свежий весенний воздух, и стояла долго, пока ветер не загнал её обратно.

В доме Кира обнаружила, что прихватила солнце с собой. Она закрывала глаза, и огненные кляксы танцевали у неё под веками, а где-то сбоку, на периферии зрения, словно бы мерцала музейная девушка. Этот призрак придавал Кире сил и как будто отодвигал в сторону тёмную фигуру Дины. И это привело к ещё одной странной вещи: позавтракав и переодевшись, Кира не смогла решить, чем ей заняться. Огромный дом, который всегда давал ей столько поводов бояться, что Дина и Дима обнаружат грязь и беспорядок и накажут её, теперь казался чистым.

Она прошла по комнатам и остановилась в гостевой спальне, глядя на подушки. Внутри её головы плыли, сталкиваясь, сине-зелёные шары, и если бы она задалась целью понять, что чувствует, то рано или поздно нашла бы этому слово – «удивление». Взятая с этой кровати подушка была как будто первым кирпичиком, вынутым из нависавшей над Кирой стены чужой власти. Стена ослабла. Кира без спросу выкинула чужую вещь, и ничего не случилось. Кары не было. Никто даже не заметил. Но дело было как будто недоделано, и она поняла, почему: она не выкинула подушку, а просто отдала Николаевой. Лихорадочное возбуждение охватило Киру, и она сбежала вниз по лестнице на кухню за мусорным пакетом, а потом так же стремительно взлетела на второй этаж, в спальню, открыла комод и стала перекладывать в пакет Димино нижнее бельё: трусы, футболки, носки. Пакет быстро надул прозрачные серые бока, пришлось идти за вторым. Кира поразилась, как много у её мужа было вещей. Когда ящики опустели, она кинула сверху две свои пижамы с длинным рукавом.

К мусорным контейнерам Кира всегда бегала быстро, ссутулившись, опустив глаза: дом никогда не отпускал её надолго, и, подчиняясь его сумрачной воле, она не смотрела вокруг. Но теперь солнце было в её глазах. Кира вышла на крыльцо с тяжёлыми пакетами в руках и, подняв голову, посмотрела на небо сквозь сплетение ветвей. Вяз, не одетый пока листвой, не мог бороться с яркими стрелами солнечного света.

Выйдя за калитку, Кира осмотрелась. За высокими заборами – очень разными заборами – видны были только крыши домов, но это были разные крыши, яркие крыши. Дома смотрели разными окнами, их окружали разные стены: тёмные, светлые, кирпич, искусственный камень, штукатурка. И в этих ярких, светлых домах жили живые люди, разные люди, может быть, непохожие на тех, которых Кира привыкла видеть вокруг себя. Что-то яркое – кажется, детская игрушка – стояло на подоконнике второго этажа у соседей, но Кира не видела, что именно, предмет расплывался. Кира не придавала этому значения и очень удивилась бы, если бы ей сказали, что она близорука. Её зрение сожрал страх. Чем больше она боялась Дину, тем хуже видела. Туман перед глазами представлялся ей неотъемлемой частью тумана в голове, то есть естественным положением дел. Иногда – особенно часто это случалось с ней после того, как она ударилась головой о комод в гостевой спальне, – Кира не могла увидеть пыль на дальних полках или мусор на полу, но причиной считала то, что она никчёмная, бестолковая, глупая, ни на что не способная. Ей хорошо это объяснили. Ей вбили это в голову.

Что-то небольшое и тёмное выкатилось из-за контейнеров, когда Кира, размахнувшись, как молотобоец, перебрасывала через борт тяжёлые мешки. Заметив краем глаза движение у своих ног, она вздрогнула, оступилась и, увлекаемая мусорным мешком, едва не прижалась к грязному боку контейнера. У её ног вертелся крупный, башковитый и очень смешной чёрный щенок с белым брюхом. Уши у него были огромные, одно под собственным весом заломилось, и уголок его свисал вниз. Следом за ним из щели между баками выкатились ещё два таких же: чёрных, со смешными мордами.

Кира боялась собак, потому что они были чудовищами мрачного мира, одним из любимых инструментов Дины, который она использовала, когда не хотела марать руки.

«На пустырь пойдёшь, – говорила она маленькой Кире. – Там тебя бродячие собаки с радостью сожрут».

И маленькая Кира, ещё не успевшая обзавестись спасительным туманом, живо представляла, как стая страшных чёрных псов вылетит на неё из темноты, как их острые зубы прокусят её кожу, вцепятся в руки и в ноги, как каждый пёс станет тянуть к себе и её маленькое тело разорвется на части. Дина наслаждалась её страхом. Она коллекционировала истории о загрызенных собаками детях и время от времени рассказывала при Кире то одну, то другую, отчётливо и громко, с мельчайшими, часто ею самой выдуманными подробностями.

Кира взрослела, и в её голове поселился туман. Он занимал место постепенно ускользающей надежды на то, что мама увидит, поймёт, заступится, прогонит Дину и всё станет, как было прежде. Надежда испарилась, туман сгустился, и Кира погрузилась в него, как в плотную солёную воду, перестав понимать, где верх и где низ, что хорошо, что плохо. Боль и страх, наползающие извне, не могли найти её в этом тумане. И воображение, когда-то живое и яркое, не работало в нём, словно тонкий прибор, на который специально наводили помехи.

Её личность – маленький своевольный затворник, не желавший сходить с ума, – словно заморозила себя до той поры, когда что-нибудь изменится и можно будет снова стать собой. Но вот только, как и в случае с реальными людьми, замораживающими себя для будущей жизни, никто не мог дать гарантии, что из ледяного сна человек выйдет без потерь, без изменений.

Теперь Кира выходила из сна, и это было больно, потому что вместе с жизнью к ней возвращались воображение и память, и страх снова стал очень осязаемым, очень чётким.

Кира прижалась к контейнеру спиной. Щенки смотрели на неё, склонив головы набок. Их уши завалились на сторону. Один из них, самый большой и шустрый, сделал шаг вперёд и ткнулся носом в Кирино колено. Она зажмурилась и отвернулась, ожидая укуса и боли. К счастью, туман, не успевший рассеяться окончательно, сгустился снова, поймал страх в свои сети, превратил его в три крохотных шарика, золотых, как вспышки молний.

В этом тумане пропали и золотистый свет яркого мартовского дня, и звуки, незаметно наполнявшие тихую улицу: шелест ветвей под порывами ветра, шорох шин по недалёкому отсюда шоссе, чириканье воробьёв. И потому голос, раздавшийся совсем близко, тоже прозвучал вначале неразборчиво и глухо. И только когда чья-то рука настойчиво потрясла её за плечо, Кира услышала:

– Вы что, испугались? Вы серьёзно? Это ж дети, что они вам сделают?

Сквозь туман проступила крупная фигура. Кира посмотрела вниз: большой щенок всё ещё сидел перед ней, а два других потеряли к ней интерес. Один жевал что-то, выпавшее из бака, другой обнюхивал ботинок стоящей перед Кирой женщины. Она оказалась очень большой и вся была драпирована в коричневые ткани разных оттенков: поверх драпового пальто свободного кроя с широкими проймами был намотан длинный шарф, на лицо кокетливо свешивался край мягкого берета. Лицо было круглым, немного расплывшимся, в морщинах, но почему-то казалось нестарым. Скорее всего, причиной тому были цепкий взгляд тёмных глаз и общее выражение, которое лицу придавал тонкий и хищный нос. Будучи высокой и полной, женщина двигалась удивительно легко, в отличие от Николаевой, которую разве что слегка не догоняла по комплекции. Её движения были движениями крупного хищного зверя, медведя, который только на первый взгляд кажется неуклюжим. Кире стало страшно, но страх этот был иной, совсем не тот, который она испытывала перед Диной. Дина делала больно и была понятной. Медведица не угрожала, но за её плечами, казалось, разверзалась бездна, которая пугала тем, что в неё хотелось прыгнуть. Бездна была тёмной, как ночь, и только когда туман в голове стал прозрачнее, Кира поняла, что мрачная тень за медведицей – это огромный чёрный джип.

– Идите-ка, ну! Идите!

Медведица протянула Кире руку с остро отточенными ногтями, красными, как рубины, но Кира сопротивлялась. Привыкнув подчиняться сильным, здесь она столкнулась с силой иного порядка и противостояла ей, как противостояла бы желанию прыгнуть в пропасть.

«Жить-жить-жить», – мотор в её груди начал разгон.

Но тут медведица надвинулась, взяла за руку и потянула к себе. Кира пошла, едва не споткнувшись о щенка, сжавшись от страха.

– Ну вот что, милая моя, – голосом советской учительницы со стажем проговорила медведица, – сейчас мы этим вплотную займёмся. Ну нельзя же бояться щенков! Это же ни в какие ворота!

Она открыла багажник своей машины, и Кира увидела, что он весь забит разноцветными мешками. Сначала она, вдова строителя, приняла их за мешки с цементом или штукатуркой, но потом заметила, что на каждом из них изображена собака.

– Да, – иронично усмехнулась медведица, – впечатляющее количество, правда? У меня двенадцать собак. Десять такс и два кавказских волкодава. Люблю их. И не люблю людей, которые их не любят. Так, где это у меня?

Она нагнулась над упаковками корма и стала перебирать их, пока не нашла наконец пакет с изображением щенка. Резким движением медведица вскрыла пакет и зачерпнула оттуда целую пригоршню тёмных, резко пахнущих гранул. Снова схватив Киру за руку, она всыпала немного корма в её ладонь. Кира смотрела на медведицу непонимающим взглядом.

– Чего смотришь? Иди, корми их! Иди-иди!

Корм был шершавым и неприятно лип к руке. Кира посмотрела назад. Щенки глядели на неё с интересом. Кира медленно села на корточки и, повинуясь бездне, давящей ей на плечи, протянула дурно пахнущую руку к щенкам. Они тоже оробели – внезапно, хотя только что казались такими наглыми. Потом большой двинулся вперёд и ткнулся в Кирину ладонь крупным носом. Она ожидала, что он прихватит корм вместе с её пальцем, думала, будет противно и больно. Оказалось щекотно. У щенка на мягких губах были мелкие нежные, как бархат, шерстинки. И когда эта тёплая ткань коснулась её кожи, Кире стало не по себе: это было из другого мира, это было живое, настоящее. Два других щенка тоже осмелели, стали толкаться и пихать в её ладонь мокрые носы, пытаясь оттеснить брата. Они вставали передними лапами ей на колени, пихали твёрдыми широкими лбами в бока. Корм в считаные секунды закончился, и щенок, которому ничего не досталось, облизал её щёку широким языком.

– Ещё бери, – сказала медведица.

Кира зачерпнула ещё корма из её руки и стала раздавать, стараясь, чтобы каждый получил свою долю. Щенки толкались и лезли, они были тёплые, сильные, крепкие, гладкие.

– Ну, понравилось? Не страшно?

Кира едва заметно качнула головой.

– Может, себе возьмёте? – сказала у неё над головой медведица. В голосе слышалась довольная улыбка. –
Вообще, они как бы ваши.

– Мои?

Кира встала, отряхивая руки. Щенки поднялись на задние лапы и едва не уронили её, опершись передними о её ноги. Чёрные блестящие носы жадно вдыхали оставшийся на Кириных ладонях запах еды. Хвосты молотили по воздуху.

– Ну, не так чтобы совсем прям ваши. – Медведица не улыбалась, но довольная улыбка всё равно звучала в её грудном, низком голосе. – Папаша их в вашем дворе жил, когда вашего дома не было. У него хозяин – художник, смешной был дед, чудаковатый, совсем с глузду съехал. Сгорел.

– Сгорел? – Киру обожгло жалостью.

– Сгорел, – кивнула медведица. – Уже вокруг и домов-то деревенских не было, коттеджи одни. Он один в развалюхе оставался, как бельмо на глазу. Дом продавать не хотел. Потом то ли газ забыл выключить, то ли проводка старая подвела – и всё.

Медведица смотрела на Киру в упор, глазами допрашивающего, и если бы не остатки тумана, то Кира увидела бы, что та подразумевает совсем не то, что говорит.

– А для вас всё удачно сложилось. Хороший участок. Удобный. Большой. Ну вот. Пёс во дворе был – вот точно такой же, как эти. Чёрный с белым брюхом, умный. По двору метался, лаял. Но огонь очень быстро разгорелся.

– А вы видели? – спросила Кира. Она не услышала слов медведицы про участок и выгоду, она думала только про сгоревшего человека и, не умея сочувствовать, ощущала его страх и его боль желудком и диафрагмой, как свою собственную.

– Видела, к сожалению. – Медведица слегка сменила тон, словно искренность Кириных чувств изменила её отношение. – Я же напротив. Живу напротив. Вы что, не знаете?

Кира не знала. Она ничего не знала о соседях, не поднимала на них глаз, не видела, не запоминала.

– Я давно тут. Сначала деревенский дом купила. Потом отстроилась, одной из самых первых. А как он выл потом, когда тело увезли, как он выл!

– Пёс?

– Да, пёс. И пропал. А отпрыски его каждый год стали появляться, несмотря на то что их тут гоняют. Чёрно-
белые, большие. Может, себе возьмёте? Вон какие хорошие. Или боитесь?

Кира неуверенно кивнула, у неё не было ответа на этот вопрос.

– Ну как знаете. – Медведица посмотрела на неё с осуждением. – Дело ваше.

– Вы простите… – Кире хотелось оправдаться, но она не знала, что сказать.

– Да что – простите? Я же не осуждаю, – сказала медведица осуждающим тоном.

 

  1. В горькой печали надежда ей всё ещё тешила душу

 

Дом звал её опять, будто только дал поблажку, отпустил ненадолго, но Кира сопротивлялась, стояла во дворе, глядя на чёрные ещё газоны, и вдруг вспомнила совсем другую черноту: угольную, мажущую, страшную. Перед свадьбой Дина взяла её с собой смотреть место, где будет стоять их с Димой собственный дом, её подарок. Это снова было время без тумана, потому что с Димой, с его резкими поцелуями, с его деловитыми, словно по расписанию происходящими, ухаживаниями была связана Кирина надежда на другую жизнь. Поняв, что Дина отпускает её от себя в другую семью, Кира стала мечтать о том, что всё изменится: не будет больше слов, которые заставляют сжиматься от стыда, и физической боли. Да, Дима был резким, был холодным, но до свадьбы он не ударил её ни разу. Ему было наплевать на Киру, и она молилась о том, чтобы так же равнодушно он относился к ней и дальше.

И потому в день своего первого приезда в этот посёлок Кира чувствовала себя счастливой. Рабочие расчищали место под будущий фундамент, растаскивали горелые растрескавшиеся брёвна, лопатами сгребали истлевшее и спаявшееся в комки свидетельство чужой жизни, и как ни старалась она ступать осторожно, всё равно запачкала брюки и почему-то тыльную сторону ладони.

– Свинья, одно слово, – сказала ей безупречная, как всегда, Дина.

А Дима ничего не сказал, стоял рядом и молча смотрел на рабочих. И если бы Кира умела понимать такие вещи, то она бы поняла, что у него не было нужды говорить, потому что они с Диной были одно целое.

Художник, чья картина висела в гостиной, умер здесь, у неё во дворе, и здесь выл, провожая его, пёс, чёрный с белым, как сажа и пепел. Она заплакала бы, если бы могла. Но вместо слёз пришло воспоминание о мокрых носах, тычущихся в ладонь, живое и яркое, как будто носы в её ладони были прямо сейчас.

Кирилл вернулся рано как никогда – около шести. Было ещё совсем светло, Кира только начала готовить ужин. Он вошёл на кухню и поставил на стойку бумажный пакет, откуда достал бутылку вина и два граната:

– Это тебе. Или ты не любишь?

Кира пожала плечами, она не знала. Вина ей не наливали, словно она до сих пор оставалась ребёнком, сидящим за взрослым столом. Гранаты Дина считала грязными, их сок не отстирывался с одежды, долго оставался на пальцах и под ногтями, и Кира уже не помнила их вкуса, если вообще когда-нибудь ела. Кроме того, они действительно выглядели грязными. Их кожура не была гладкой и красной, как на картинке, она оказалась сморщенной, подвядшей и блеклой, с жёлтыми пигментными пятнами, как на старческой коже. Но когда Кирилл разломил первый фрукт, зёрна блеснули изнутри рубином, капли сока окропили стойку. Запах был тонкий и терпкий, едва уловимый. Пальцы Кирилла тоже окрасились соком, и он слизнул его, улыбнувшись. В этом его движении было что-то животное и притягательно-прекрасное. И сам гранат был чудом: старым снаружи, молодым и прекрасным внутри.

– Попробуй, – сказал Кирилл. – Кстати, где у тебя бокалы?

Кира махнула рукой на шкафчик, а сама подцепила пальцем и отделила от желтоватого ложа четыре плотно прижавшихся друг к другу упругих зерна. Вкус поразил её: горький, свежий и сладкий одновременно, это было самое вкусное, что она когда-либо ела в жизни. Он тёк по её горлу, как живая вода, наполняя её силой, наполняя её вены свежей кровью.

Глухо хлопнула вынутая из бутылки пробка, тёмное вино потекло в бокалы. Кира взяла один, поднесла к губам и вдохнула аромат, ещё более густой, насыщенный, зовущий.

И тут хлопнула входная дверь, звякнула, падая на полочку у зеркала, связка ключей. Зашуршала снимаемая куртка. Кира поставила бокал на стойку и прыгнула вперёд, к холлу. Порозовевшие было щёки окрасились белым, расправленные плечи ссутулились, и вкус граната был мгновенно перебит вкусом поднявшейся из желудка желчи.

– Собирайся, – сказала Дина, проходя на кухню стремительно, словно почувствовала там чужое присутствие.

Кира хотела заступить ей дорогу, но прочно укоренившаяся привычка заставила её отойти. Дина бросила на неё странный взгляд, словно почувствовала слабый запах грязного фрукта, исходящий от Кириных рук.

В кухне никого не было, и стойка была пуста: ни вина, ни гранатов, ни мятого бумажного пакета. Только на разделочной доске возле плиты лежал кусок так и не разрезанного мяса. Дина нахмурилась, провела пальцем по стойке, посмотрела на плафоны и, ничего не сказав, прошла дальше, в столовую. В доме было тихо. Кире показалось, что она сходит с ума: как будто Кирилла не было, как будто она придумала и его, и вино, и гранат, и небесно-голубую гитару.

– Чего ты таскаешься за мной, как собачонка? – сказала Дина. – Иди одевайся. Едем ужинать.

Кира послушалась, пошла наверх. В спальнях тоже было темно и тихо. Внизу хлопнула дверь Диминого
кабинета.

 

  1. Грозный, ужаснейший год низошёл

на кормилицу-землю

 

Если Дима любил современные формы, минимализм и пустые пространства, то Дина наполняла дом вещами. Просторные комнаты были заставлены шкафами, столами, креслами, комодами и горками. Некоторые выглядели старинными и, Кира была уверена, такими и были. Солнце, даже проникшее в небольшие окна, растворялось в тёмном дереве, путалось в тяжёлых драпировках, гасло в пушистых ладонях ковров. Дом выглядел старинной усадьбой: мрачной, мёртвой, безжизненной. Он гасил звуки и делал каждого человека, прошедшего под массивными люстрами, мимо укрытых плотными абажурами торшеров, похожим на призрак, лишённый собственной воли.

У Дины обедали часто. Собирались все, семьёй, кроме её сыновей, краснощёких капризных близнецов, в десятилетнем возрасте отправленных в немецкую частную школу и дома почти никогда не бывавших. Только здесь Кира виделась с мамой.

Алина жила у сестры на правах приживалки, а официально – в благодарность о тех ненавистных годах, когда всё в одночасье рухнуло и ей приходилось одной кормить дочь и младшую сестру. Разговаривая об Алине с домашними, Дина любила повторять, что возвращает ей неоплатный долг.

У сестёр была большая разница в возрасте, десять лет. Их жизнь была, в общем-то, гладкой и сытой даже в тяжёлые перестроечные годы, даже с учётом незапланированно появившейся Киры. Алина залетела от однокурсника, который жениться не захотел и ребёнка не признал, а сразу же сбежал в Москву, но родители выручили, поддержали, не осудили и не выгнали. Алина окончила свой РГФ, потом устроилась на работу. Бабушка сидела с внучкой и присматривала за Диной, тогда только вошедшей в подростковый возраст. Мало того, она обшивала всю семью и могла сшить что угодно, вплоть до сумок и кожаных курток. Дед, несмотря на то что никогда в жизни не считался пробивным человеком, вдруг стал зарабатывать: не бросая основной работы на заводе, где время от времени платили-таки зарплату, он, мастер на все руки, брался за любую халтуру, от постройки сарая на дачном участке до разработки чертежей для какого-нибудь нового, вспыхнувшего и тут же сгоревшего производства. Его охотно звали, платили деньгами, вещами, продуктами. Самые тяжёлые годы удалось проскочить, и уже на отцовском заводе дела пошли так, что в халтурах не было больше нужды, как вдруг случилась беда с мамой. Один за другим грянули два инфаркта, второй оказался смертельным. Отец, нестарый ещё человек, продержался недолго, месяц молчаливо скользил по дому, потом заболел, сначала казалось – простудой, но как лёг однажды в кровать, так уже и не встал, словно открыл дверь и впустил в своё тело всё плохое, что только можно впустить. Через полгода его не стало. Сначала перебивались на крохотную Алинину зарплату, но потом дышащая на ладан конторка и вовсе умерла, и вопрос о выживании встал перед ней всерьёз.

Дина, бывшая в то время студенткой первого курса, со свойственной ей резкостью тут же сказала, что бросит строительный факультет и найдёт денежную работу. Не дожидаясь ответа сестры, стала спрашивать по знакомым и тут же нашла место крупье в казино. Хозяин смотрел на Дину маслянистыми глазами, оценивая большую грудь, узкую талию, чёрные блестящие глаза, и предлагал приличные деньги.

Но Алина сказала «нет», мысль о том, что она и её дочь будут сидеть на шее у ребёнка, который совершенно не обязан содержать их, жгла её невыносимо. Кроме того, работа крупье казалась ей сомнительной, опасной. И тут женщины с прошлой работы позвали Алину челночить.

Ездили в Москву, на Черкизовский, сутки – туда, сутки – обратно, день там. Девочки оставались вдвоём, Кире было семь, Дине – девятнадцать.

Мир без мамы стал холодным, обрёл странные, пугающие черты. Пространство и время больше не были такими, как раньше, они исказились, они ускользали. Утра потемнели. В первый же день Дина растолкала её и сказала, что, если Кира не успеет собраться, пойдёт в школу одна. Полусонная, растерянная, она лихорадочно чистила зубы, приплясывая на обжигающе холодной плитке ванной. Яичница оказалась остывшей, с противной склизкой плёнкой сверху и пригоревшим краем, привкус которого Кира чувствовала потом весь день. Причесала её Дина быстро и плохо, взмахивая расчёской как мясницким ножом. Хвост получился кривой, хлипкий, окружённый петухами.

Ни улыбок, ни ласковых прикосновений – только раздражение и отрывистые злые фразы. А когда пришла пора надевать колготки, Кира почувствовала отчаяние. Ах, если бы она знала, каким уютным, родным и безопасным покажется ей маленькое детское отчаяние из-за тугих вертлявых колготок всего через год, она бы стиснула зубы и не стала плакать. Но она разрыдалась, потому что стрелка на часах неумолимо ползла к восьми, а колготки закручивались вокруг ноги, и ничего с этим нельзя было сделать.

Дина тянула её в школу за руку, холодный ветер бил в лицо, ноги было трудно переставлять из-за перекрученных, кое-как натянутых колготок, школьный рюкзак, невероятно тяжёлый, тянул назад, немилосердно давил на плечи. Кира хлюпала носом, слёзы текли по её щекам, а потом она разозлилась. Выдернула ладонь из Дининой руки и крикнула на всю улицу:

– Ну хватит! Перестань! Хватит меня дёргать!

Если бы Дина раскричалась на неё в ответ, кажется, ничего плохого бы никогда и не произошло, они просто стали бы ненавидеть друг друга и ненавидели бы, пока не разъехались, но Дина сказала совершенно спокойно, тоном взрослой, понимающей, как устроена жизнь, женщины:

– Ты же понимаешь, что я ничего вам не должна, да? Ничего. Я не обязана кормить тебя, вести тебя в школу – тем более что у меня пара начинается через пятнадцать минут, я уже опоздала. И если ты ещё раз позволишь себе говорить со мной в таком тоне, я уйду от вас, устроюсь на хорошую работу, сниму квартиру и буду жить, как мне хочется. А мама твоя работать не сможет, потому что сидеть с тобой будет некому. У вас закончатся деньги, тебя заберут в детский дом, а от голода твоя мама умрёт.

Кира открыла рот, чтобы крикнуть что-нибудь злое в ответ, но последние два слова, которым она, казалось, поначалу не придала значения, не желали уходить из её головы. Такие маленькие вначале, они росли, росли и очень быстро, за долю секунды, заняли всю голову и стали душить Киру изнутри. Она ничего не могла сказать, не могла дышать и почти ничего не видела. Мир погрузился в серую вату, и редкие предметы, которые всё ещё можно было рассмотреть сквозь неё, отодвинулись куда-то далеко. Кира смутно понимала, что в этих словах есть что-то неправильное, нелогичное, но они были так страшны, что парализовали её волю, лишили способности думать.

– Молчи и слушайся, если не хочешь, чтобы твоя мама умерла, – сказала Дина и протянула руку.

Кира вложила свою ладонь в её и побежала к школе. Она больше не чувствовала ни тяжёлого рюкзака, ни врезавшихся в её тело колготок, она только думала о том, что вдруг её мама уже умерла и ничего никогда не будет опять хорошо. Думала, не подозревая, насколько близка она к истине. Больше хорошо не было.

Мама вернулась через три дня, живая и неживая одновременно. Поездка, огромное напряжение физических и душевных сил, страх за занятые по знакомым деньги, за выбор товара, который мог оказаться неудачным, вытеснил всё остальное. Её глаза погасли, она не могла спать и улыбаться. Другие в поезде хохотали, грубо шутили, вкусно ели, были счастливы, оттого что возвращаются домой, а Алина не могла. Она думала, что, может быть, это всё только в первый раз, но и потом ничего не изменилось, просто этот мир был не для неё, он сдавливал Алину своими челюстями, сдавливал до тех пор, пока не сумел раскусить и разжевать, но это было позже. А пока она просто приехала уставшая и опустошённая, встревоженная тем, что всё купленное теперь нужно будет кому-то продать.

Кира бросилась к ней и стиснула руками, стиснула сильно, чтобы убедиться, что мама живая, настоящая, материальная. Алина рассеянно потрепала дочь по голове и изменившейся походкой прошаркала в большую комнату.

Кира весь день просидела рядом с ней, прислонялась виском, тихонько трогала рукой. Вечером не выдержала и попросила:

– Мамочка, не уезжай больше, пожалуйста. Мне без тебя плохо.

– Не говори ерунды, – тускло ответила Алина. – Как же мы будем жить?

– Мы умрём, если ты не поедешь?

– Да уж, умрём. Это точно, – ответила Алина, и на Киру снова надвинулся туман. Слова «мама умрёт» были подтверждены, закреплены, они вросли и стали частью Кириной плоти, червём, выгрызавшим её изнутри.

Кира заплакала.

– Ну не плачь, – сказала Алина и сморщила нос, движение получилось брезгливым.

Дина появилась в дверях, остановилась, небрежно прислонившись плечом к косяку:

– Жалуется? Алин, ты скажи ей, чтобы ныла поменьше. Всем трудно. Она уже не маленькая. А я тоже учусь, между прочим. У меня времени нет на все эти сопли.

Алина посмотрела на сестру и виновато пригнула голову:

– Кира, слушайся Дину. Всем трудно.

С каждым разом Алина словно уезжала всё дальше и дальше, и вернуться ей было всё сложнее и сложнее. Челночная жизнь выжимала из неё все соки, она была так не по мерке ей, так унизительно тяжела, что ни на что другое сил уже не оставалось. Все эти поезда, этот Черкизовский рынок, эти баулы словно стали сложной системой сосудов, по которой жизнь Алины передавалась Дине. Та становилась всё жёстче, всё увереннее в себе, всё сильнее. Алине не хватило одиссеевской мудрости, чтобы проскочить между Сциллой и Харибдой, пусть с потерями, но проскочить. Кира давно была предоставлена самой себе: ходила в школу, грела обеды, даже готовила что-то сама с грехом пополам. С учёбой было хуже, потому что сгущавшийся туман окутывал её голову всё плотнее. В любом замечании, в резкой интонации она слышала Дину, её слова, которые день ото дня становились всё обиднее и жёстче, в любом резком жесте видела её угрожающие движения, которые сначала превратились в пощёчины, а потом – в удары.

Дина внушала чувство вины не только Кире, но и Алине, делала это виртуозно, незаметно, наполняла души своих близких лернейским ядом. Алина не могла смотреть сестре в глаза: она зарабатывала мало и мало бывала дома, и выходило так, что на Дину падает всё хозяйство и воспитание племянницы, и училась она на отлично, чтобы получать повышенную стипендию, и где-то всё время добывала какие-то дополнительные деньги.

Если бы у Алины было время остановиться, выдохнуть, посмотреть на то, что происходит, она поняла бы, что они вдвоём с дочерью давно уже живут сами по себе и можно расходиться, можно оставлять Киру одну – и ей так будет спокойнее и безопаснее. Но Алина попала в какую-то безнадёжную колею, тащила свой неподъёмный груз вперёд и вперёд и не могла поднять уставшей головы и увидеть, что рядом идут другие дороги.

После первой пощёчины Кира долго плакала: никто никогда за девять лет её жизни не тронул её и пальцем. Дождавшись, когда вернётся мама, она бросилась к ней, ожидая, что сейчас Дину накажут, но не успела открыть рот, как Дина сказала:

– Она врёт. Маленькая лживая дрянь.

И тогда Алина посмотрела на дочь и закричала, и казалось, что она задыхается, потому что, как ни выталкивала она из себя слова, они всё равно выходили тихими, сиплыми, бесцветными. Она кричала на Киру, называла её неблагодарной тварью и вруньей. Она поднимала над головой сжатые в кулаки ладони, но Кира не боялась, что её ударят, – руки были слабыми, их движения были вялыми, они тряслись в воздухе, они искали опору. И Кира поняла, что помощи не будет никогда и ни от кого.

Ей казалось, что хуже быть уже не может, но однажды настал день, когда Алина не вернулась из своей поездки. Кира не испугалась, она вообще ничего не почувствовала, у неё был туман, в котором можно было оставаться, пока не встряхнут сильные Динины руки. Потом были какие-
то звонки, Дина уехала, её не было три дня. Она вернулась с Алиной, и Алина была жалкой, измученной, окончательно мёртвой. Если не нужно было ехать в Москву или торговать на рынке, она спала или молча сидела перед телевизором, глядя красивые голливудские фильмы или мелодрамы по второй программе.

И тогда Дина стала бить Киру по-настоящему, за любую мелочь, за любую провинность, так, чтобы в школе не заметили синяков. Била даже при Алине, а та отворачивалась, уходила.

Только один раз, обжигающе-яркой лунной ночью, она пришла к дочери, села на край кровати, разбудила её и сказала:

– Девочка моя, милая… Если бы не Дина, я бы умерла там. Ты не представляешь – я бы умерла.

Кира хотела обнять её, на секунду ей показалось, что если в этом кошмаре их станет две, то всё это будет не таким страшным, но Алина встала и ушла. И Кира поняла, что платит за её жизнь, и платила с тех пор каждым своим днём. Она разучилась думать, разучилась чувствовать, она оборвала все возможные связи с внешним миром, чтобы где-то там, в глубине, в средоточии тумана, сохранить острые осколки того, что осталось от неё самой, от неё настоящей.

 

  1. Чудовища прежних времён

 

За стол уселись как обычно. Дина во главе, по левую руку её муж Паша, по правую – никого, это место как будто навсегда осталось за Димой. Рядом с Пашей сидел брат, за Костей – Лариса. Напротив них – Кира с матерью. Молчали. Молчание холодной рекой текло от пустого стула. Не было грубых шуток, вызывавших неизменную улыбку Дины, издёвок над Кирой и Алиной, коротких фраз о текущих стройках, обсуждения и едкого осуждения заказчиков. Одна только Лариса начала было говорить о каком-то скандале с продавщицей бутика, но Дина взглянула на неё так холодно, что Лариса обиженно уткнулась в тарелку, ни слова больше вслух не сказала и только неразборчиво бубнила себе что-то под нос.

Время после ужина Кира обычно проводила с мамой. Главным в комнате Алины был огромный телевизор. Он занимал большую часть стены, парил, отделившись от неё, бросая на обои рассеянную прямоугольную тень. Мебель в комнате была дешёвой, икеевской. Шторы, пледы, диванные подушки, безделушки, стоящие на полках, тумбочке и маленьком столике, – всё это было очень ярким, как в детской.

Заполняя разверзшуюся между ними пропасть, они каждый раз молча смотрели красивый голливудский фильм – с любовной историей, без страшных событий, плохих слов и пошлых шуток. Они прятались в него, как в туман, прятались прежде всего друг от друга: кормилица мать и её искусственно отторгнутая дочь.

Встав на ноги, заведя свой успешный бизнес, Дина создала из Алины кумира, маленького каменного болванчика. Алина была точкой отсчёта её истории, маленьким необременительным фетишем, который тем не менее требовал ритуального рудиментарного уважения. При Алине Киру теперь не били, и проведённое в её комнате время было временем без страха, без физической угрозы.

Кроме того, Кира любила эти фильмы, а смотреть их она могла только здесь. В своём доме она не позволяла себе сидеть праздно, она боролась с пылью, грязью, плохо лежащими складками, с любым проявлением жизни, которое можно было бы принять за беспорядок. Она поддерживала мертвенную чистоту в своём царстве мёртвых.

Но сегодня она не хотела ни фильмов, ни ложного ощущения безопасности. Сердце её рвалось домой, к единственному в мире человеку, которого она по-настоящему любила. Прежде всего ей нужно было убедиться, что он действительно существует, что он не выдумка, пришедшая на смену туману. А убедившись, она бы стала смотреть на него, слушать, как он дышит, и мечтать о том, чтобы он коснулся её.

И именно сегодня их с Алиной задержали. Встав из-за стола, Дина взяла Киру за руку и повела за собой в кабинет – огромную комнату, где над просторным письменным столом, сработанным крепостными крестьянами в начале восемнадцатого века, висел в простенке между окнами портрет помещика Салтыкова. Салтыков владел когда-то и столом, и сработавшими его людьми, и художником, написавшим портрет, Сержанцевым. Для изображения помещика художник выбрал тончайшие оттенки коричневого и охру, которые могли бы дать образу ощущение тепла и мягкости, но создавали, напротив, ощущение холодное и приглушённо-мрачное.

Салтыкову на портрете было около пятидесяти лет. Он был мужчиной грузным, но не толстым, выглядел нестарым, и только овал его лица, очевидно когда-то чётко очерченный, стал расплываться и смягчаться. Волосы на голове Салтыкова поредели и выцвели и были уложены так, чтобы прикрывать довольно обширную уже лысину. Нос картошкой, не длинный, но и не маленький, делал его похожим на какого-нибудь доброго диккенсовского дядюшку. В общем, с первого взгляда Салтыков казался приятным человеком средних лет, однако талант Сержанцева позволил показать много больше. Он был живым, этот портрет, и, подчеркнув одни черты, говорил внимательному зрителю о других. Приглядевшись, можно было заметить кости черепа, хищно выступающие под немолодой, чуть обвисшей кожей, резкие скулы и острый подбородок. Из-под высокого лба, который, казалось, должен был говорить об уме, смотрели маленькие глаза, спрятанные под обвисшими веками, карие в тон фону и накинутому на плечи плащу и всё же выделяющиеся, цепкие, следящие за зрителем, куда бы тот ни встал. Губы помещика за пятьдесят лет не потеряли яркости и чётких очертаний, мало того, напротив, приобрели привычку складываться определённым образом, будто застыли высеченным в камне памятником брезгливости и презрению. Нижняя была тонкой, натянутой. Над ней главенствовала верхняя, изогнутая причудливо, словно богатырский лук. Уголки губ были приподняты, будто Салтыков хотел улыбнуться, но жёсткие глаза подсказывали, что это не улыбка, а судорога, вызванная постоянным напряжением, сопротивление древка, к которому крепится мучительно натянутая тетива нижней губы. В картине Сержанцева было что-то венециановское: мучительная, бурная эмоция, которая хочет прорваться из-под обманчиво спокойной внешности.

Холодный взгляд Салтыкова Сержанцев дополнил странным жестом. Салтыков придерживал полу длинного коричневого плаща, словно хотел переступить через грязь, и самому ему наверняка льстил этот почти естественный жест, который позволял рассмотреть его холёную, крупную, почти не постаревшую руку, его длинный указательный палец, распрямлённый будто бы случайно. Однако вместе с тем поднятая ладонь, такая бледная на тёмно-коричневом фоне, выдавала человека, привыкшего указывать, приказывать, повелевать, выдавала жесточайшее напряжение внутри при показной расслабленности снаружи, показывала самодовольство и самовлюблённость.

Картина была подлинной. С советских времён она хранилась в маленьком районном краеведческом музее, где висела в главном и единственном зале вместе с прялкой, резным комодом и целым рядом других ничем не примечательных экспонатов, которые встречаются в каждой незначительной коллекции. Сержанцевым гордились. В советское время картину не переводили в музей покрупнее, чтобы не обеднять село, и так обделённое памятниками культуры. В перестройку было не до этого. Но потом на картину положили глаз как сотрудники областного музея, так и Дина, которая занялась генеалогическими изысканиями и выяснила, что изображённый на портрете местный помещик Салтыков является её предком. Пока областной музей собирал документы и вёл длительную переписку с обиженными районными коллегами и комитетом по культуре, Дина, недолго думая, подбила «мальчиков», и однажды ночью они просто вынесли портрет из чахлого деревянного домика, в котором не было ни охраны, ни сигнализации, а были хлипкие картонные двери, которые Костя легко выбил ударом ноги.

Музей располагался на самом краю большого села. Стоял ноябрь, земля застыла, но снег ещё не выпал. Было очень холодно, и на небе сияли яркие звёзды.

Они вывалились из музея, пьяные от адреналина. Дина, несущая в руках картину, первая почувствовала неладное и остановилась. За ней остановились и перестали улыбаться Дима, Костя и Паша. Напротив них, шагах в пяти или шести, мерцали изумрудно-зелёные глаза. Четыре пары хищных холодных глаз. Волки вышли из леса и стояли, напряжённо вытянув вдоль земли крепкие шеи и тяжёлые лобастые головы.

Четыре на четыре.

Люди могли бы уйти обратно в музей и ждать там, пока звери не уйдут, но они стояли. Мужчины не шевелились, потому что замерла Дина. А Дина, словно древнее чудовище, ни о чём не думала, ничего не чувствовала. Она просто настаивала на своём праве обладать тем, чем она обладает. Портрет был её по крови, по праву рождения, и она держала его перед собой, глядя в изумрудные глаза смерти, нечеловечески упрямая. И это упрямство, растекавшееся от Дины густыми волнами, поразило волков. Чувствовать себя так и вести себя так мог только тот, кто уверен в своей силе. И вожак дрогнул, переступил с лапы на лапу. Волны этого движения словно ударили в бока остальным волкам, они тоже стали топтаться всё более и более неуверенно и наконец развернулись и ушли.

Дина сбежала с крыльца, трое мужчин бесшумно двинулись за ней. Они расходились: две стаи, одинаково злые, одинаково голодные.

С тех пор как портрет поселился над её столом, Дина никогда не прекращала искать. Глядя на униженную, погасшую сестру, она словно возводила стену между собой и тусклым настоящим. Ей нужна была история, нужен был роман, ощущение того, что присущее ей острое восприятие жизни – это то, что соединяет её с прошлым, с необычными, полными страстей людьми. Нужно было ощущение собственной значимости и, как ни странно, поддержки и одобрения предков.

Постепенно – разными способами, законными и не очень – она приобрела ещё несколько вещей из усадьбы прапрадеда, и все они жили в её кабинете под строгим присмотром самого Салтыкова. И главное, она смогла восстановить свою призрачную генеалогическую цепочку со множеством сомнительных внебрачных связей и странных людей, бывших её предками.

Удивительно, но фамилию Салтыкова Дина получила только после замужества. Её зацикленность на прошлом была столь высока, что, вполне возможно, из двух своих волков, Паши и Димы, она выбрала первого только из-за случайно совпавшей фамилии.

Род же они с Кирой и Алиной вели от незаконного салтыковского отпрыска Кирилла Меньшова. Фамилию эту бастард получил по названию отцовской усадьбы. Он был рождён от крепостной и родился крепостным, в пять лет получил вольную и тут же был зачислен в Воспитательное училище Академии художеств. Оказался талантлив, подавал большие надежды, был замечен и обласкан, но, опьянённый успехом, взялся перенимать манеру Брюллова, сделался вторичен и, когда захотел вернуться к своему собственному стилю, уже не смог. Полотна его лишились не только души – даже техника отчего-то вдруг стала топорной. Меньшов начал пить, влюбился без памяти в натурщицу, написал несколько бездарных её портретов, был ею обкраден и брошен и умер в Санкт-Петербурге от чахотки в полнейшей нищете и забвении. От него остались семь прекрасных портретов, написанных в годы учёбы, и полтора десятка никчёмных ярких полотен в брюлловском стиле. Женат Меньшов никогда не был, но в последние годы своей жизни, а прожил он всего двадцать шесть лет, кроме натурщицы имел ещё несколько связей, и от одной из них будто бы родилась девочка. Отцовство было предположительным, документов, описывающих отношения Меньшова и матери девочки, почти не осталось, только несколько мимолётных упоминаний, однако Дина настаивала на этой версии. Если кто-то из её гостей не верил, она брала за руку Алину, подводила к портрету предка, и гость ахал – настолько сильным было сходство: и мягкий овал лица, и нос, и волосы, и форма глаз, и высокие скулы, и острый подбородок, упрятанный в мягкие складки.

Сейчас возле портрета собрались все: Дина, Кира, Алина, Лариса, Костя и Паша, большая дружная семья, и Дина впервые после смерти Димы выглядела довольной. Медленно, словно смакуя момент, она взяла со стола чёрную картонную папку, открыла её, достала тонкий, полупрозрачный лист микалентной бумаги, а потом осторожно, за края, – лист белого картона с наклеенным на него письмом: старым, пожелтевшим, расползшимся по линии складок, с быстрыми чёткими строками, чернила которых местами почти совсем выцвели и стёрлись, а местами остались яркими.

– Драгоценный наш Фёдор Александрович, – сказала Дина, – который землю носом роет, чтобы добыть для нас вещи, принадлежавшие когда-то нашей семье (и, безусловно, чтобы выжать из нас с вами побольше денег), совершил невозможное. Отчаявшись, как он рассказывал, найти ещё хоть одну вещь, он стал методично проверять архивные документы, оставшиеся от тех воспитанников Академии художеств, которые хотя бы предположительно могли общаться с Меньшовым. И вдруг в архиве неизвестного художника Петровичева Фёдор Александрович находит вот это письмо от Меньшова, которое и продаёт мне по космической цене. Но поверьте, оно того стоит. Слушайте: «Здравствуйте, мой любезный Николай Петрович! Не знаю, желанный мой, как благодарить тебя за нежность чувств твоих, отпечатанную сердцем в строках последнего письма твоего. Ох, дорогой мой, теснение духа чувствую такое, будто душа моя тело оставляет. Грусно мне, мой друг, очень грусно, так, что забыл, бывало ли когда так грусно. Вчерась поздно вечером получил письмо, писанное мне Василием, старостой в имении отца моего, которого я просил зделать мне одолжение и изыскать способы доставить мне в Петербург портрет покойной матушки моей, писанный мною третьего года в бытность мою в Меньшове. В писульке горькая получена весть: батюшка мой мало что матушку засёк розгами до самой смерти её собственноручно, он и самое упоминание о ней, кажется, решил изничтожить и посему приказал человеку своему, Сержанцеву, бездарю, писать поверх изображение собственной особы. Вот, мол, что значит итить противу него. Душа моя томится отчаянием. Прости, мой дорогой, ежели луч света в душу мою заглянет, покалякаю с тобой, а теперь, право, что-то чернила в пере сохнут. Ещё раз прости, будь здоров, я навек пребуду душой тебе преданный, твой весь. Меньшов».

Дина вложила картон с письмом в папку, накинула сверху вуаль микалентной бумаги, посмотрела на семью, зная, что никто не выразит никакого отношения, пока она не скажет, как им нужно к этому относиться.

– Так что я, – сурово продолжила Дина, – отвезла картину в Москву, к проверенным людям, на рентгеновское исследование. И вот что я получила.

Из другой папки, лежавшей на столе, Дина извлекла большую чёрно-белую фотографию, и тут все, даже Кира, ахнули, потому что на фотографии была сама Дина, только в праздничном кокошнике и в сарафане с галунами. То же узкое лицо, крупные глаза, густые чёрные брови с красивым изломом, скулы, подбородок – точная копия, лишённая ещё академической приглаженности поздних меньшовских портретов. Совершенная. Живая. Идеальная, как образ, оставшийся в памяти покинутого ребёнка.

– Так что, Алина, под портретом нашего прапрадеда – портрет нашей прапрабабки, собственноручно им засечённой до смерти, – добавила Дина с удовольствием, смакуя жёсткие слова.

Мир перед глазами Киры покачнулся и поплыл. Всё смешалось: века, люди, палачи, жертвы.

– Сам её и засёк? Вот придурок, блин, – подала голос Лариса. – Козлина редкая.

– Ну да, – ответила, улыбаясь, Дина. Обычно замечания Ларисы бесили её, что замечали все, кроме самой Ларисы. Однако теперь она расположена была ответить, ей нравилось говорить на эту тему. – Жесток был батюшка. Своенравен. Девок портил, пороть любил сам, это верно. Вот как он умер, ты знаешь, Ларис? В пятьдесят два года поехал в санях в город, да лошади понесли. Ямщик выпал, а Салтыков в вожжах запутался. Да волочился за санями версты две, головой ударяясь обо что попало, и к воротам своего дома прибыл мёртвым. Уж очень удачно кучер выпал. И уж очень удачно барин запутался в вожжах – почему бы?

Кира смотрела на лицо убитого убийцы, на его повторение в раздавленной Алине, на Дину, которая всё ещё держала у лица фотографию забитой до смерти женщины. Кардинальная смена ролей, или даже хуже – смена масок на убийцах и жертвах испугала её, и этот испуг был новым, потому что он не усилил туман в её голове, а прогнал, рассеял окончательно, и она спрятала глаза, стала смотреть в пол, чтобы Дина не увидела её проясневший взгляд.

– Что она делает? – спросила Кира, когда они с матерью остались наедине.

Алина не ответила, словно не услышала. Она включила фильм, заняла привычную позу на диване: ноги поджаты, локоть на подлокотнике, подушка под боком. Кира, тоже по привычке, села рядом, слева, не вплотную, но так, чтобы между ними не мог бы сесть ещё один человек.

– Что она делает? – ещё раз спросила Кира. – Чем Дина всё время занята? Я её не вижу, она перестала приходить.

Алина снова не ответила. Не повернула головы, даже не напряглась, стараясь скрыть, что всё слышит. Тогда Кира сползла на пол, села перед ней, положила руку ей на колено.

– Мам? – сказала она, и воздух в её голове был кристально чистым, она даже видеть стала лучше, и от этого было больно глазам. – Мамочка. Ну поговори со мной. Пожалуйста.

Алине стало неуютно, она заёрзала, попыталась пересесть и невольно наткнулась на внимательный и ясный взгляд дочери.

– Мам?

Алина хотела встать, но Кира схватила её за руку, удержала, посадила обратно.

– Мама, поговори со мной наконец! Уж один-то разговор за столько лет я заслужила, правда? Я же знаю, что ты не овощ. Скажи, чем сейчас занимается Дина.

Алина испуганно вжалась в диван, словно пойманный маленький зверь. Её глаза заморгали, слеза скатилась по щеке, всего одна.

– Я не овощ, – сказала она. – Я всё слышу. Ты зря так думаешь.

– Я так не думаю, – осторожно ответила Кира. Она тоже ступила на неизведанные земли. Она тоже не знала, как это: разговаривать с матерью. – Я не как они.

– Они думают, я овощ. – Алина заговорила страдальчески, слегка подвывая и покачиваясь из стороны в сторону. – Они меня не стесняются, как собачки. А я всё слышу, всё понимаю.

– И что ты слышала?

– Динка свихнулась совсем. Не ест, не спит почти и похудела на пять килограммов. Бывает, лежит, не вставая, целые сутки. Таблетки жрёт горстями – не помогают. К детям не поехала. Когда заставляет себя встать – ищет.

– Что ищет?

– Убийцу.

Кира помолчала, в её голове не укладывалось то, что только что произошло. Она узнала то, что хотела узнать, и теперь не знала, что с этим делать.

 

  1. Нерушимые скалы звуками песен

своих чаровал и потоки речные

 

Дина привезла Киру домой и уехала. Дом был тих, словно скрывал не живого человека, а мёртвый камень. Кира вошла в темноту прихожей, прислушалась, сделала несколько шагов вперёд. Она была уверена, что, как только включит свет, сразу станет ясно, что никакого человека в доме нет и никогда не было. Наверное, она его придумала, как придумала вино и брызжущий соком гранат, исчезнувшие из кухни быстро и бесшумно. И вдруг сверху донёсся мягкий глубокий звук, словно плеснула в гроте тяжёлая волна. Ещё и ещё – и звуки сложились в мелодию. Кира скинула сапоги, в темноте поднялась на второй этаж и, замирая от волнения, открыла дверь в спальню. Там было пусто, но музыка всё ещё звучала – из гостевой. Она подошла к стене, прижалась к ней ладонями и лбом, и музыка потекла в неё и через неё лёгкой дрожью.

Мелодия становилась громче, к ней добавился чистый и сильный голос, очень красивый, просто невероятный, почти невыносимый, такой, что Кира захотела снова погрузиться в туман, но тумана не было, наступила болезненная ясность, и можно было благодарить Бога за то, что голос приглушает стена.

А потом она пошла туда, к нему, и села на край гостевой кровати, а потом легла и стала смотреть на его силуэт на фоне освещённого фонарём, розоватого, лихорадочного городского неба.

Он допел и спросил:

– Какая музыка тебе нравится?

– Я не знаю, – ответила Кира. Она действительно не знала. Музыка была для неё одним из множества тонущих в тумане шумов.

Он задумался, потом резко наклонил голову, словно помогая руке вырвать из гитары громкий и нервный аккорд. Эта мелодия была рваной, жгучей, Кире захотелось заесть её, как заедают горчицу, которой было съедено слишком много, как перец чили, как васаби. Она лежала, боясь вдохнуть, словно каждый вдох впускал в неё ещё немного нервной музыки.

– Что лучше? Первая или вторая? – спросил он, доиграв.

– Первая.

– Почему?

Она не могла объяснить, она не умела говорить о таких вещах.

– Я не знаю.

– Просто не нравится?

– Просто не нравится.

– А что тебе нравится?

– Я не знаю.

– Может быть, тебе чего-то хочется?

Этот обмен короткими репликами был для Киры мучителен и странен. Её заставляли делать то, чего она никогда не делала: думать о своих желаниях. А она не желала об этом думать.

– Хочешь, я ещё что-нибудь сыграю? Или нет?

И, чтобы он прекратил говорить, спрашивать, пытать её голову, в которой больше не было обезболивающего тумана, Кира сказала:

– Сыграй. Я хочу, чтобы ты сыграл. Но только чтобы было как та, первая. Не как вторая.

Кирилл поднял голову, подумал и, готовясь коснуться струн, сказал:

– То есть ничего тревожащего?

И потом она не слышала голоса, как не слышала перебора гитарных струн. Просто стало спокойно. Он развернул над ней огромное синее небо с белоснежными облаками, и облака эти падали вниз, на бескрайнее поле, на вызревший хлопок. В ручье плескалась рыба, чешуя ослепительно блестела на солнце, от ручья веяло свежестью и чистотой. Через хлопковое поле шли дедушка и бабушка, а за ними – мама, уже взрослая, с Кирой на руках, но ещё не сломанная, ещё с улыбкой, и жизнь была опять спокойной и счастливой. Это была жизнь до бесконечного страха. Это было время, когда Кира умела хотеть.

Звук стих в пустом и гулком доме, но остался у Киры в голове, и она вдруг отчётливо поняла, чего хочет. Мало того, она, оказывается, уже говорила это вслух, не успев понять, что делает:

– Я знаю, чего хочу. Хочу знать, что написано на твоей гитаре.

– «Вэл», – ответил Кирилл.

Он встал, прошёлся по комнате, включил прикроватную лампу, поднёс гитару поближе, и, приподнявшись на локте, Кира увидела в сплетении линий эти три буквы.

– Друзья меня так зовут по старой памяти, ещё с детства. Вэл – сокращение от фамилии Валентинов. А гитара – подарок жены. Ей нравилось меня так называть.

– Вэл, – повторила Кира. – Вэл.

Она старалась дышать глубоко и ровно, но на самом деле задыхалась, потому что он был рядом, потому что она чувствовала его тепло и губы его были так близко.

– Ну, и чего ещё ты хочешь? – спросил Вэл.

Она испугалась, подумала, что он разгадал её чувства и спрашивает именно об этом, и потому неожиданно сказала:

– Хочу щенков.

– Каких щенков? Просто щенков?

– Но это невозможно.

– Почему?

– Дина не разрешит. Ни за что не разрешит.

– А ты не говори ей.

Кира отстранилась от него, потому что боялась, что не сможет держать себя в руках. Делая вид, что просто думает, пожевала губу, упала на спину, головой на подушку. Ей нужен был воздух, нужно было отойти от него хотя бы на полшага. И тогда она сказала:

– Во дворе есть сарай для инструментов, он почти пустой. Можно прятать их там. Хотя она всё равно узнает. Ну и пусть узнает. Хуже, чем было, уже не будет.

За мусорными контейнерами стояла густая полоса ивняка, в котором скрывалась сточная канава. За канавой начиналось поле, заросшее густой травой. И по другую сторону от дороги тоже были канава и поле, только без ивняка – невероятный простор, над которым мерцало звёздами холодное апрельское небо. У Киры дух захватило, она упивалась новизной своего существования, как упиваются подростки, у которых всё случается впервые: и вечное небо наполняется новыми смыслами, и страшная прежде ночь манит тайнами, и даже терпкий запах помойных баков не раздражает, но делает живым и реальным то большое, что окружает маленького человека.

Лучи двух мощных фонарей обшарили площадку вокруг мусорных контейнеров, но щенков тут не было. Вэл нашёл их в зарослях ивняка, где они свернулись клубком в песчаной ямке у самых корней. Щенки были тёплые, размякшие, тяжёлые, со слипающимися от сна веками. Но едва они очутились на дороге и почуяли запах принесённого Кирой мяса, как глаза их широко распахнулись, хвосты бешено забили по воздуху и мгновенно повлажнели суховатые спросонья носы. Мясо закончилось быстро, так же быстро были слизаны с ладоней кровавые его отпечатки, и носы, скользкие, как маслята, стали тыкаться Кире в лицо, в шею, в подмышки и в бока. Она смеялась: тихо, хрипло, неуверенно, отмахивалась мягкими, расслабленными ладонями и тут же подгребала щенков под себя, словно птенцов. Она сидела на корточках посреди ночной дороги, её фонарь лежал рядом и освещал ботинки Вэла и немного асфальта. Остатки его луча пожирала темнота полей позади, и это было волшебно, словно новогодняя сказка. Щенки были тяжёлые, широколапые. Они врезались в Киру, как снаряды в подушечном бою, и она не выдержала, повалилась на асфальт, и её смех перестал быть зажатым и хриплым, Кира взвизгнула и расхохоталась чисто и звонко, но замолчала, когда Кирилл коснулся её плеч, чтобы помочь встать. Руки его были обжигающе горячими даже сквозь тёплую куртку. Он поднял её, поставил на ноги и наклонился, разглядывая её изменённое смехом лицо. И тут она впервые почувствовала, что страх может быть разным, и испугалась сладко и горячо: того, что он поцелует или не поцелует её.

Он наклонился к ней немного, почти незаметно и замер. Потом наклонился ещё, и, хотя движение снова было еле различимым, она ощутила тепло его губ и его дыхание на своём лице. Кира потянулась к этому теплу – неосознанно, как цветок тянется к солнцу. И, за долю секунды до поцелуя осознав его неизбежность, Кира ощутила, как от ног до самого горла пробегает волна, похожая на морскую: когда сначала хочется выскочить, а потом привыкаешь, и оказывается, что то, что грозило холодом, приносит наслаждение.

Вэл поцеловал её мягко, нежно, едва касаясь губами губ. Кире стало невероятно хорошо. Мир её выворачивался наизнанку, становился совершенно другим. В новом, изнаночном, мире хотелось, чтобы поцелуй не заканчивался никогда. В старом мире от него хотелось бежать. С Димой она чувствовала свою голову бруском раскалённого железа, зажатым между наковальней широкой ладони мужа и молотом его сильных жёстких губ. Дима умудрялся бить, даже целуя, бил, словно хотел выковать из неё что-то другое или наконец уничтожить уже навсегда.

Вэл поднял голову и разомкнул руки. Дал ей одного щенка, сам подхватил двоих. Кира расстроилась, как маленькая девочка, которую посреди праздника погнали спать, но постаралась не показать виду. Ноги её были ватными и слегка дрожали, и, сделав пару шагов, она поняла, что её шатает из стороны в сторону, но сделала вид, что это из-за щенка, который вертелся у неё в руках, норовя лизнуть в нос.

Они устроили щенков в сарае и легли спать. Держались друг от друга подальше, не смотрели друг другу в глаза, отворачивали смущённые лица: никто из них не знал, как и что теперь нужно и можно говорить, они всё ещё были слишком чужими друг другу, слишком мало их связывало.

И вот они оказались под одним одеялом, и Кире стало страшно, потому что не знала, к чему может привести этот случайный поцелуй. Она сжалась, скрестила ноги и вдруг остро осознала свою полную беззащитность: он мог сделать с ней всё, что хотел.

Тут же вспомнился Дима: с ним она чувствовала себя надтреснутым поленом, в которое раз за разом погружается треугольный холодный колун, расщепляя её тело всё больше и больше, до самой головы, до головы, погружённой в спасительный туман, в котором плывут и лопаются огромные фиолетовые шары.

Вэл приподнялся на локте и склонился над ней, но на этот раз у Киры не возникло предвкушения поцелуя. Сейчас она оказалась в ловушке между его сильным телом и кроватью, ей некуда было бежать, и щенков не было рядом, и почему-то именно щенки сейчас имели решающее значение. Она сжалась, замерла, приготовилась терпеть, но, почувствовав её страх, Вэл отстранился и лёг на самый край широкой постели, чтобы не коснуться её даже случайно. Сказал из темноты:

– Прости.

– Нет, я…

– Хочешь, я буду спать в другой комнате?

– Нет, – ответила она, и это была правда. Она тщательно подумала, прежде чем это сказать, ведь он, казалось, на самом деле обращал внимание на то, чего она хочет. – Мне просто трудно.

– Из-за мужа?

– Да.

И оба поняли, что имелось в виду: не смерть и связанное с ней горе, а то, что он делал со своей женой все эти годы.

– Скажи, – снова заговорил он, – как он умер?

– Его убили, – ответила Кира.

– За что? Кто это сделал?

Она повернулась на бок, спиной к Вэлу. Она молилась, чтобы её мысли снова утонули в тумане, она не хотела их слышать. Потому что, может быть, это именно она, собрав все свои силы, всю свою злость, ударила Диму битой по голове, а потом, когда он упал – здесь, в дверях спальни, в нескольких шагах от её кровати, – несколько раз провернула в его животе мясницкий нож и оставила истекать кровью. Может быть, она сделала это с ним за всё, что он когда-то делал с ней. Может быть, она хотела знать об этом и одновременно об этом забыть.

И ещё она хотела знать, кто такой Вэл и зачем он пришёл к ней в дом.

 

  1. И сосновые, тайно, затворы освобождает

 

Утро было тяжёлым, похмельным. На рассвете ушёл Вэл, и Кира, которая всю ночь то погружалась в маетную, не дающую отдыха дремоту, то выныривала из неё резко, с бьющимся, как от страха, сердцем, провалилась в глубокий, как смерть, сон. Проснулась совершенно разбитой, когда солнце уже высоко поднялось над вязом, вспомнила о запертых в сарае щенках.

За закрытой дверью сарая обнаружился полный разгром. Одеяло, которое Кира постелила щенкам, было разодрано в клочья, деревянный черенок лопаты топорщился тонкими щепками, на гладком когда-то боку пластикового ящика с инструментами виднелись оставленные щенячьими зубами неровные бороздки. Тут и там поблёскивали лужи мочи.

Небо было серым, накрапывал дождь.

Кира, одетая в пижаму, поверх которой была наброшена куртка, обессиленно опустилась на порог сарая. Щенки полезли к ней, она стала отпихивать их, а они лезли и лезли, тыкались носами, лизали ей щёки, но сегодня ей было неприятно. Кире захотелось, чтобы сейчас приехала Дина, увидела щенков и вышвырнула их прочь. Она не хотела сама решать, что с ними делать.

Она не хотела хотеть.

Она хотела, чтобы всё стало как прежде. Чтобы Кирилл пришёл, ударил её, а потом изнасиловал. И тогда она знала бы, что делать. А сейчас – не знала.

Уборка – вот что всегда было правильно. И, поймав эту спасительную мысль, она принесла ведро и тряпку, вытерла лужи, выкинула щепки от лопаты. Накормила щенков отборной говядиной – больше в холодильнике ничего подходящего для них не оказалось.

Заперла их снова, и в этом отсечении от себя тех, за кого приходилось отвечать, – впервые в жизни – было облегчение.

Пришла Николаева. Они долго и мучительно пили чай, Николаева стала рассказывать что-то невыносимо нудное про свою скучную жизнь, бесконечно перебивая себя вычислениями относительно дня, в который это произошло. Кире хотелось сказать, что день совершенно неважен, точно так же как и весь рассказ в целом, но она молчала и чем дальше слушала, тем больше осознавала, что впервые в жизни хочет ударить человека – прямо кулаком в толстое тупое лицо.

– А ещё у меня знаешь что было? – Николаева бросила путаться в прежней своей истории и начала новую, с нажимом, явно волнуясь. – Паразит мой компьютер добил. Там и так-то всё на ладан дышало, нам старый достался, подержанный, от моего брата двоюродного. Ноутбук. Родственники – нет чтобы помочь – отдали, что самим не надо. – В голосе Николаевой послышались плаксивые нотки, свойственные профессиональным попрошайкам, но Кира пока не умела их различать, не умела чувствовать таких тонкостей народной человеческой музыки. – Так мой паразит малолетний в эту рухлядь ещё и мячом засветил. Ну ты подумай! Конечно, насмерть. Конечно! Кто бы сомневался! А что теперь делать, вот ты скажи? У них что ни задание, то «найди в Сети Интернет». Что ни день, то презентация или доклад. Да материалы раздают напечатать. Я на принтер копила, так теперь и компьютера нет. Он и так у меня еле на тройку тянет, теперь вообще одни пары пойдут.

Николаева утопила в пухлых руках чашку с остывшим чаем, склонилась к ней, словно собиралась втянуть остатки чая через нос. Кира молчала. Она действительно не поняла, что Николаева ждёт от неё ответа. Тогда Николаева подняла глаза и, подбавив дрожи в голос, сказала:

– Кир, может, есть у тебя ноутбук? Может, одолжишь? Ну, или денег?

– Нет, ноутбука у меня нет, – покачала головой Кира.

– А деньги?

Кира пожала плечом:

– Я сейчас посмотрю.

В ящике в прихожей было пусто. Посмотрела баланс своей «продуктовой» карточки на телефоне – там оказалось меньше пятисот рублей, Дина давно не кидала ей денег на продукты, видимо, считала, что прежде дала достаточно. Киру это встревожило, на пятьсот рублей почти ничего нельзя было купить, а на ней теперь было ещё три щенка.

– У меня ничего нет, – растерянно сказала она Николаевой. – Даже в магазин завтра не на что сходить.

– Да ладно! – Николаева, казалось, взорвалась от удивления. – Тебе муж что, ничего не оставил?

– Я не знаю.

– Не знаешь? Чё, правда не знаешь? Ну ты тетёха! И чего, будешь с голоду помирать, когда сама на деньгах сидишь?

– Ну а что я могу сделать?

– Для начала поискала бы у мужа в кабинете. Почему нет? Кого ты боишься?

– Дине это не понравится.

– Тётке твоей? А она при чём?

Кира не ответила.

– Тьху ты! – Николаева поджала подбородок так, что под ним повисло сразу несколько уродливых складок. – Получишь наследство и скажешь ей «до свидания». Свободна. Пошли, чё ты!

Дверь в кабинет была заперта, и отпереть её было нечем. Выломать было страшно не только Кире, но и Николаевой. Вызвали слесаря. Он пришёл – пожилой, аккуратный, чисто выбритый, – внимательно проверил Кирины документы, особенное внимание уделил прописке. Спросил, как так вышло с запертой дверью. Кира объяснила, что муж умер, а ключа она не нашла. Тогда слесарь спросил, будет ли Кира менять замок, а когда узнал, что не будет, тихо предложил вскрыть дверь так, без лишней, как он выразился, грязи. И действительно: достал из чемоданчика набор отмычек и довольно скоро открыл. Платила ему Николаева: вздыхала, доставая из бумажника помятые купюры, бросала взгляды на Киру, подчёркивая, как много за неё отдаёт.

Кабинет Киру поразил. Он был словно из другого дома, из дома Дины: тяжёлая антикварная мебель, старинные, в трещинах, пейзажи с кораблями. Напротив массивного письменного стола стояла широкая, обитая кожей кушетка. За столом возвышался шкаф с глухими дверцами и открытыми полками.

Да, такой кабинет мог бы быть у Дины, если бы мебель в нём была коричневой, а не серой. Даже пейзажи подчинялись общей гамме: небо и море на маринах были тусклыми, пасмурными, паруса потемнели от времени. Кира стояла среди предметов, покрытых остывшим пеплом.

Николаева протиснулась мимо неё и бросилась к столу, на котором стоял серебристый Apple.

– Вот! – крикнула Николаева, захлёбываясь от счастья. Слеза из её голоса куда-то исчезла. – А ты говорила, ноутбука у тебя нет. Я этот взяла бы. Можно?

Ноутбук был Кире совершенно не нужен, но она ясно понимала, что сделает с ней Дина, если компьютер пропадёт.

– Нет, Ань, я…

Но Николаева уже ощупывала Apple дрожащими от жадности руками.

– Слушай, нет, я не могу…

Кира представила резкие выдохи и сильные отрывистые удары ногами. Вот только видение было мимолётным, и она не успела понять, кто и кого в нём бьёт.

Николаева нажала кнопку, экран засветился, и уголки её губ печально поползли вниз:

– Блин, тут пароль. Не знаешь, какой?

– Нет, не знаю, – сказала Кира с облегчением.

Николаева захлопнула крышку с такой силой, словно хотела сломать ноутбук.

– Ну и толку тогда от него? – сказала Николаева с досадой.

– У Димы там, наверное, были важные документы.

– Корчат из себя! Подумаешь!

Николаева продолжала свой лихорадочный шмон, её толстые пальцы трогали, ощупывали, дёргали пепельную мебель. В ящиках не было почти ничего: канцтовары, пустые бланки, неиспользованные записные книжки. В шкафу стояли папки с документами. На нижних полках, закрытых дверцами, обнаружились запасы чистого постельного белья, свёрнутый тюфяк и подушки.

– Чё, – хохотнула Николаева, – ссорились часто?

– А? – Кира не поняла, как постельное бельё в кабинете может быть связано с ссорами.

– Говорю, чего он тут-то себе стелил? Из спальни ты его, говорю, выгоняла?

Николаевой было весело, на её лице играла искренняя улыбка – от удовольствия, что в прекрасной богатой жизни Киры, оказывается, были неприятные моменты.

За другой дверцей шкафа обнаружился сейф. Николаева задумчиво пожевала губы, пытаясь понять, есть ли шанс с ним справиться, но, разочарованная, отступила:

– Вот блин!

И тут же кинулась к шкафу снова, потому что увидела на узкой полке над сейфом россыпь пятитысячных банкнот. Она сгребла, сколько достала, положила на стол. Ещё раз запустила руку на полку, прошарила все углы и вынула ещё несколько бумажек. Денег было много.

– Это чего ж? Это у него, что ли, на текущие расходы лежало? Чтобы далеко за ними не лазить? – спросила Николаева Киру. – Это сколько ж у него тогда в сейфе? Ну, я одолжу у тебя немного, да?

Она подумала, прикинула и, вытянув из общей кучи одну бумажку, сказала:

– Это ты мне долг возвращаешь за слесаря. Да?

Потом её пальцы с остро отточенными, с облезшим лаком ногтями быстро выцарапали ещё шесть пятитысячных. Николаева приостановилась, задумалась, прищурила жадные, как у наркомана, глаза и цапнула ещё четыре:

– Это я на ноутбук. Приличные очень дорого теперь стоят. – Она жалобно вздохнула. – А нам ещё принтер покупать. И флешку для школы. И наушники.

Её рука стащила со стола ещё одну купюру.

– Но я всё верну, ты же знаешь. Просто трудно одной. С ребёнком. Без мужика. С такой зарплатой.

Когда Николаева ушла, Кира почувствовала невероятное облегчение. Она взяла деньги и захлопнула дверь в кабинет. Замок защёлкнулся, и она несколько раз сильно дёрнула за ручку, чтобы убедиться, что туда не проникнуть. Деньги она спрятала в карман и всё время, пока поднималась по лестнице на второй этаж, проверяла рукой. Она отнесла их в гостевую и положила в щербатый комод, в тот ящик, который когда-то больше других был забрызган её кровью: словно кровавая печать могла уберечь деньги лучше любого замка.

Всё это вымотало и выпотрошило Киру совершенно, но, тяготимая взятым на себя обязательством, она всё же пошла к щенкам.

 

  1. Душил чудовище до тех пор, пока не укротил его

 

Щенки обрушили в сарае нижнюю полку и каким-то непостижимым образом вскрыли ящик с инструментами. Когда Кира вошла, самый крупный из них самозабвенно грыз отвёртку. Двое других сидели поодаль и с интересом за ним наблюдали, как будто завидовали и не решались подойти. Кира бросилась отнимать, испугавшись, что отвёртка пропорет щенку губу или нёбо, и в тот момент, когда её рука почти коснулась его добычи, со щенком произошла разительная перемена. Милый лобастый толстяк пропал, на неё исподлобья смотрело злобное, ощерившееся существо. Его мягкие обычно губы напряглись и изогнулись, показывая маленькие, но острые, как иглы, клыки. Щенок стоял. Его голова была опущена, шерсть на холке вздыбилась. Он сделал осторожный шаг вперёд, и лопатки под шкурой двинулись, словно два широких лезвия.

Теперь это был не туман, теперь словно снежная лавина обрушилась на неё: глаза перестали видеть, грудь обожгло холодом, и от страха Кира словно потеряла сознание. Несколько секунд вылетело из её жизни, она осознала себя только тогда, когда уже стояла перед сараем, глядя на захлопнутую дверь. Руки её тряслись, и она понимала, что никогда-никогда больше не откроет сарай.

Дома Киру встретил окружённый мертвецами Харон. Она хотела подняться по лестнице, но остановилась возле картины и стала смотреть в его нарисованное лицо. Заметила в отдалении, за его плечом, три едва намеченных тёмных пятна. Они могли показаться скрытыми в тени, едва намеченными человеческими лицами, но теперь совершенно определённо виделись как вытянутые собачьи морды, растущие из одного тела. Они были здесь, среди мертвецов, они уже проявлялись на этой страшной картине. Смерть, которая ждала их в сарае, была мучительной, жестокой. Они больше заслуживали мирно пастись у помойки, чем умереть вот так, от голода и жажды.

Выходило, что первое же самостоятельно принятое Кирой решение обернулось чудовищной ошибкой. Она действительно была глупой, никчёмной, отвратительной. И всё, что делали с ней Дина и муж, было правильно. Они не мучили её, они старались исправить её, перевоспитать, чтобы она не делала таких ужасных, трагических глупостей, чтобы ни с кем не поступила так, как с этими несчастными щенками. А чем отплатила она? Убила Диму, ограбила Дину. Жизнь вдруг представилась Кире чередой всеобщих неверных решений, которые вели к мучениям и смерти, и в этой безысходной цепочке она хотела быть только жертвой, не мучителем. Она хотела вернуть всё обратно и раскаивалась в совершённом убийстве. Она оплакивала мужа – впервые со дня похорон.

И, чтобы искупить свою вину, она решила поступить правильно хотя бы с щенками. Ей нужен был кто-то, кто сказал бы, что с ними теперь делать, или сделал бы это сам, пусть бы даже убил – лишь бы ей не пришлось принимать решение.

Кира подумала было о Дине, потом о Вэле, зашла в тупик, гоняла мысли по кругу, пока не вышла из него совершенно неожиданно: представила щенков, и этот образ потянул за собой другой – медведицу с темнотой позади, соседку, хозяйку двенадцати собак.

Двор медведицы встретил её многоголосым лаем. Кира стояла перед забором, не решаясь войти, хотя на её звонок в домофон калитка ответила приглашающим щелчком. Из двора послышались грозные оклики, потом раздались тяжёлые шаги, и дверь открылась. Медведица, одетая в потрёпанный спортивный костюм, осмотрела Киру с ног до головы. Выражение её лица было презрительным, тем самым, которого Кира от неё ждала. Кира почувствовала, как погружается в редкий пока ещё туман, это было больно и приятно, как возвращение домой после долгой дороги.

– Чего стоишь? – спросила медведица, придерживая ногой тонкую вертлявую таксу, которая норовила выскочить на улицу. – Заходи. А то сейчас эти узники совести обретут долгожданную свободу.

Медведица схватила Киру за плечо и втянула внутрь. Вокруг их ног тут же закружился водоворот из такс, Кире показалось, что их невероятно много, больше десяти. Из вольера на неё, склонив набок голову, смотрели два одинаковых кавказских волкодава. Туман усилился, всё шло правильно.

– Боишься их? Ну ты даёшь! Пошли!

Медведица потащила Киру по бетонной дорожке мимо идеально ухоженных розовых кустов и низкорослых хвойников к мощному приземистому дому – за руку, как первоклашку. Таксы текли за ними коричневым ручейком, но, когда хозяйка и гостья поднялись на крыльцо, потеряли к ним интерес – все, кроме одной, самой мелкой. Медведица подхватила щенка на руки и села в кресло, пригласив Киру сесть напротив.

– Так что у тебя случилось? – спросила она.

Глядя на носки своих ботинок, Кира сбивчиво рассказала, как испугалась щенка.

– Ну а чего ты хотела? – раздражённо спросила медведица. – Они ж дети. Пробуют мир: на вкус, на реакцию. Пытаются понять, как им отжать побольше. Если испугаешься, будут и дальше пугать.

– И что делать?

– Не бояться. Быть готовой дать отпор. А вообще, пойдём-ка откроем их, пока кто-нибудь действительно отвёртку не сожрал.

Щенки были в полном порядке, мирно спали в углу, сплетясь в тёплый клубок. Недожёванная отвёртка валялась у стены. Услышав, что дверь открывается, щенки подняли головы и радостно завиляли хвостами. Медведица присела на корточки и стала, причмокивая губами, гладить лобастые головы.

– А вообще ты молодец, – сказала она, улыбаясь. Тон её сделался мягким, медовым, и бояться её стало сложнее. – Главное, с помойки их забрала. А дальше справимся. Кстати, меня Тамара Алексеевна зовут. А тебя?

– Кира.

– Очень приятно. Прежде всего нужно их в дом перевести.

– В дом? Они же там всё разнесут.

– Они же дети. За ними и присмотр нужен как за детьми. Им нужно чувствовать, что кто-то большой и сильный рядом. А дом не разнесут. Я тебе клетки для них дам, запирать, пока ты спишь или пока тебя дома нет.

– Клетки?

– Это ненадолго. Воспитаем, и можно будет так оставлять. А воспитывать надо. А то они сейчас немаленькие уже, а к лету вообще вырастут слоны огромные – видела бы ты их папашу. Не будешь воспитывать, живьём тебя сожрут. Заниматься нужно много, каждый день. Главное, не давать слабины, ничего лишнего им не позволять. Они псины умные, будут расти, постоянно будут тебя на вшивость проверять: нельзя ли покомандовать. Справишься?

– Не знаю. Я не умею.

Тамара Алексеевна обернулась, смерила Киру добрым насмешливым взглядом, тёплым, словно решение взять щенков переводило Киру в разряд каких-то других, сильных, существ, над которыми нельзя было издеваться.

– Научу, – сказала она наконец. – И дрессировать, и спуску им не давать. Давай так договоримся: я к тебе каждый день на час прихожу собак воспитывать, а ты ко мне на час – авгиевы конюшни мои разгребать. Договорились?

Договорились. Туман ушёл совершенно, Кира искала его, но не осталось даже призрачного клочка, за которым можно было бы спрятаться. Щенки смотрели весело. Отвёртка валялась возле стены. Никто не рычал.

Устройством щенков занимались до позднего вечера: мыли и перетаскивали из дома в дом клетки, сооружали подстилки, возили щенков к ветеринару, покупали им игрушки, ошейники, корм и ещё целую кучу какого-то приданого. Пачка оставшихся после николаевского налёта денег похудела почти наполовину.

Кира так умаялась от непривычной суеты, что уснула, не дождавшись Вэла. Он пришёл около часа ночи, открыл дверь запасным ключом, который Кира давно дала ему, и лёг рядом, стараясь не разбудить.

В пять она вставала к щенкам, он спал. Потом она уснула, он ушёл. Они перестали совпадать, и это было к лучшему, потому что Кира не знала, готова ли задавать ему вопросы.

 

  1. Брань и героя пою

 

Следующие дни были так плотно наполнены множеством непривычных действий, что казались Кире бесконечными. Утром Тамара Алексеевна приходила к ней дрессировать щенков, потом обессилевшие псы засыпали, и обе они шли в дом через дорогу. Оказалось, что соседке за шестьдесят и сердце у неё пошаливает, так что Кире доставались все дела, требующие физического усилия. Но этот труд приносил радость, а не страх. В отличие от предыдущего бесконечного расправления складок, выравнивания безделушек на полках, протирания и без того чистых полов, он приносил результат. Удивительно, но, когда Кира чистила собачьи вольеры, перетряхивала покрывала, стирала и гладила тяжёлые гардины и видела, как под её руками меняется прямо на глазах дом, она больше не хотела погружаться в туман. Вместо этого она ощущала спокойную ясность, из которой росла уверенность, что всё в её жизни идёт правильно. И усталость была не наказанием, а наградой за непраздно проведённый день.

В доме Тамары Алексеевны была прекрасная библиотека – отдельная комната со шкафами до самого потолка, плотно забитыми книгами. Кира долго не решалась спросить, но картина, висящая дома, не давала ей покоя. Листок с названием книги, написанным рукой прекрасной музейной девушки, лёг в карман рабочих джинсов, и через пару дней, закончив работу, она спросила у хозяйки:

– Простите, а у вас нет книги Вергилия «Энеида»?

Эту фразу она репетировала долго, постоянно сверялась с измятым листком, но всё равно испугалась того, что переврала незнакомые, непривычные слова.

– Вергилий? Был. Пойдём-ка. Вспомнить бы ещё, где он был.

Тамара Алексеевна вошла в библиотеку, пошла вдоль шкафов, вспоминая.

– Думаю, должен быть где-то наверху. Ну-ка посмотри, вон там что на корешке написано. Не он?

Кира посмотрела туда, куда указывала хозяйка, и ничего не увидела. Корешки сливались в одну сплошную полосу, цвета одной книги плавно перетекали в цвета другой.

– Ну, Вергилий, нет? Ты что, не видишь?

– Нет. – Кира покачала головой. Она привыкла жить, не различая предметов вдали, в узком кругу вещей, находившихся на расстоянии вытянутой руки. Чёткий и определённый мир был ей не нужен, она даже не знала, что он может быть таким.

Тогда Тамара Алексеевна притащила из сарая стремянку, и стремянка заскрипела под тяжестью ширококостного, не жирного, но плотного, большого тела, когда хозяйка полезла под потолок смотреть на названия вблизи. Замеченная ею книга действительно оказалась томом Вергилия, но Кире она его не отдала, сказала, строго глядя гостье в глаза:

– Сначала в оптику. Я тебя отвезу.

– Минус четыре на левом, минус три с половиной на правом, – сказала окулист. – Готовых очков с разными диоптриями у нас не бывает, нужно заказывать, если хотите. А можно линзы, это в наличии. Но линзы не все любят.

– Почему? – спросила Кира.

– Ну, – окулист пожала плечами, – некоторые люди не любят прикасаться к глазам. По-разному.

У Киры не было таких страхов, к различным частям своего тела она относилась равнодушно и иногда даже небрежно. Домой ехала в линзах, ошарашенная чёткостью форм, цветами, линиями. На коленях держала томик Вергилия. Подъезжая к посёлку, наклонила голову к плечу, прислушиваясь к необычному отсутствию звука. Оказалось, оно всегда было с ней – тихое жужжание, как от электрического кабеля, а теперь пропало. Оно было чем-то вроде неясной головной боли, это жужжание, вызванное напряжением глаз, попыткой головы разобраться в том, что же происходит в отдалении. Кира смотрела на свои руки, на сплетение волокон джинсовой ткани, на крохотные трещинки в старом переплёте Вергилия – всё это было новым, непривычным, непостижимым. Она сама была новым человеком в новом мире, который предстояло исследовать.

Дома, сгорая от нетерпения, открыла книгу и стала читать. Но тут же увязла, запуталась, в ужасе поняла, что весь Вергилий – это непонятный набор смутно знакомых слов. В его строках не было никакого смысла. Кира бросила книгу, вскочила, сделала вокруг дивана несколько кругов, пытаясь унять раздражение. Взяла книгу снова – то же самое.

Ей не приходило в голову, что она просто не умеет читать. Да, Кира знала буквы, умела составлять слова, однако школьные обязательные тексты проглядывались формально, а иногда не открывались вовсе. Позже необходимость в чтении чего-то сложного и вовсе отпала: Кира ограничивалась списком покупок, вывесками и магазинными объявлениями. Брюсовское переложение великой книги, сложное, громоздкое, буквальное, было не для неё, но она отказывалась это признать – хотя, увидев стокилограммовую штангу, сразу бы поняла, что ей никогда не поднять эту громаду. Но буквы были обманчиво легки. И тогда она, бесясь от невозможности, стала низводить Вергилия и Брюсова до себя, переводить на понятный язык, разбирая слова, как разбирает иероглифы студент, начавший учить китайский. Она не знала о других переводах, более лёгких и доступных, принимала книгу как единственно возможную.

Не зная, что «муса» означает музу, принимала обращение к ней за обращение к какому-то неясному персонажу с восточным именем Муса. Искала и не находила концы предложений. Три часа ушло у неё на то, чтобы понять, что Вергилий, воспевавший ранее мирных земледельцев, решил воспеть военные подвиги героя и что герой этот долго скитался, а потом основал город… И так далее, и так далее. Каждую страницу она перечитывала по нескольку раз, и на четвёртый-пятый начинала понимать, о чём идёт речь, не членя фразы, а к седьмому смысл становился прозрачным и привычным. Она и здесь шла от тумана к прозрачности, но и здесь не понимала, зачем это делает.

Вечер застал её перед картиной Багрова. Вергилий словно бы дал ей ключ к тёмно-синему условному полотну, и теперь Кира ясно видела то, чего не могла разобрать раньше: спирально закрученные потоки стремящихся к Харону людей делились на слои так же отчётливо, как светлая и тёмная шоколадная паста в банке «Нутеллы». Все кричали, широко раскрывая рты, и Харон кричал на них, выставляя впереди себя багор, чтобы отпихнуть тех, кто слишком сильно напирает. Но одни мертвецы вопили от страха, от жалости к себе, а другие – от ярости и гнева, словно разозлённые собственной смертью. Это были мучители и жертвы, пути которых сходились в одной точке. Кира вновь нашла глазами себя – у самой кромки картины, почти под багетом, – но на этот раз не увидела в своём лице страха с той же очевидностью, с которой увидела его вначале. Но и ярости не увидела тоже. Её лицо было единственным неопределённым лицом, она не знала, куда себя отнести.

Пришёл Вэл, прервав её мысли на неопределённой ноте, она не знала, что думать про себя, не знала, что думать про него, хотя впервые за долгое время её голова была ясной, зрение – чётким, тело, отдохнувшее от физической работы, – лёгким, на душе стало спокойно. И, когда они отправились спать, Кира сделала странное: то ли чтобы отпраздновать это новое для себя состояние, то ли чтобы разрушить его, она приподнялась на локте, наклонилась над Вэлом и поцеловала его в губы. Он ответил – сначала слегка изумлённо, потом радостно, уверенно и нежно. Раздел, поняв, что она хочет именно этого, осторожно, как распаковывают только что купленную дорогую вещь. Потом была паника, желание убежать, и туман наполз, и в нём опять взрывались фиолетовые шары, и в этом тумане она убедила себя не сопротивляться, лежать тихо и неподвижно, как лежала при муже. Вэл почувствовал, замедлился, потом остановился, склонился над ней и поцеловал прямо в шрам на лбу, словно давая понять, что он помнит о том, что с ней делали, и что сам он ничего подобного делать не будет. И тогда она успокоилась и доверилась ему, и он был нежен с ней. И хотя она не достигла оргазма, по телу её разлилось приятное тепло, руки и ноги стали тяжёлыми, и приятно заныла, расслабляясь, спина.

– Сыграй мне, пожалуйста, – попросила она после.

Вэл встал за гитарой, натянул штаны, сел на подоконник, на маленькую домашнюю сцену, подсвеченную тусклым софитом – отблеском уличного фонаря, и сыграл ритмичную и нежную мелодию, в которой Кира узнала бы «Зелёные рукава», если бы раньше, до этого момента, обращала хоть какое-то внимание на музыку. Так же, как раньше она узнала бы Summertime и «Одинокого пастуха». Вэл играл ей самые известные мелодии, понимая, что ни уши её, ни сердце не поймут пока ничего сложнее и тоньше.

От музыки в голове снова стало ясно, и Кира всё хотела, хотела спросить Вэла, кто он и зачем пришёл в её негостеприимный дом, но уснула с этой мыслью и спала крепко и спокойно, без снов.

 

  1. И сокровища все он получит

 

Кира спросила его через месяц, в начале мая, когда стало совсем тепло, и свежие светлые листья деревьев стали уже широки, и вяз накрыл своей кроной, похожей на гигантский зонт, маленький передний двор, лишив его солнца. Она одновременно и хотела и не хотела задавать вопросы; не хотела потому, что боялась ответов, боялась, что он уйдёт. Она бы не пережила ухода, потому что любила его к тому времени сильнее всего на свете, готова была отдать за него жизнь, готова была на что угодно, лишь бы видеть его, слушать его игру на гитаре, чувствовать прикосновение его рук, его дыхание на своей шее, собирать крохи его раненой, трудной любви, огромной и невероятной, но предназначенной, как она понимала, не ей – другой. Он смотрел на неё, он жалел её, но за Кирой как будто видел кого-то другого. Она была для него как будто отражением в стекле, за которым стоит, недостижимая, другая женщина, и всё, что остаётся, – касаться этого отражения в попытке приблизиться.

Но то ли эта призрачная женщина не давала Кире покоя, то ли привычка к тому, что всё хорошее в её жизни обязательно должно разрушиться, то ли подтолкнули её к действию несколько произошедших одно за другим событий, небольших и, как казалось сначала, неважных, она всё-таки его спросила.

Первое событие было связано с щенками. Тренировали их отдельно друг от друга, чтобы Кира с каждым могла установить контакт, от каждого добиться понимания и повиновения. Для этого Тамара Алексеевна велела дать щенкам имена. Однако Кира сопротивлялась. Она никак не могла разделить их в своей голове и, хотя при соседке стала называть их Большой, Толстяк и Маленький, сама думала про них одним словом – «Псы». Контакта не чувствовала никакого, ни со всеми вместе, ни с каждым в отдельности, и в результате на тренировках просто старалась копировать Тамару Алексеевну: пользовалась её широкими свободными жестами, её уверенными интонациями – жёсткими, но не угрожающими, властными, но не злобными.

Псы за этот месяц здорово вымахали. Пород в их крови было, видимо, намешано немало, и ни одна из них не угадывалась с абсолютной определённостью. Напротив, эта гремучая смесь словно высвободила что-то первобытное, натуральное, обнажила исходные материалы. Ещё не успели нарасти загривки и налиться зрелыми силами спины, но лапы уже были жилисты и длинны, головы – широколобы, груди раздавались вширь. В них было много волчьего, в этих Псах, только уши, слишком крупные и круглые для волчьих, говорили о том, что они всё же собаки.

Схожесть с опасными зверями пугала Киру, но и одновременно восхищала, как пугала и восхищала их молчаливость. Они никогда не лаяли, притом что всегда были настороже. Услышав или почуяв чужого, они прекращали свою вечную возню, подходили к калитке и стояли, внимательно глядя вперёд, прислушиваясь, свесив набок крупные головы.

Она много занималась с собаками сама, тренировала каждого по отдельности, как было ей велено. Обычно Псы слушались, и Кира выполняла определённую Тамарой Алексеевной последовательность действий почти бездумно. Но однажды Большой, давно и прочно утвердивший свою власть над братьями, чуть менее крупными, чем он, решил вдруг проверить, не вырос ли он уже достаточно, чтобы стать главнее маленькой худой хозяйки. Он схватил брошенную ею игрушку, ярко-фиолетовое кольцо, зажал его в зубах, подняв голову, замер, оценивающе глядя на Киру, и не понёс ей апорта. Кира растерялась. Она стояла на месте, не зная, что делать. Умный пёс растянул чёрные губы, словно ухмыльнулся глумливо, улёгся на землю у самого вяза, положив лапы на выступающий из земли горбатый корень, а игрушку – на лапы, и стал самозабвенно её грызть. Кира знала, что повторять команду нельзя ни в коем случае. Но на своём вроде бы тоже нужно было настоять, и она двинулась к псу, протянув вперёд руку. Когда до него оставалась какая-то пара шагов, Большой вскочил, одним быстрым движением подхватив игрушку, и снова замер. На этот раз поза его была напряжённой. Пригнув голову, он ждал, что она станет делать дальше. Там была смутная угроза, в этой его позе, но он сам, кажется, не был уверен, хочет ли, имеет ли право угрожать. Кира дрогнула, он уловил это шевеление страха и переступил с лапы на лапу. Следующее её движение встретил утробным, низким рыком. Кира отдёрнула руку, отпрыгнула. Он зарычал громче, поняв, что акция устрашения увенчалась успехом. Она отступила, косясь на калитку, пытаясь рассчитать, сколько до неё шагов, успеет ли вылететь на улицу, добраться до спасительной соседки. Было очень страшно, Кира сделала шаг, Большой шагнул за ней, словно подгоняя.

Что-то шло категорически не так. И Кира вдруг поняла: туман не возвращается, и страх ощущается отчётливо и ясно, каждой клеткой тела. Мотор «жить-жить-жить» не завёлся, и голова продолжала думать, не желая отдавать управление инстинктам. Ясность была мучительная. Кира подумала, что не выдержит больше ни одного мгновения существования в доме с собаками, от которых каждую минуту будет ожидать угрозы. Выхода было два: позвать Тамару Алексеевну и попросить её выбросить щенков на улицу или справиться самой – сейчас, раз и навсегда.

– И чего ты мне показываешь зубы? – сказала она, распрямляя плечи. – Что ты мне сделаешь?

Большой, поняв, что ему пытаются дать отпор, снова зарычал, чуть громче, предупреждая, что намерения у него самые серьёзные. Но привыкшая жить среди агрессивных животных Кира ясно почувствовала, что, если бы он хотел напасть, он уже напал бы. Она слишком хорошо различала все эти состояния: от страшной, в секунды разворачивающейся агрессии до куража, когда зверь не хочет бить, а хочет только утвердиться в роли главного. Она подошла к Большому вплотную, положила руку ему на голову, и он мотнул головой, стряхивая её ладонь. Зарычал, но тише. Тогда она снова положила руку ему между ушей, слегка прижала, а второй взялась за фиолетовое кольцо в его зубах, выкрутила, потянула, и пёс отдал его, смачно чавкнув. Кира присела на корточки, сказала Большому «сидеть». Он сел, с сожалением поглядывая на отложенную в сторону игрушку. Тогда, повинуясь интуитивному порыву, она взяла пса за подбородок и подняла его морду, заставляя глядеть себе в глаза. Глаза были удивительные: тёплые, золотистые, поразительно внимательные и спокойные. В них не было ещё мудрости, но было острое любопытство юности и стойкое желание жить, впитывать жизнь всем телом, каждую её каплю. Чёрный зрачок, узкий в ярком свете майского дня, вдруг вздрогнул и поплыл, отвечая на её внимательный взгляд. Он становился всё шире и шире, словно принимая Киру в себя, приглашая её в эту чёрную нестрашную глубину. И все слова о собаках, тысячи раз повторённые Тамарой Алексеевной, вдруг стали ей понятны.

– Вот что, друг мой, – медленно и внятно произнесла она, не выпуская из рук длинной и тяжёлой полуволчьей морды, – ты очень красивый, очень умный и очень сильный, но в моём доме ты будешь жить по моим правилам. Ты понял?

Большой сморщил нос и коротко чихнул. Зрачки его уменьшились, и глаза приняли лукавое выражение: мол, считай, что пока да, а там посмотрим, как пойдёт. Он был таким смешным в этой своей детской упёртости, что Кира обняла его, как плюшевого медвежонка, а он в ответ шумно и влажно вздохнул и положил морду ей на плечо.

Так они сидели несколько секунд, а потом она встала, скомандовала «стоять» и гоняла его, как прапорщик гоняет провинившегося солдата, пока глаза пса не осоловели от усталости.

Вторым событием стало появление пропавшей на месяц Николаевой. Видимо, закончились взятые в прошлый раз пятьдесят пять тысяч, и она решилась на новый налёт. С ней вместе пришёл крепкий красивый парень лет тридцати в рабочем комбинезоне, в красной кепке на льняных волосах, с широкой белозубой улыбкой. В руках у парня был чемоданчик с инструментами.

– Боже мой, милая моя, как ты тут живёшь? – привычно запричитала Николаева. – А я-то пропала, не приходила к тебе. Сама понимаешь: мать-одиночка, сын-оболтус. Ни минуты свободной, ни минуточки. Стою у него над душой, пока уроки делает. Как оставлю дело на самотёк – так двойка, ну ты подумай, какой паразит! Месяц мелькнул – не заметила. Спохватилась, думаю, как ты тут без меня?

– Нормально, – тускло ответила Кира. Ей не нравилось присутствие в доме нового, незнакомого человека. Она даже подумывала, не позвать ли щенков, которые жили, уже без клеток, в гостевой спальне второго этажа. Представила, как они стоят сейчас возле приоткрытой двери, настороженно прислушиваются, втягивают воздух широкими чёрными носами: Большой впереди, братья за его плечами. От этого ей стало спокойнее.

– А это, – заторопилась Николаева, показывая на парня, – друг брата жены моего двоюродного брата. Представляешь, как удачно получилось – он работает в конторе, которая сейфы вскрывает! Он тебе сейчас быстро и аккуратно всё достанет: и деньги, и бумаги – и будешь ты в полном шоколаде. Дверь-то не захлопнула опять? Захлопнула? Ну, не страшно, он и дверь может.

Кира не сдвинулась с места, ощутив ясный и отчётливый страх. Через день должна была вернуться Дина, которая провела последний месяц в Германии с детьми. Кира чувствовала кожей, что она обязательно появится у неё, и собиралась увести Псов к соседке. Теперь, ясно осознавая, какие последствия могут быть у её поступков, Кира старалась вести себя разумно и осторожно. Два с половиной месяца без побоев после того ада, который устроил ей муж накануне смерти, дали её телу передышку. Старые переломы ныли, когда менялась погода, иногда болела голова, но большую часть времени Кира чувствовала невероятную лёгкость от отсутствия боли, оттого что синяки не сковывали её движений и оттого, конечно, что не было висящего над ней дамокловым мечом страха. Кира перестала сутулиться так сильно, как сутулилась раньше, и хоть и не потолстела, но приятно округлилась. Так бездомная когда-то, битая и запаршивевшая собака округляется у хороших хозяев, не успев ещё набрать веса.

Но если Псов можно было скрыть, хотя бы на время, взломанный сейф утаить было невозможно. Нет, Кира готова была бы разрешить взлом, если бы Николаева согласилась взять Дину на себя, в полной мере испытать разрушительную силу её гнева, лично заплатить за каждую вынесенную из кабинета купюру: сигаретными ожогами на руках, сломанным носом, трещинами в рёбрах, отбитой печенью, волосами – Дина обожала запустить руки в волосы и дёрнуть, чтобы пряди остались у неё между пальцами, и повторить это несколько раз.

Но Кира, конечно, ничего такого не сказала и не предложила, просто ответила:

– Не нужно ничего вскрывать, спасибо.

От её слов парень широко улыбнулся, глаза его засияли. Он был уверенный в себе красавчик, слишком уверенный в своём магическом воздействии на женщин, особенно некрасивых, к которым, несомненно, причислил Киру, равно как и Николаеву. Кира посмотрела на его улыбку равнодушно и отвернулась.

– Кир, ты чё? – Николаева зашептала, словно ей стало стыдно за подругу. – Ты чё? Так и будешь под её дудку скакать? Это же твои деньги, твои вещи. Возьми и трать. Ты чё?

– Не нужно, – тихо повторила Кира.

– Человек сюда ехал, – яростно зашептала Николаева, тыча пальцем в спутника. – У него время рабочее.

– Ну да, – радостно сказал парень. – Надо бы оплатить. Не работу, так хоть вызов.

– У меня нет денег, – твёрдо сказала Кира.

Николаева вдруг заметила, как изменилось её лицо, каким осмысленным и жёстким стал взгляд.

– У меня тоже нет, – робко сказала Николаева, подпуская в голос слезу. – Мать-одиночка, сын растёт как на дрожжах. А ты знаешь, сколько одни только брюки стоят? А ботинки?

Она так унижалась, что Кире стало жалко её, но она всё равно сказала:

– У меня ничего нет.

Кира врала. Деньги были. Она жила очень экономно в последнее время. От денег, взятых из кабинета, осталось около двадцати тысяч. Ещё пятьдесят оставила перед отъездом Дина. Этого было достаточно, чтобы кормить себя, собак и Вэла, но в этом месяце Кира впервые задумалась о том, о чём не думала прежде, – о будущем. У неё не было работы, не было профессии, она не знала никого, кто мог бы предложить ей хоть какое-нибудь место, и потому берегла деньги, чтобы дотянуть до того дня, когда сможет решить эти вопросы.

Николаева лихорадочно соображала. Видно было, что отдавать свои деньги «ни за что» ей совершенно не хочется.

– Может быть, тогда дашь какую-нибудь вещь, которую можно продать? – спросила Николаева. – У тебя там, в кабинете, книги, кажется, были старинные. Если штуки четыре взять, можно, наверно, загнать их за две тыщи, а?

Глаза Николаевой загорелись лукавством, как у маленького ребёнка, который обманывает взрослого в полной уверенности, что взрослый не в силах разобрать его наивного обмана. Она снова жадничала. Ничего не понимая в антикварных книгах, Николаева надеялась, что в наглухо запертом кабинете богатого дома не будут держать откровенной ерунды. В её мозгу мелькали заманчивые цифры: десять тысяч за том, двадцать, может быть – пятьдесят или больше ста. Турция, пляж, смуглые мужчины, которые, по слухам, любят молодых русских женщин, а полнота на Востоке, как она слышала, считается красивой. И, может быть, хватит денег на шубу…

Ещё месяц назад Кира без возражений отдала бы ей и деньги, и книги. Но сейчас, представляя, как чёрные большие Псы, тихо перебирая длинными жилистыми лапами, спускаются по лестнице и вырастают за спинами непрошеных гостей тремя пугающими тенями, она испытывала восторг, она чувствовала свою силу, уверенность в том, что может решать всё сама. Николаева вдруг стала окончательно неприятна Кире, ей очень хотелось позвать Псов. Ей хотелось пугать, быть страшной, быть главной, и в этот момент она поняла, что совершенно запуталась, что совершенно не понимает, кто она, от кого наследует характер: от запоротой барином крестьянки или от Дины – и почему и на палача, и на жертву она похожа как две капли воды?

– Ты должна мне семьдесят девять тысяч, если я правильно помню. Деньги за икру и колбасу можешь не возвращать, – сказала Кира.

Николаева задохнулась от возмущения.

– Так вот ты какая! – ахнула она, широко раскрыв рот, выпучив стремительно налившиеся слезами глаза. – Я время отнимаю от родного сына, утешаю, специалистов ищу, наизнанку выворачиваюсь – помочь ей хочу! А она куском колбасы для ребёнка попрекает. Сволочь ты, Кирка, скотина бесчувственная. Вот не зря я тебя в школе просто терпеть не могла! Ты посмотри, – она обернулась к парню, ища у него поддержки, – что богатство с человеком делает! Была мышь серая, а стала настоящая гнида!

Кира стояла молча, пережидала истерику. Улыбка сошла с лица специалиста по сейфам. Он бросал по сторонам быстрые взгляды, то ли пытаясь понять, что делать, то ли оценивая интерьер дома, пока не выгнали.

– Пойдём, Ань, – сказал он. – Не связывайся.

Кира заперла за ними калитку, заперла дверь и пошла наверх, к Псам. Каждому посмотрела в глаза, каждого погладила по длинной морде. Каждому дала кусочек сырого мяса в знак благодарности за поддержку.

– Теперь вы друг друга понимаете, – сказала ей Тамара Алексеевна, когда пришла на тренировку. – Продолжай в том же духе. Закрепляй команды, усложняй. Можешь теперь тренировать их вместе, только каждому давай своё задание, чтобы не повторяли за самым умным, а соображали своими головами. Можешь придумать пару трюков, просто для развлечения тебе и им. Им же тоже в радость с тобой работать.

– А можно попробовать команду «фас»?

Тамара Алексеевна посмотрела на Киру удивлённо и настороженно. Та отвела глаза, упрямо уставилась на носки ботинок.

– Зачем тебе такая команда? Совершенно не нужна тебе такая команда. И им тоже не нужна. Они маленькие ещё, дети. Да и потом не надо бы.

– Я просто одна. Дом большой. Ценных вещей много. Страшно.

– Успокойся. – Тамара Алексеевна говорила резко, стараясь уколоть посильнее и тем самым заставить поступать по-своему, но Кира больше не боялась её слов, она знала, что за ними не скрывается реальной физической угрозы. Она ничего не боялась, кроме физической боли, и эти слова показались ей пустыми, неважными. – Морды у них страшенные, воры и так обделаются – им же знать необязательно, какие мы добряки…

Тамара Алексеевна засюсюкала, склонившись к собакам, и Маленький с Толстяком яростно забили хвостами, а Большой шевельнул несколько раз и благосклонно подставил ей голову.

Тамара Алексеевна скоро ушла, а Кира занималась с Псами ещё долго. Ей нужно было, чтобы они слушались её идеально.

На улице царили мягкие майские сумерки, а в доме, укрытом вязом, было совсем уже темно. Кира вошла в гостиную, собаки пришли вместе с ней и легли, уставшие, на ковёр перед диваном, завалились на бока, тут же задремали. Она наслаждалась тишиной своего тёмного дома, тремя чёрными кляксами на светлом сером ковре, чистотой и прохладой. Но через дверной проём ей видно было окно столовой, а на этом окне стоял подаренный Николаевой уродливый липкий чайник. Это была чужая и чуждая вещь, не принадлежащая этому месту. Кира встала – Большой едва шевельнулся, проводив её рассеянным взглядом, два других щенка спали, выводя носами тонкие смешные рулады, – и прошла на кухню. Там она взяла мусорный мешок и, пройдя по комнатам, собрала навязчивые дары. Сначала она хотела выбросить их, но потом лицо Николаевой встало перед ней, оно было жалким, оно было унижающимся, оно было слабым. И Кира решила сохранить это барахло до следующего прихода бывшей одноклассницы. Она была уверена, что Николаева ещё появится в попытке урвать хоть что-то, не поверив, что её наметившаяся было сказка о богатой и счастливой жизни за счёт тупой серой мыши может разрушиться так быстро и так внезапно.

Кира подумала о чердаке. Она никогда там не была, но знала, что иногда муж поднимал туда ненужные вещи, которые жалко было выбросить.

Поднялась по узкой лестнице, толкнула люк, ведущий наверх, выбралась на чердак. Он оказался огромным и очень светлым: с двух сторон в торцах крыши устроены были треугольные окна во всю ширь. Середина чердака была пуста, весь хлам был сдвинут под крышу, туда, где нельзя было пройти не сгибаясь. Здесь стояли стулья, всё ещё крепкие, но недостаточно новые для Диминого идеального дома, лежали ненужные подарки, старые компьютеры и ноутбуки, летняя мебель для сада, раскладушки. И ещё было нечто большое, накрытое белой простынёй. Кире стало интересно. Она поставила тяжёлый брякающий пакет к другим ненужным подаркам, прошла вглубь чердака и сдёрнула простыню. Там были картины, около двадцати больших холстов. Они стояли в конструкции, похожей на велопарковку, сколоченной из необработанных щепастых реек. Холсты хранились по два, изображениями друг к другу, так что каждый Кире пришлось вынуть, чтобы рассмотреть. Рука художника не оставляла сомнений, это был Багров с его резкими ударами кистью, условными и в то же время характерными лицами, изломанными телами. Только цвета были иные, не такие, как в «Стиговых топях», которые, теперь это было явно, Дима повесил в гостиной исключительно из-за того, что они подходили к интерьеру. Здесь была, например, красно-оранжевая обнажённая женщина с бокалом вина. Вся составленная из острых треугольников, она стояла к зрителю спиной, бросая взгляд через плечо. Был ультрамариновый с зелёным лев, вытянувшийся на жёлтой изломанной скале. Всё, всё было яркое, острое, неправильное, искажённое, кричащее. Она просмотрела их все, поставила на место, тщательно укутала тканью. Спустилась вниз, думая о том, что, судя по количеству холстов, всё написанное Багровым в последние сумасшедшие годы перекочевало на чердак их дома. Почему? Она не знала и у Димы узнать уже не могла.

 

  1. Вновь Эвридике моей заплетите короткую участь!

 

– Почему ты у меня живёшь? Зачем? – спросила она ночью, когда фонарь уже погас и небо было затянуто тучами. Шёл дождь. Он шуршал в листьях вяза, постукивал по подоконнику. В комнате было темно, и Кира надеялась, что звуки дождя поглотят вопрос. И надеялась, что Вэл спит. Она не знала, зачем спросила. Она не хотела спрашивать, хотела оставить всё как было, но что-то у неё внутри заставляло попробовать всю эту прекрасную конструкцию на прочность.

Он не ответил. Но по его дыханию она поняла, что Вэл не спит. Он замер, не шевелился, и Кира кожей чувствовала, как сильно забилось его сердце.

Вэл приходил, когда хотел, в последнее время всё позже и позже, иногда под утро, в четыре, в пять часов, когда было уже светло. Правда, стал приносить продукты. Узнал, что ей нравится, и покупал именно это: вино, гранат, свежее мясо. Играл для неё то, что она просила.

– Почему ты оказался в тот день на кладбище?

Вэл задержал дыхание и снова не ответил. Ей хотелось плакать, хотелось притвориться, что она верит: он спит; о что-то сбилось в её моторе, он раскрутился, но больше не пел «жить-жить-жить», а ворчал неразборчиво что-то другое и заставлял её говорить, рушить себя, входить в привычный режим страха и незащищённости.

– Там нет могилы твоей жены, правда?

– Правда, – ответил Вэл. – Я пришёл туда на похороны твоего мужа. У моей жены нет могилы ни там, ни где-то ещё. Я не знаю, где её тело.

– Но она умерла?

– Я не знаю. Я думаю, что она умерла. Пропала в августе.

Его голос дрогнул. Вэл встал, взял гитару, сел на подоконник. Его силуэт был призрачным, лишь немного плотнее темноты ночного неба. Жалобно застонала струна. Он склонил голову к гитаре, прислушался.

– Как её звали?

– Юлька.

– Какая она была?

Он вскочил, слегка задев гитарой подоконник, струны отозвались нестройным аккордом. Найдя на ощупь прикроватную лампу, Вэл зажёг свет, и внезапно вспыхнувшее белизной тело показалось Кире совершенно беззащитным. Его спина ссутулилась, глаза потухли, движения стали суетливыми, как у старика. При зажжённом свете он нашёл брошенную на стул куртку и вытащил из внутреннего кармана плотный конверт, а из него – фотографию:

– Вот, смотри.

Кира смотрела, не прикасаясь, словно боялась оскорбить память дорогого ему человека. Женщина на фото была в сценическом костюме: ярком, расшитом блёстками, похожем больше на купальник, чем на платье. Она была высокой, с широкими плечами и крепкими ровными ногами, на которых проступали рельефные мышцы. Светлые волосы были убраны в гладкую причёску, макияж был ярким, и лицо с широкой белозубой улыбкой производило впечатление прекрасной дизайнерской маски. Кире она совсем не понравилась.

– Очень красивая, – сказал Вэл, не глядя на Киру. – Очень добрая, весёлая.

Она поспешно кивнула и отвела от фотографии взгляд:

– Что с ней случилось?

– Я не знаю.

Он сел на край кровати: гитара в одной руке, фотография – в другой. Он выглядел растерянным, как ребёнок, который не умеет ещё управиться со многими предметами сразу.

– Ей было двадцать восемь в прошлом августе. Она танцевала по кабакам, я пел по кабакам. По разным в основном, что меня и беспокоило. Мы были женаты восемь лет. Как только я её увидел в одном шоу, сразу понял, что она – моя. Может быть, фотография не вполне передаёт, но она была чудесная. Я не могу объяснить. Танцевать любила больше жизни, но с театральными постановками, большими шоу отношения как-то не складывались, вот и ездила по клубам. Я волновался. Она за меня, впрочем, тоже. Поставили друг другу на телефоны системы отслеживания – чтобы знать, где искать, если что-то вдруг случится. И вот однажды она не приехала домой. Я и сам тогда задержался, зашёл в квартиру – темно. Тихо. Холодно без неё. Схватился за телефон, он в незнакомом районе, на границе города. Я взял такси и поехал. Вышел в полной темноте. Август, ночи плотные, как не знаю что. Звёзд полное небо, а на земле ничего не видно. Оказалось, это – таунхаусы, только недостроенные, нежилые. Горы строительного мусора, грязь – и ни души. А телефон, зараза, место показывал неточно, и я ходил там, ходил, ходил… Потом сигнал её мобильника вообще пропал. Потом я услышал шум моторов: машины проезжали по центральной улице между домами, и я побежал. Успел увидеть два джипа, у последнего запомнил номер.

– Наш? – тускло спросила Кира.

– Ваш, – ответил Вэл.

Он о многом умолчал. Он не рассказал ей о том, что всё же увидел в посёлке освещённое окно. Первый этаж таунхауса. Во дворе стояли два чёрных джипа. Нет, он вовсе не бежал за ними, он запомнил номера там. Выучил, вызубрил. Он придумал отчаянный бег между безжизненными домами, сам не зная, для чего. Может быть, хотел рассказать ей о том, как перехватывало дыхание, как больно колотилось сердце, потому что предчувствие беды охватило его. Вэл забрался на кучу щебня, насыпанную во дворе, замирая каждый раз, когда камешки шуршали под его ногой. Ему казалось, что они грохочут лавиной и тот, кто находится за освещённым окном, не может этого не слышать. Но его не слышали. Там, за окном, была просторная комната: отштукатуренные стены, бледный буковый паркет. На паркете были разбросаны шкуры, поверх них – яркие восточные подушки. В центре лежало странное существо. От напряжения Вэл не сразу разобрал в этом крупном, вяло шевелящемся теле сплетённых воедино людей: троих мужчин и маленькую черноволосую женщину. Руки и ноги сплетались канатами, изгибались на спинах лёгкие впадины позвоночников. Вэл вглядывался в это сплетение, хотел разглядеть в нём жену, но её там не было, все головы были тёмными, тела – смуглыми. Они только что занимались сексом, это было очевидно, а теперь отдыхали, лениво двигаясь, чтобы собрать последние крохи наслаждения. Для Вэла это выглядело отвратительно и притягательно одновременно. И дело было не в этой форме секса и не в факте бесстыдного подглядывания, а в странной ауре, источаемой этим многоголовым телом: довольная сытость, ненормальная сытость, от которой пробирало до дрожи.

Вэл соскользнул с кучи щебня, осторожно пошёл вокруг дома, заглядывая в полуподвал и окна первого этажа. И в полуподвале увидел наконец длинное белое тело. Отказываясь верить увиденному, включил фонарик на смартфоне, и тонкий синеватый луч с трудом высветил в темноте длинную строительную плёнку, смятый и скрученный белёсый целлофан, внутри которого ничего не было.

С другой стороны дома завёлся мотор. Вэл пошёл смотреть, как они уезжают, и увидел, что самый крупный из мужчин несёт в руках что-то длинное, большое. Вэл хотел уже бежать к нему, но вдруг понял – по усилию, которое мужчина приложил, чтобы забросить свёрток в багажник, по тому, как тот переломился посередине, – что это свёрнутые в рулон шкуры.

Он заявил о пропаже в полицию и маялся все три дня, которые ему велели ждать. Ездил к таунхаусам и смотрел, как рабочие насыпают щебень на подъездные дорожки. Ходил к клубу, где Юлька выступала последний раз, говорил с менеджером, спрашивал других девочек – никто не видел, куда она делась, с кем ушла.

Три дня прошло. Юлькин телефон давно отключился, и GPS-трекер не показывал больше ничего. Полиция приняла заявление о пропаже и обыскала таунхаусы. Вэл пытался просить, чтобы вызвали криминалистов, поискали следы крови, но над ним посмеялись. О джипах, шкурах и любовниках он ничего говорить не стал – интуитивно чувствуя, что ему не помогут, что будет только хуже.

Посмотрел на щите название строительной фирмы, съездил по адресу и увидел один из джипов на парковке возле офисного здания. Девочки-танцовщицы познакомили его с охранником ночного клуба, последнего в Юлькиной жизни, Вэл спросил, не знакомы ли ему номера джипов, не особо надеясь на ответ.

– Не связывайся, – ответил охранник. – Да, они могли быть в ту ночь, они бывают тут часто. Но не связывайся с ними, мужик, вот честное слово. Себе дороже.

Их все боялись, но никто толком не мог сказать, почему. Никто не мог привести никаких примеров. Самый успешный строительный бизнес в городе. Близость к областным властям. Благотворительность. Никакого криминального прошлого, ни одного суда, ни одного обманутого клиента. Но в их присутствии всем становилось нехорошо.

– Ты пришёл сюда за ней, – сказала Кира, и грудь её наполнилась отчаянием ревности.

– Я пришёл за ней.

– Сыграй что-нибудь.

Он начал играть, из гитары посыпались острые быстрые звуки, он словно пересыпал их из ладони в ладонь, как горошины, как маленькие горячие угли, а потом запел высоко и сипло, и песня из его горла вырывалась легко, а звучала болезненно и дико. Это была та же песня, которую он пел раньше, про прыгающую рыбу и высокий хлопок: Oh, your daddy’s rich and your ma’ is good-lookin’. Но теперь смысл стал понятен: все слова были ложью, и отец был пьяницей, и мать была истощена безденежьем и тяжёлой работой, она стала старой и уродливой, не дожив и до тридцати, и все эти рыбы и хлопковые поля не имели отношения к маленькому умирающему человечку, просто мама пела ему лживые слова о красивой жизни, чтобы в горячечном бреду он поверил, что всё это – правда. Чтобы ему было просто раскрыть крылья, и взлететь, и видеть оттуда нарисованную песней красивую жизнь. Только бы он не плакал, этот малыш, только бы не плакал: Oh, baby-baby-baby, don’t you cry, это разрывает мамочкино сердце. Кира не знала языка, на котором он пел, но почему-то понимала всё до последнего слова.

Она заплакала, впервые в жизни, в той кошмарной жизни, которая началась после семи лет. Это была новая боль, освобождающая, очищающая, эту боль не хотелось отпускать. Скрипнула, открываясь, дверь, Большой просунул в щель голову, постоял немного, потом пошёл к ней, ступая осторожно, словно боялся спугнуть её слёзы. Сел у кровати, положил морду ей на живот. Вздохнул. Кира села и обняла его. Плакала, зарывшись пальцами в густую тёплую шерсть.

– Одна и та же музыка может звучать по-разному, – сказал Вэл. – Я пришёл за ней, но хочу остаться с тобой. Если ты позволишь.

– Но ты ничего не узнал про неё.

– Я узнал, что люди, которых я видел в ту ночь, могут быть очень жестоки.

Вэл смотрел на Киру в упор, и она тряхнула головой, скрывая под волосами шрам на лбу, прижимая руку к Большому, чтобы не видны были сигаретные ожоги.

Ей было невыносимо горько. Да, она всегда знала, что просто так, сама по себе, никому не нужна. Она могла бы выгнать его: теперь, с собаками, она умела выгонять людей, но ужас заключался в том, что она отчаянно не хотела, чтобы он уходил. Она любила его за мягкие прикосновения, за нестрашное присутствие, за трогательную неуклюжую заботу, за музыку, которую он принёс в этот дом. Он научил её хотеть, но вышло так, что она хотела теперь лишь одного – чтобы он был рядом. Она всё готова была сделать для него, лишь бы он приходил, приносил свои простые дары, чтобы каждый вечер она могла чувствовать вкус вина и граната на своих и его губах.

– Конечно, я позволю остаться. Я хочу, чтобы ты остался. Но только завтра Дина вернётся из Германии. Будет подозрительная, будет всех проверять. Не приходи, пожалуйста, неделю. И Псов придётся отдать Тамаре. Не знаю, как они переживут.

 

  1. Выйти ж назад никому не даёт,

но, наметясь, хватает

 

Неделя прошла. Дина приехала, сунула нос во все комнаты, кроме запертого кабинета. Псы вернулись домой, а Вэл не вернулся. По оставленному им номеру телефона постоянно отвечал раздражённый женский голос. Он дал ей неверный номер, он не хотел, чтобы Кира его нашла.

Кира обзавелась новым туманом – для сердца. Часами сидела с собаками, гладила короткую шерсть на длинных носах, зарывалась пальцами в густой мех, обнимала сильные мускулистые тела, обнимала крепко, отчаянно, но Псы терпели. Несмотря на то что тренировки с инструктором были закончены, продолжала ходить к Тамаре Алексеевне и у неё бралась за мужскую работу, которая выматывала её до отупения.

Звонила Николаева, жаловалась на жизнь, плакала в трубку. Просила не держать на неё зла и обещала вернуть долг до копейки. Говорила, что скучает, потом долго и путано рассказывала что-то про больницы, про дикую очередь на бесплатное обследование. Кира в гости её не пригласила и денег не предложила.

Псы теперь спали возле её кровати. Иногда Кира просыпалась среди ночи от укола необъяснимого страха и успокаивалась, опустив руку с кровати и почувствовав рядом одного из них.

Но однажды она проснулась, потому что Псы разбудили её. Большой поддел носом её руку, ткнулся в бок. Кира проснулась и села в кровати. Дверь в коридор была открыта, Маленький и Толстый стояли там, напряжённо прислушиваясь. Кира поняла, что в доме кто-то есть.

– Рядом, – шепнула она, и Псы выстроились у её левого колена, Большой – ближе остальных. Она двинулась по коридору и вниз по лестнице босиком, стараясь не шуметь. Псы скользили рядом. Внизу услышала, как что-то пощёлкивает и шуршит в кабинете за закрытой дверью.

Кира выскользнула на улицу, Псы шли рядом как приклеенные. Обошли дом, встали за вязом, стали смотреть на окна кабинета, под которыми обнаружилась небольшая стремянка. Окна он занавесить не смог, потому что занавесок в доме не было: Дима любил ощущать пространство, смотреть на улицу, замкнутые помещения раздражали его. В этом он был очень непохож на Дину, которая занавешивалась тяжёлыми гардинами, скрывалась, пряталась, спасалась от чужих глаз. Дима знал, что источает угрозу. Страх и был его гардиной: никто не смел смотреть на него.

Теперь, скрытая стволом старого вяза, Кира видела слабый отблеск на потолке кабинета и небольшую круглую дыру в оконном стекле, через которую вор открыл защёлку. Дверца шкафа, в котором находился сейф, была открыта, она скрывала и человека, и луч его фонаря. Нужно было звонить Дине, Кира прекрасно это понимала. Она знала, что её люди примчатся в течение нескольких минут, что они мокрого места не оставят от вора. Но она шепнула щенкам: «Ждём», – и осталась под вязом.

Он провозился с сейфом достаточно долго – Кира не сомневалась в том, что муж купил действительно надёжный сейф. Но наконец окно открылось, и человек с двумя спортивными сумками, висящими по бокам, – ремни через грудь, крест-накрест, – стал выбираться наружу. Кира стояла не шевелясь. Псы лежали у её ног, с интересом глядя на незнакомца. Сердце её колотилось: она была совсем не уверена в Псах. Они идеально выполняли обычные команды, но тут нужно было что-то полицейское, что-то, чтобы устрашать и задерживать, что-то, в чём Тамара Алексеевна им отказала.

Человек спрыгнул на землю, стал убирать стремянку. Теперь стало ясно, что это тот самый специалист по сейфам, улыбчивый блондин, которого приводила Николаева.

– Рядом, – шепнула Кира Псам и вышла из-за вяза.

Псы шли слева, плечо к плечу. Они выглядели страшными, но Кира с отчаянием понимала, что в их движениях нет угрозы, только любопытство. Блондин заметил их и замер.

– Стоп, – сказала Кира, и Псы замерли, преграждая вору путь.

– Поставь на землю сумки, – велела она. – И уходи.

– А то что? – спросил он с улыбкой, но рот его был перекошен от напряжения, и улыбка выдавала страх.

– Спущу собак.

– Да ладно!

– Снимай сумки.

Парень оглядел собак, наклонился на один бок, поставил на землю тяжёлую сумку, перекинул через голову ремень и замер так, в неудобной позе, словно за что-то зацепился. А когда разогнулся, в руках, затянутых в перчатки, у него была фомка.

– Ну, – сказал он, подбрасывая её в руках, – давайте попробуем потанцевать.

Кира бросила на Псов быстрый взгляд. Они сидели, глядя на блондина со щенячьим любопытством. Маленький склонил набок голову, Толстый вывалил широкий алый язык. План провалился, Кира поняла, что сейчас вор уйдёт. И убьёт её перед уходом – единственного свидетеля.

Он коротко замахнулся фомкой, сделал шаг вперёд, и Кира вздрогнула. Щёлкнул скрытый переключатель в её голове, глаза заволокло туманом, она подняла руки, быстро пригнулась и уклонилась, как опытный боец, без осмысления зная, куда придётся удар. Фомка скользнула по левому плечу, удар получился болезненный, с оттягом. Кира протяжно вскрикнула, туман в её голове потемнел и сгустился ещё больше, но сразу лопнул с глухим звуком, с каким лопается туго надутый пляжный мяч. Кира вскочила, мгновенно поняв, что угрозы больше нет. И вдруг оказалось, что звук не послышался ей: это Большой, прыгнув с места, с размаху ударил тяжёлой грудью в плечо вору. Тот упал, перевалился через сумку, неуклюже ткнулся в землю плечом и головой. Большой по инерции перескочил через него, развернулся, оскалил зубы, и Кира с ужасом поняла, что сейчас он поймёт, что тут можно не как с братьями, не просто толкаться, прижимать к земле, прихватывать зубами. Он был на грани того, чтобы понять, что чужих и опасных нужно рвать, нужно пускать им кровь, нужно драться и не отпускать до тех пор, пока в них ещё бьётся жизнь. Она яростно засипела: «Сидеть!» – и Большой рефлекторно сел, подрагивая задними лапами, готовый в любую секунду сорваться с места. Губы его сводила судорога злобы, они поднимались, изгибались волной, открывали крупные белые, совсем уже не детские клыки.

Его братья были в ужасе. Толстый припал на передние лапы и ощерился, шерсть на его холке и в основании хвоста встала дыбом. Маленький по-волчьи переминался с лапы на лапу, голова его ходила, как маятник, он словно впал в транс, накачивая себя перед дракой.

Вор лежал на земле, подтянув колени к животу, обхватив руками сумку с награбленным, как утопающий – спасительный буёк. Неестественно вывернув шею, он косил глазом на Псов, стоящих теперь по разные стороны от него. Глаз был безумным, в нём плескался ужас.

– Вставай, – сказала Кира. – Только медленно. Сумку оставь, где лежит.

Вор всхлипнул и выполз из ремня, всё ещё охватывавшего его тело. Потом он медленно поднялся на ноги. Большой напрягся и дёрнулся, Кира прошипела: «Стоять», – и прихватила его за шкирку, надеясь, что без старшего младшие братья не бросятся в бой.

– Сумки оставь на месте, стремянку бери. И уходи отсюда так, как планировал. Только без резких движений. Псы молодые, обучены плохо. Могу не справиться.

Вор коротко и едва заметно кивнул, сделал шаг в сторону стремянки. Большой напрягся, приподнял зад над землёй. Кира слегка нажала на его холку, чтобы вспомнил, что команду «сидеть» никто не отменял. Большой неохотно сел, и по этому упрямому движению Кира вдруг поняла, что он почти успокоился. Он понял, что его боятся и что он контролирует ситуацию, и теперь пугал, не защищаясь, а для устрашения, намеренно, а не рефлекторно. Будто почувствовав его состояние, и младшие перестали нервничать, подобрались.

Вор осторожно сложил стремянку и медленно пошёл к забору. Перекинул стремянку, подпрыгнул, подтянулся на руках и спрыгнул на улицу. Кира подняла с земли тяжёлые сумки, пошла к дому, но не дошла до крыльца: села прямо на землю, затряслась, заплакала. Псы обступили её, снова, как два месяца назад, тыкались носами в щёки, в руки, в шею – но теперь осторожно, деликатно, растерянно. Она обнимала их, притягивала к себе, цеплялась за шерсть, впивалась пальцами в их бока. Они терпели. Облизывали. Прижимались. Грели.

В одной сумке оказались украденные из сейфа деньги, в другой – инструменты. Кира внесла их в дом, но, прежде чем спрятать на чердаке, сняла с себя перепачканную землёй и травой одежду и домашние туфли, сунула в машинку, запустила программу стирки.

Поднимая тяжёлые сумки наверх, остановилась на первой ступени лестницы перед «Стиговыми топями». Она узнала в толпе ещё одно лицо: в потоке мучителей, между ней и Хароном, блестели Димины чёрные глаза. Он стоял там, опустив голову, глядя исподлобья. Он именно стоял, Кира не видела его тела, заслонённого другими фигурами, но по слегка приподнятым плечам моментально узнала позу: ноги расставлены, руки в карманах, спина напряжена, голова неподвижна. Так он всегда стоял у окон, смотрел перед собой вдаль, не шевелился. Здесь, на картине, Дима тоже стоял, и рама была как будто большим окном, в которое он смотрел.

Она запихнула сумки под старую садовую мебель, спустилась вниз, заперла Псов в сарае и только тогда позвонила Дине. На часах было пять утра. Светало.

Самым трудным было говорить как раньше: тускло, бесцветно, без интонаций. Дина прилетела сразу, фурией пронеслась по дому, отперла кабинет, бросилась к сейфу. Кира тенью скользнула за ней и увидела распахнутый шкаф, сейф с открытой дверцей, а в нём множество бумаг, и только одна полка, на которой, видимо, лежали деньги, была пуста. Плечи Дины поднялись и опустились, спина расслабилась. Но это движение – Кира прекрасно знала это – было обманчивым. Она собралась, сгруппировалась заранее. Дина развернулась, подняла руку быстрым, почти незаметным движением и дала племяннице короткую, хлёсткую пощёчину. Кира испугалась, что не сможет сдержать слёз, не сможет реагировать так, чтобы Дина ничего не заподозрила, но опасения её были напрасными: сразу после пощёчины Дина ударила её в живот так, что перехватило дыхание и зрение почти пропало.

– Кто это был?

– Я не знаю, – задыхаясь, просипела Кира. От удара она сползала вниз по стене, обхватив руками живот. – Я проснулась. Показалось, кто-то в доме. Я слушала, слушала, не могла понять. Очень испугалась. Потом что-то сильно стукнуло, я пошла посмотреть, но кабинет был заперт. Я вышла во двор, хотела заглянуть в окно, но только увидела, как он кинул что-то через забор, потом подпрыгнул, перелез, и всё.

Дина брезгливо хмыкнула, ухватила Киру за волосы, слегка поддёрнула вверх, выдирая тонкие пряди, и с досадой пнула её в бедро носком острой туфли.

 

  1. Ты в чужой постели спал

 

Дина начала приходить в себя. Боль утраты отпускала, и она вернулась к прежним привычкам: снова стала недоверчивой, наблюдательной, устраивала внезапные проверки. Псы выучили команду «прячьтесь», а потом уже и без команды, заслышав мотор Дининого джипа, быстро и бесшумно растворялись в саду или проскальзывали в пристройку, скрывались за устроенной возле бассейна барной стойкой.

Несколько раз в неделю Киру забирали ужинать. Ей приходилось играть себя прежнюю, а она почти не помнила, какой была. Теперь, после ограбления, она стала чувствовать себя увереннее. Ей приятно было думать о том, что у неё теперь есть Псы и есть деньги: в сумке вора оказалось около пятисот тысяч долларов и двенадцать миллионов рублей.

Пятый ужин вышел необычным. Дине позвонили в самом его начале, и, забрав Пашу и Костю, она уехала разбираться с рабочими вопросами. Лариска скисла: ей хотелось поесть и выпить, но нужно было ждать.

Алина вышла из-за стола, перебралась в стоящее у стены кресло, со вздохом облегчения сцепила руки на животе и откинулась на спинку. В последнее время она сильно располнела, живот надулся как-то неестественно, мешал сидеть и был похож на засунутый под платье и до упора надутый воздушный шарик. Лариса тоже встала, прошлась по комнате вдоль длинного стола, подошла к окну, занавешенному гардиной. Она была, как всегда, нелепо одета: атласная юбка плотно обтягивала живот и открывала начало толстых бесформенных ляжек и колени с обвисшей кожей. Лодыжки у Ларисы были до нелепого тонкие и казались ещё тоньше благодаря массивным лабутенам на высоких шпильках, которые она носила в подражание Виктории Бекхэм. Волосы у неё были жидкие и неряшливые, улыбка – лживая. Когда Лариска улыбалась, губы её вытягивались в тонкие нити, обнажая редкие мелкие зубы. При этом она прекрасно умела манипулировать людьми и делала это открыто и нагло, совершенно не заботясь о правдоподобности лжи, о сокрытии своих уловок.

Отодвинув гардину, Лариска какое-то время смотрела во двор, из которого уже выезжал Динин автомобиль, потом повернулась к Кире.

– Уехали, – обиженно мяукнула она. – Деловые, блин, такие. Помешались на своих стройках…

Кира кивнула. Ларискины глаза хитро прищурились. Ей было скучно, а Кира была удобной жертвой.

– Димка же тоже с ними пропадал, да?

Кира кивнула снова.

– А эти их обмывания? Бесят меня вообще!

– Обмывания? – рассеянно переспросила Кира и тут же спохватилась, замолкла.

– Ты не в курсе, что ли? – Лариска подсела к Кире, голос её стал ядовитым. – Про обмывания не в курсе?

– Нет. – Кира опустила глаза, ей хотелось отодвинуться. От Лариски пахло хорошо, дорогими духами, но под ними как будто чувствовался иной запах, душащий, непереносимый.

– Не-е-ет? Каждый ведь раз – заканчивают стройку, на всю ночь пропадают. Бесит! Тебя нет, не бесило?

– Нет.

– Ну ты даёшь! Ты ваще, что ли, ничего не видела? Ваще? Ну, то есть ничего совсем? А тебе бы надо было. – Лариска заговорила громче, язвительнее.

Кира не утерпела, спросила:

– Мне?

– Тебе-тебе. Нет, ну я знаю, жена никогда ничего не видит. Скока раз я в жизни с этим сталкивалась, ты себе не представляешь! Все, все вокруг уже болтают, а жена глазами хлопает: «Нет, ничего не замечала. Как так любовница?! Давно?!» – Лариска засмеялась. Смех её был почти беззвучным, сиплые отрывистые звуки вылетали из тонкого рта, тело тряслось.

– У Димы? – растерянно спросила Кира. Она не ревновала, конечно, ей было совершенно незачем, но знать это было важно, это как-то совсем по-другому очерчивало мир вокруг неё. Её любовь к мужу была давно забытой, стремительной и короткой, она вся строилась на хрупком фундаменте надежды, на лжи, которую она сама про него придумала.

Дима обратил на Киру внимание за несколько недель до её восемнадцатого дня рождения. Принёс ей букет сирени, множество нежных бархатных цветков, утопающих в зелени похожих на сердца листьев. Кира помнила, как это потрясло её тогда. Ей вдруг – цветы. В этот же день, уходя, Дима на глазах у всех крепко ухватил её за талию, другую руку подставил под её затылок и поцеловал в губы. И с того дня, ни слова не говоря, вёл себя так, словно она принадлежит ему: целовал, сажал себе на колени. Ни разу не сделал ей больно. Даже Дина в эти несколько недель не тронула её и пальцем. Потом, в день рождения, ей сказали, что завтра нужно будет идти в загс подавать заявление. И вот тогда, она помнила, туман в её голове впервые рассеялся. Она вдруг поверила, что уйдёт от Дины, будет жить без боли, без страха, без мучений. О боже, как она любила Диму весь этот месяц до свадьбы!

Муж изнасиловал её в первую брачную ночь. Она стала плакать, не столько от боли и унижения, сколько от крушения хрупкой надежды, от мимолётности данной ей передышки. Он избил её за эти слёзы. Он бил её ногами, не сильно и не зло, но она предчувствовала, что это только разминка. Её муж был так же опасен, как её тётка. Мотор «жить-жить-жить» снова заработал, раскрутил дымомашину, голова погрузилась в туман, спасительный, как анестезия при операции, когда взрезается тело, разводятся рёбра, вынимается из груди сердце.

Она оказалась верёвкой, привязавшей Диму к Дине, сделавшей их родственниками, одной семьёй, вот и всё. Надоевшей вещью, которую приспособили к делу, вместо того чтобы выбросить.

– У Димы?

– Конечно, у Димы. – Яд тёк у Лариски с языка. – А знаешь, кто? А ты подумай.

Лариска отошла к окну, выглянула во двор, прикусила язык, словно пожалела о том, что сказала слишком много. Окинула Киру и Алину жёстким оценивающим взглядом, словно прикидывала, смогут ли они навредить ей словом.

И, конечно, тут же вспомнились Кире стопки чистых простыней в Димином кабинете. Там, где он никогда, вопреки догадке Николаевой, не спал. Там, где бывали очень немногие.

Губы Киры дрогнули, лоб свела судорога. Лариска засекла это незнакомое ей движение знакомого человека и испугалась ещё больше. Динины тайны нельзя было выдавать никому, как бы очевидны они ни были. И, защищаясь, она стала нападать.

– А ты же и сама знала, – сказала она. – Знала и молчала. Всё время. С самого начала.

И Кира вдруг поняла, что действительно знала.

– Тебя вообще не поймёшь: молчишь, молчишь. Что там, у тебя в голове? Я бы, если узнала, я бы орала как бешеная. Я б волосы своему повыдёргивала. Я б орала, что убью скотину. А такие, как ты, не орут. Думают себе там что-то, молчат. А потом и правда берут и убивают.

Лариска замолчала. В комнате стало невозможно тихо. Кире стало жутко. Лариска никогда не била людей сама, но она могла ударить чужими руками. И, угрожая, – всерьёз, а не в шутку, – ледяным тоном добавила:

– Так ты, скорее всего, мужа и убила. Надо Дине сказать.

Кира сжалась. Комната поплыла у неё перед глазами. Её кратковременное счастье снова рухнуло, и если Лариска собиралась сказать Дине то, что сейчас сказала ей, то и жизнь её закончилась.

Лариска пристально смотрела на неё, словно замеряла уровень страха. Поняв, что добилась своего, пошла прочь из столовой:

– Пойду полежу. Скучно с вами.

Кира сидела, вцепившись в край стола, чтобы не упасть. Пальцы её побелели от напряжения. Под мышками выступил липкий холодный пот. И тут Алина, которая, казалось, дремала во время этого странного разговора, тихо сказала:

– Это не ты. Ты была здесь, когда он умер.

 

  1. И я в котёл беды свою печаль влила

 

Кира действительно жила у Дины три недели, предшествовавшие смерти мужа. Лежала, не вставая, под молчаливым присмотром Алины, который, собственно, заключался только в том, чтобы открывать дверь врачу и медсестре. Две недели сознание Киры было спутанным, она заговаривалась, забывала, что было пять минут назад. Потом пошла на поправку, но всё ещё была очень слаба. Домой вернулась через сутки после того, как муж умер, – потому что поправилась и потому что Дина хотела остаться одна. Видела, как клининг выводит кровавые пятна перед спальней.

Дима избил её тогда особенно сильно. Так сильно – всего второй раз в жизни. Произошло это после ссоры с Пашей. Тот приехал один, и они закрылись в кабинете. Потом Паша выскочил, хлопнул дверью с такой силой, что по стене посыпались вниз маленькие лемминги штукатурки, вскочил в машину и уехал: вывернул из ворот, не сбрасывая скорости, так что едва не врезался в чужой забор.

Кира, как раз убиравшая спальню, аккуратно сложила в ведро тряпки и губки, повернулась к двери и вздрогнула: в дверном проёме стоял Дима. Она не слышала, как он возник там, как встал, упёршись поднятыми руками в дверные косяки.

– Поставь, – сказал он, и она поставила ведро на пол.

– Сними. – Он мотнул подбородком в направлении её рук, одетых в резиновые хозяйственные перчатки. Перчатки были ярко-зелёные, Кира отчего-то хорошо это помнила. Она сняла их, и одна перчатка вывернулась, стала кургузой и белёсой. Кира предпочитала смотреть на перчатки и думать про них, чтобы не смотреть на Диму и не думать о том, что он собирается сделать.

– Иди сюда.

Он посторонился, Кира вышла в коридор. Тогда он схватил её за волосы и сделал рукой резкое, невероятно сильное движение снизу вверх и опять вниз, как будто ударил тяжёлым хлыстом. Кира упала, и тогда он молча, тяжело дыша, стал бить по ней ногами, ритмично и тяжело, как электромолот. Кровь пошла носом и из лопнувшей на руке кожи. Он бил её на том же месте, где до полусмерти избил и в первый раз, там же, где спустя три недели умер сам. Кира осознала, что, когда клининг делал посмертную уборку, смывалась не только его кровь – её тоже. Их кровь навсегда была перемешана этим коридором, и была там ещё кровь третьего человека, о котором Кира не желала думать, не любила вспоминать.

Она подняла голову, посмотрела на мать, которая всё так же, прикрыв глаза, сидела в кресле, и вдруг осознала, что не просто считает Алину чужим человеком, а ненавидит её всей душой, считает виноватой в том, что с ней делали все эти годы.

– А ты знаешь, что это была за болезнь? – спросила вдруг Кира. Она старалась шептать, сдерживалась изо всех сил, косясь в сторону маленькой гостиной, куда ушла отдыхать Лариска, в сторону кухни, где находилась обслуга, но молчать не могла. – Он ведь бил меня, мама. По-настоящему. А до этого – Дина. И ты это знала. И ничего не сделала. Ты это разрешила. Тебе так было проще.

Алина пожала плечом и жалко улыбнулась. Ей нечего было ответить.

Смерть родителей расставила Алине жестокую ловушку. Оставшись внезапно старшей, она попыталась взять на себя ответственность за всех и за всё, ответственность не по силам и во всём прогорела: упустила дочь, почти ничего не заработала и не заметила, что младшая сестра, ради которой она и пыталась прыгнуть выше головы, которой хотела доказать свою значимость и своё превосходство, очень неплохо справляется сама, что она, сколотив свою маленькую, из парней состоящую компанию, уже давно зарабатывает деньги, которыми не спешит делиться.

Первый год Алининого бизнеса прошёл ни шатко ни валко. Денег хватало на еду и недорогую одежду, на оплату квартиры и проезд, на Кирины школьные тетрадки – в общем, на самую скромную жизнь. Но Алина была довольна, ей казалось, она справляется с ролью всеобщего спасителя. Ощущая, с каким трудом ей всё это даётся, как трудно бывает переступить через себя, она представляла себя даже немного мученицей и после поездок, после ежедневного стояния на рынке и ночных перешиваний не самой удачной, впопыхах схваченной одежды разрешала себе закрывать глаза на то, что происходит дома. Справляться ещё и с этим было уже невозможно. Кроме того, ничего страшного не происходило: просто Кира не любила оставаться с Диной, просто у Дины не было времени возиться с племянницей. Так ей тогда казалось.

Во время поездок Алина много слышала страшного: о проводниках, которые запоминают челноков в лицо и наводят на них ворьё, даже о том, как распылили какую-то дрянь в купе и украли всё, когда хозяева отключились. О том, как женщина умерла от сердечного приступа, когда у неё вырезали на рынке все деньги, крупную сумму, которую одалживала по всему городу. С ней ничего подобного не происходило, но Алина всё равно боялась. Баулы с купленным товаром сдавала в камеру хранения, сумку с жетонами, деньгами и документами держала при себе, крепко прижимала к боку.

Август выдался жарким, в зале ожидания было невероятно душно. Хотелось пить, но было страшно доставать кошелёк, светить деньги. И Алина стала отключаться. Она то ли засыпала, то ли теряла сознание от дурноты. Испугавшись, что может отключиться, она встала, протёрла глаза. Воздух на вокзале был мутный, словно пропитанный дымом. Здесь всё казалось грязным. Промелькнул и, поднырнув под локоть потного толстяка, исчез из вида беспризорник в рваной засаленной куртке. Алина сделала два шага туда и обратно, потрясла головой, споткнулась о чьё-то перемотанное бечёвкой барахло на тележке с двумя колёсиками и окончательно проснулась. Сумки на боку не было. Сначала Алина в это не поверила: она надевала её так, чтобы ремень пересекал грудь, и если бы кто-то стал снимать сумку ей через голову, она бы заметила, даже сонная.

Но сумки не было – с деньгами, паспортом, жетонами от камеры хранения, билетами на поезд. У неё ничего не было с собой, у неё, одетой в джинсовую куртку и футболку, не было даже карманов.

Алина заметалась: локти, бока, обтянутые джинсовой тканью бёдра – никакой сумки. В приступе отчаянной надежды Алина бросилась к своему месту, куда успел уже усесться какой-то дурно пахнущий старик в старых, с торчащими нитками, коричневых брюках. Алина бесцеремонно обшарила пластиковое кресло вокруг него, отодвинув старческие ноги, проползла по полу. Ничего.

Снова поднялась, снова осмотрелась, не в силах поверить в то, что происходит. Главным ощущением её вдруг стала обида. Алина не понимала, как люди могли поступить с ней настолько жестоко: с такой ответственной, такой жертвенной, такой несчастной. Это было нечестно, и от жалости к себе Алина заплакала и даже стала немного подвывать. На неё смотрели равнодушно. Некоторые – брезгливо, как на пьяную или умалишённую. Руки и ноги её затряслись и стали ватными. Она подумала о том, сколько денег потеряла: наличными и товаром. Это значило, что не на что жить, и ещё остаются долги, и не на что купить новый товар. По-бабьи охнув, Алина бросилась к камерам хранения, но от страха номера ячеек вылетели у неё из головы, работник вокзала ей не поверил, потребовал жетоны. И тут же, при ней, двое парней, широкоплечих и крепких, забрали её клетчатые сумки, именно её, с цветными ленточками, нацепленными на ручки, чтобы не путать с другими такими же. Она жалобно пискнула: «Это мои, мои…» – но рядом никого не было. Тогда она, словно магнитом притянутая этими своими ленточками, пошла следом за парнями и дошла до малиновой «девятки», припаркованной возле вокзала. Теряя надежду, смотрела, как один сел за руль, а второй открыл заднюю дверцу и закинул сумки на сиденье. Потом с удивлением увидела машину ближе, как будто подошла к ней вплотную, только не помнила, как, и услышала свой сдавленный, непривычно высокий голос:

– Отдайте, пожалуйста. Хотя бы паспорт и билеты.

Парень, стоящий у машины, развернулся и посмотрел на неё. Быстрым и цепким взглядом он окинул полную людей улицу и, словно испугавшись, что Алина начнёт кричать, отступил на полшага назад, давая ей подойти к лежащим в «девятке» сумкам.

– Ты уж прости нас, – сказал он серьёзно. – Забирай.

Алина нерешительно взглянула ему в лицо – парень не шутил. Она шагнула к машине, наклонилась, чтобы вытянуть первую сумку, и тут он толкнул её вперёд, подхватив за ноги, быстро забросил на сиденье, прыгнул следом, и машина сорвалась с места.

Крепкие жёсткие руки перевернули Алину на спину, задрали ей блузку, резким движением дёрнули вверх лифчик, освобождая небольшие и уже увядшие после рождения дочери груди. Она хотела кричать, но от страха не могла, только сипела и барахталась на сумках с не своими уже вещами.

– Мне оставь, – деловито сказал водитель.

– За один раз всю не потрачу, – со смешком отозвался насильник.

Ей не нужны были деньги, не нужен был паспорт, она даже готова была разрешить им делать с собой всё что угодно – ей теперь просто хотелось выбраться из «девятки» живой. Парень навалился на неё всем телом, прижал так, что стало трудно дышать, его рука поползла под юбку, и вдруг он отпрянул, затряс ладонью, словно вляпался в какую-то дрянь, стал ожесточённо вытирать её о сумку, выругался и со злости толкнул сумки так, что они вместе с Алиной сползли вниз, в узкую щель между сиденьями.

«Девятка» резко свернула в узкий проулок, и Алину выкинули на щербатый асфальт. Она спешно, лихорадочно натянула футболку, поправила под ней лифчик, натянула пониже свою джинсовую неубиваемую, видавшую виды юбку и только тогда поняла, что внутренняя сторона бедра у неё вся в крови. Сначала Алина перепугалась, подумав, что насильник ткнул её ножом и она умирает, и только потом поняла, что это начались месячные – от страха на неделю раньше. В урне неподалёку Алина нашла газету и, скомкав её, кое-как оттёрла кровь, оставляя на ногах свинцовые, похожие на синяки разводы. Шла по улицам, чувствуя, как при малейшем напряжении выплёскивается из неё маленькая тёплая порция крови.

Выйдя из проулка, Алина поняла, что знает, где оказалась, и медленно побрела обратно к вокзалу, пряча глаза от людей. Часы на башне показывали без двадцати пять, это значило, что поезд её уже ушёл и что все её знакомые челноки уехали.

В витрине магазина, немного придя в себя, увидела своё отражение и ужаснулась: волосы всклокочены, лицо от слёз опухшее, как у пьяницы, одежда грязная. Она чувствовала, что пахнет кровью и кислым, как уксус, потом – это был запах страха и осознания собственной беспомощности.

Перед вокзалом увидела двоих молодых милиционеров, которые мирно беседовали друг с другом, заложив руки за спины и нацелив друг на друга небольшие пока, но уже тугие и явные животы. Сначала хотела бежать к ним за помощью, но, сделав несколько шагов, испугалась: без паспорта не поверят, запихают, вонючую, зарёванную, отёчную, как пропойца, грязную, в клетку к бомжам. Отошла за киоски и, найдя ещё одну газету, снова попыталась отчистить ноги.

Дина, несмотря на кажущееся равнодушие, точно знала, когда сестра должна приехать домой, и, когда та не появилась, отправилась на поиски. Она была как дикий зверь, холодный и бесстрастный, но при этом чётко блюдущий сохранность собственной стаи. Сначала опросила челноков – за час достала их имена и телефоны. Челноки подтвердили, что Алина доехала с ними до Москвы и что мелькала на рынке, но вот в поезде, идущем обратно, никто её не видел.

У Димы тогда уже была машина, новая, импортная. Вчетвером, вооружившись битами и травматами, прыгнули в неё и поехали искать. Киру не предупредили, но она не испугалась: и раньше бывало, что Дина пропадала на ночь, а то и на несколько ночей подряд, не сказав ей ни слова. Мамин же график приездов и отъездов Кира представляла смутно, он виделся ей непредсказуемым и хаотичным, как божественная воля древнему человеку.

Сменяя друг друга за рулём, четвёрка Дины добралась до Москвы меньше чем за сутки. Искали на вокзале, потом стали прочёсывать бомжатники возле и нашли Алину за киосками. Она просидела там почти три дня, юбка её насквозь пропиталась кровью, она замёрзла, была обезвожена и казалась невменяемой. Бормотала и плакала, плакала и бормотала и не сразу узнала сестру.

Бросили в машину целлофан, в котором хранилась в багажнике запаска, усадили на него Алину, привезли в гостиницу. Сняли номер, отмыли, одели в гостиничный халат, снабдили тампонами из круглосуточной аптеки, накормили. Утром Дина купила ей одежду.

Наверное, если бы Алина тогда и правда сошла с ума, всё было бы легче, было бы понятнее и проще. Но она оправилась: отпилась, отъелась, почувствовала себя в безопасности. Окончательно её сознание прояснилось, когда Дина вложила ей в руки целлофановый пакет, в который были завёрнуты деньги, сумма, достаточная для того, чтобы купить новый товар, раздать долги и продержаться на плаву какое-то время.

Алина воспрянула духом. Она почему-то подумала, что её поездки прекратились, что Дина выросла и будет решать всё сама. После московских приключений доказывать свою состоятельность и своё старшинство оказалось вдруг не так важно. Однако через две недели Дина спросила её за обедом:

– Надеюсь, на этой неделе ты поедешь?

– Но я… – забормотала Алина, – я…

– Нет, ну конечно, – строго сказала Дина, – я могу бросить политех и начать работать.

– Но я думала, у тебя есть деньги…

Дина проигнорировала её слова, сказала:

– Собирайся. Жить-то нам как-то надо.

Конечно, Алина поехала, но на сей раз не одна. Липкий, отвратительный страх стал постоянным её спутником. Она боялась всего: быть обокраденной, избитой, изнасилованной. Боялась спать в поезде, потерять сумку в московской толпе, стать жертвой рыночных карманников. Она теперь держалась других челноков, никогда не оставалась одна и боялась потеряться, как маленький ребёнок. Ничего плохого с ней больше никогда не случалось, но чем дальше всё шло хорошо, тем больше она боялась, каждое хорошее событие, каждое счастливое совпадение воспринимая как затишье перед бурей. Если бы ей разрешили жить дома, найти стабильную работу, всё было бы хорошо. Но она челночила ещё три года, и за это время страх съел её изнутри.

– Ты знала, что со мной происходит, и ничего не сделала, – сказала Кира. – Тебе было на меня наплевать.

Одна-единственная слеза, похожая на стариковскую, непроизвольную, образовавшуюся не от грусти, а от каких-то физиологических причин, скатилась из закрытого глаза Алины.

– Если ты – мать, – прошептала Кира, – ты обязана сделать для ребёнка всё. Чего бы это ни стоило.

– У тебя нет детей, – жалобно шепнула Алина в ответ. – Ты не поймёшь.

– У меня был ребёнок, – тихо ответила Кира. – И я убила его, чтобы он не мучился, как я. Я бы хотела, чтобы моя мама сделала для меня то же самое.

 

  1. Ахнули тяжко от вопля

бессмертного тёмные бездны

 

Поужинать так и не получилось, Алину пришлось везти в больницу. Кире сначала показалось, что она задремала после её слов, и Кира тогда села за стол и замерла, ссутулившись, глядя на белую скатерть, выжидая, когда вернутся остальные, когда закончится ужин и можно будет идти домой. Она снова жалела о том, что голова у неё ясная, а чувства – острые. Руки её обхватили тощий, с едва наметившейся кожистой складкой живот. Она баюкала своё нерождённое дитя, своего сына – она думала о нём как о сыне, хотя наверняка знать, конечно, не могла. Это был единственный раз в её жизни, когда мотор «жить-жить-жить» не завёлся, чувство самосохранения выключилось и не было страха. Она теперь точно знала, что так бывает только от огромной любви, потому что, поняв, что беременна, ощутила небывалое счастье и небывалую любовь.

Испугалась ли она тогда, что её маленький, её родной человек будет такой же жертвой, как она сама? Она хотела думать, что да. Но на самом деле больше всего она боялась того, что он станет чудовищем, как его отец. И тогда она встала с кровати – это было глубокой ночью, не сразу после осознания, но после того, как она разрешила себе несколько часов быть счастливой, – и стала одеваться. А когда он, приподняв сонную, с отметинами от подушки голову, спросил, куда она, на хрен, пошла, ответила, что уходит от него навсегда. Она знала, что ей не дадут уйти, в этой семье никого никуда не отпускали, вся она держалась на своих странных, уродливых сплетениях, но на несколько секунд Киру захлестнула волна сладостного страха в предчувствии того, что она сейчас действительно оденется и выйдет из дома в тёплую июльскую ночь, в никуда, окажется без денег, без работы, без жилья, но зато с ребёнком, ради которого она готова была сделать что угодно. Но он догнал её в дверях спальни и бил её, она знала, что так будет. Их общая с ребёнком кровь брызнула на пол, и она оттирала её сама три недели спустя, уже после того, как врач сказал, что детей не будет больше никогда, и все вздохнули с облегчением.

Алина захрипела у неё за спиной, и Кира резко обернулась. Лицо матери было красным, дыхание вырывалось из груди с шумом, дрожащая рука неуверенно ощупывала голову, словно пыталась вдвинуть на место выпавшую оттуда деталь.

Вернувшаяся прежде скорой Дина выглядела встревоженной, и Кира, глядя на неё, вдруг осознала, что та действительно благодарна сестре и любит её так же сильно, как и презирает за слабость.

От Киры отмахнулись: не дали дождаться врачей, запихнули в такси, отправили домой. Она испытывала странную смесь чувств, пока ехала вдоль улиц, залитых густым золотом уходящего летнего вечера: ненависть к матери и страх за неё, ненависть к Дине и обида за то, что саму её исключили из семейного круга, выдавили за грань, как незначимый элемент. Чувствовала
одиночество.

Сумерки сгустились, как воспоминание о тумане, мир стал неотчётливым и привычным. Такси, оплаченное Диной, уехало. Кира, приготовившая уже ключи, чтобы отпереть калитку, не спешила это делать. Она стояла на улице, как приговорённый перед входом в камеру смертников, словно спешила насладиться последними минутами уходящего от неё мира. Она чувствовала, что всё, что есть у неё сейчас, скоро закончится навсегда, вдыхала запахи цветущих в палисадниках цветов, наслаждалась касаниями тёплого ветра, смотрела, как в окнах соседских домов загораются огни. Чувствовала жизнь, к которой не принадлежала.

Свет чужих окон словно заставил темноту сгуститься, сделал её плотнее. И из этой темноты вылепился ещё более тёмный и плотный силуэт: высокий ссутулившийся мужчина шёл к ней, шёл очень быстро. Кира дрогнула, ключи звякнули в её руке, она развернулась к калитке, ткнула
таблеткой в магнитный замок, тот не открылся – она приложила ключ косо, неточно. Связка выскользнула из её руки и упала на выложенную плиткой дорожку. Глухо, словно предупреждая, гавкнул пёс Тамары Алексеевны. Второй промолчал. И это придало Кире уверенность, она не ринулась поднимать ключи, а всмотрелась внимательно в силуэт и узнала, хотя отсутствие гитары за плечом делало его неузнаваемым.

– Можно я войду? – спросил Вэл. Голос его поблёк от усталости, будто выцвел, как старый рисунок.

– Где твоя гитара? – спросила она.

– Оставил у друзей. На время.

Это было странно, как если бы хромой сказал, что оставил у друзей протез и пришёл к ней на одной ноге.

Вэл без гитары казался ей бескрылым, неполным. И когда она увидела его при полном свете в холле, где встречали их радостные Псы, ощущение стало только сильнее, потому что Вэл словно и правда, потеряв крылья, свалился в самую грязь. Он был одет в спецовку, забрызганную цементом, испачканную песком. Руки его покраснели, под обломанными ногтями чернела земля. Он был весь обветрен, и под большим пальцем Кира заметила глубокий порез с рваными краями.

– Можно мне в душ? – спросил он. – Или Дина может вернуться?

– Нет, она не вернётся. – Кира покачала головой, сильно, словно отгоняя от себя призрак тётки. – Она, правда, теперь приезжает очень часто, я не знаю, можно ли тебе будет оставаться здесь, как раньше… Но сегодня она точно не вернётся. Её сестре – моей маме – плохо. Кажется, гипертонический криз.

– Как ты? – Он встревожился от её слов и положил руку ей на плечо в знак поддержки.

Даже сквозь ткань футболки Кира почувствовала, какая она твёрдая, шершавая, колючая.

– Нормально, – спокойно ответила она. – Я её не люблю, так что не волнуюсь. Она меня им отдала, никогда не защищала, я ей ничего не должна. Иди в душ, я принесу тебе гостевой халат, а одежду пихну в машинку, она совсем грязная.

Душ бил тугими струями в занавеску, в пластик ванны. Мокрая одежда влажно шмякала в машинке от вращения барабана. Вода шумела в трубах. Шипел, нагреваясь, электрический чайник, и скворчало на сковородке мясо. Псы, наевшиеся, довольные тем, что хозяйка вернулась домой, спали в кухне, и Толстый басовито похрапывал. Дом жил, шумно дышал, потеряв свою звучную пустоту, глотал отдельные звуки, присоединяя их к всеобщему звуку этого большого дыхания.

Вэл не сел за стол, не стал есть горячее сочное мясо, ему, кажется, было плевать на всё, он только желал оказаться чистым, чтобы иметь право прикоснуться к ней, и он прикоснулся, тронул за плечи и, когда она обернулась, обнял, крепко прижал к себе, а в руках у неё был небольшой нож и половинка помидора, и она не могла обнять его в ответ. Прозрачный желтоватый сок, почти не похожий на кровь, падал на пол мелкими каплями.

Он прижимал её к себе не как любовницу, которая влечёт и тянет предчувствиями счастья, а как жену, как человека, который привычен и необходим ему, как необходима вечная гитара, как человека, без которого тело болит от одиночества. Прижимал отчаянно и крепко, и Кира чувствовала, что он любит её и нуждается в ней, и сама любила его и нуждалась в нём. Ей вдруг стала очевидна вся его слабость, вся уязвимость. И ей стало спокойно, и всё вдруг перестало мешать. И всё вдруг исчезло из рук, и только желтоватый прозрачный сок тёк по запястьям тонкими струйками, повторяя путь, каким кровь течёт по хорошо видным под тонкой бледной кожей венам.

Они сбежали от яркого кухонного света, от внимательных взглядов Псов, от шума чайника и шипения остывающей сковороды наверх, в тёмную прохладную супружескую спальню, прикрытую от внешнего мира ветками вяза, и Кире было хорошо, а потом, почти сразу, стало невероятно, невыносимо грустно. Она стала думать, что это счастье, самое полное, самое прекрасное из тех, что были у неё, тоже продлится недолго.

– Не приходи пока сюда, хорошо? – сказала она. – Сейчас поешь и уходи, ладно? Я не знаю, когда вернётся Дина, как часто она будет приходить.

– Я не могу оставить тебя с ней. Я волнуюсь за тебя.

– Тебе что, совсем негде жить?

Она сказала это жестоко, словно хотела испытать его, услышать опровержение, узнать, что только она одна нужна этому мужчине.

– Негде, – просто ответил он. – Мы снимали квартиру, а когда Юльки не стало, я сначала не мог работать, влез в долги. Потом снова стал играть по клубам, но денег не хватало – и на долги, и на квартиру. Пришлось съехать. Родители в другом городе у меня, в районе.

– Уезжай к ним.

– Пока не могу.

– Должен понять, что с ней произошло?

– Да. Но и тебя не хочу потерять. Правда не хочу. Чёрт, как это всё звучит двусмысленно и дико. Как будто я использую тебя. И, главное, всё правда: и жить мне негде, и узнать я должен. И почему-то это звучит основательнее, важнее и понятнее, чем то, что ты мне нужна. Ты очень нужна мне!

Кира промолчала. Он словно пытался убедить себя в том, что говорит правду, но на самом деле, конечно, нужна ему была та, другая. Он как будто пытался её вернуть – пусть в другом теле, но именно её. И сейчас, без обманчивых, одуряющих звуков гитары, это было очевидно. Он и себя обманывал этой гитарой, не только Киру, заклинал, как змею, беззубую измученную змею.

Кира любила его, чувствовала, что он любит её, и была при этом одинокой, чудовищно, по-животному одинокой.

 

  1. Мы же, печаль отложив и отёрши

пролитые слёзы, снова начнём пировать

 

Вэл остался. Он забрал от друзей гитару и вечерами уходил играть в клуб, а остальное время проводил с ней. Дина приезжала часто. Наутро после того, как Алину увезли в больницу, появилась рано. Принесла денег, обошла комнаты. Отругала, что стулья стоят не на местах, что полотенца на кухне разглажены неидеально. Как Вэл хотел видеть жену в Кире, так она пыталась вернуть себе Диму через дом, задержать, сохранить его присутствие. И каждая лишняя складка, каждое пятно, любая небрежность была раной на его идеальном теле.

Вэл и Псы прятались в пристройке. Его постиранная и высушенная одежда была сложена в комоде гостевой спальни. Дина, по крайней мере пока, не устраивала подробного обыска, она не видела в Кире (и тоже – пока, но надолго ли?) человека, который способен что-то скрывать.

– Думаю про тебя, – сказала она однажды. – Что-то надо делать с тобой. Болтаешься тут одна, ничего не делаешь.

Она говорила холодно, как про ненужную вещь, которую жалко выбросить, – надо непременно найти ей место. Кира подобралась: всё в ней протестовало против того, чтобы покинуть холодные серые стены этого дома, покинуть Псов и хрупкую не свою любовь.

– Посмотрим, – прибавила Дина. – Сейчас Алина выпишется – может быть, отселю вас вдвоём в свою однокомнатную на Вознесенской. Пока не знаю.

И, несмотря на всю боль и весь страх, который пришлось перенести ей в жизни, Кира больше, чем чего-то другого, испугалась этой странной перспективы: жить в одной комнате с матерью, видеть и слышать её и днём и ночью, постоянно ощущать, как она дышит, как она пахнет, как она забирает у дочери воздух, который в опустевшем сером доме под вязом давался ей с избытком. Ненависть к жестокому богу бессмысленна. Ненависть к ведущему на закланье жрецу его – реальна, весома.

– Да, наверное, так и сделаю, – продолжила Дина. – Ухаживать за ней надо всё равно. Тебе одной такой большой дом не нужен. Мальчики подрастут, кому-нибудь из них отдадим. А ты с матерью. Мы с тобой должны ей, помнишь?

Кира не сказала об этом Вэлу, решила, что скажет потом, ей хотелось, чтобы краткое её счастье не становилось короче из-за бессмысленных разговоров о том, что нельзя изменить.

Так они жили десять дней до выписки Алины, и Кира, которая думала, что уже не сможет ненавидеть мать сильнее, поняла, что ненависти этой нет никакого предела. А после выписки Дина вдруг пропала. Её не было день, два, неделю, и это отсутствие не несло покоя и облегчения – одно только ощущение грядущей беды. И, чтобы заглушить его, Кира окунулась вдруг в лихорадочное отрицание очевидного: она стала жить, как будто Дины нет вообще, достала с чердака садовую мебель и расставила под вязом во дворе, перестала убирать дом и однажды пригласила Тамару Алексеевну в гости и познакомила с Вэлом.

Они сидели под вязом, пили лёгкое вино, ели фрукты, потом пили чай и ели пирожные, Вэл пел, гостья слушала и подпевала время от времени. Оказалось, у неё негромкий, но чистый и очень приятный голос. Досидели до темноты, до пледов, комаров и включившихся на улице фонарей, и Псы лежали в ногах, и никуда не нужно было спешить. Было вкусно, лениво и хорошо. В этом неторопливом проживании времени для Киры было почему-то заключено представление о вечности. Она слушала, как близкие ей люди поют красивые песни, поднимала голову и видела, как колышутся листья вяза в вышине, как проглядывают сквозь них звёзды. И, когда Тамара Алексеевна прощалась, уходя, Кира ощутила тоску по уходящему человеку, какой не ощущала долгие годы.

Она всё оставила во дворе: стол с круглыми пятнами от винных бутылок, и сами бутылки, лежащие под этим столом, и небрежно отодвинутые, отставленные прочь стулья, и грязную посуду: чашки с недопитым чаем, бокалы с допитым вином, измазанные кремом блюдца, намеренно взятые из разных сервизов, вазу, в которой остался разломленный гранат, – и над всем этим утром закружились осы.

И когда Кира решила-таки убраться – не потому, что ей было велено, а потому что так хотелось самой, – на ведущей к дому дороге заурчал мотор, и к воротам подъехал огромный чёрный джип. Вэл, сонный, растрёпанный, мелькнул в окне супружеской спальни, и Кира слышала, как он бросился вниз, ударяя лестницу тяжёлыми сильными ногами. Пружина скрипнула, за ним и Псами мягко закрылась ведущая в пристройку дверь. Кира не могла слышать всего этого из двора, но как будто слышала, и хотя глаза её неотступно следили за калиткой, уши, словно у лани, развернулись назад, в сторону дома, хотя и этого быть не могло.

Следы её преступления были налицо: разгром во дворе, разворошённая постель, пыль на подоконниках. Но калитка всё не открывалась. И вдруг по слабому отзвуку, доносящемуся из дома, Кира поняла, что кто-то звонит в дверь. А значит, приехала не Дина.

Костя, да ещё и с Ларисой, не приезжал к ним никогда, и у Киры упало сердце, когда она увидела их.

– Привет, – сказал Костя и вдвинул во двор своё массивное угловатое тело.

Лариска вошла за ним, смешно ковыляя по плитке на своих высоких тонких каблуках. Он едва обратил внимание на остатки вчерашнего праздника, а вот Лариска отметила, что здесь происходило что-то небывалое, открыла ярко накрашенный рот, но при взгляде на мужа осеклась, поняла, что не время.

Костя прошёл в дом, не дожидаясь приглашения, и сел на диван в гостиной, на самый край, склонил голову, опёрся сцепленными руками о колени. Лариска пристроилась рядом.

– Вощем, Кир, – сказал он хрипло, – ты Пашку когда видела в последний раз?

Она сначала не поняла, потому что ожидала чего-то другого, требования собирать вещи, например, или каких-нибудь обвинений.

– Пашу?

– Ну да.

– Не помню. Наверное, на ужине, когда маме стало плохо. Точно. Тогда видела, больше – нет.

– И не звонил? Никак не связывался?

– Нет. А что случилось?

Костя взял тяжёлую паузу – хотел сказать, но видно было, что ему трудно. И этим тут же воспользовалась Лариска. Вроде бы – помочь и поддержать, но на деле – удовлетворить свою страсть к дешёвой драме, желание быть в центре внимания, получить сочувствие и испуганное восхищение.

– Пропал, представляешь? – мурлыкнула она, округлив глаза и подняв нарисованные на лице брови. – Почти неделю уже нет. Динка плачет. Заперлась у себя, рыдает, пьёт и ничего не делает. Мы с Костей по всему городу мотаемся, каждый камень перевернули.

Кира подумала, что нужно изобразить на лице ужас, горе, сочувствие, но не могла понять, как это сделать: слишком уж хороша и приятна была новость. Из-под Дины выбили ещё одну опору. Она стала слабее, она забыла про Киру ещё на какое-то время.

Лариска вгляделась в Кирино лицо, и она бы увидела облегчение вместо скорби, если бы Костя не встал и не сказал:

– Вощем, если услышишь чего, звони. Пошли, Лар.

И они ушли. Кира сразу бросилась в пристройку сообщить, что с ней всё в порядке, что на сей раз снова пронесло.

– Слава богу, – сказал он с усталым облегчением. – Я за тебя испугался.

– Почему? Я с ними всю жизнь и пока жива.

– С такими людьми никогда не знаешь, как, в какую минуту и в какую сторону всё изменится. Они опасны, Дина опасна. Я боюсь за тебя. Не хочу тебя потерять. Кира, это всё серьёзно, намного серьёзнее, чем ты привыкла думать.

– Откуда ты знаешь?

Он не ответил, и, холодея от предчувствия, она села на кафель рядом с ним, прислонилась затылком к прохладному дереву стойки. Псы улеглись рядом, вытянув по полу свои длинные морды, словно подчёркивая, что они тут, на расстоянии вытянутой руки, и готовы прийти по первому зову.

Потом она поднялась, потянула его за руку, повела за собой наверх, но, проходя мимо «Стиговых топей», остановилась. Теперь она видела не только закрученных в спирали людей – и себя возле рамы, и хмурое лицо Димы, – но и хмурого Пашу за его плечом, а в соседней спирали вдруг выделила странную женщину, высокую и светлую и словно бы похожую на жену Вэла, вот только что-то не то было у неё с головой, какая-то странная асимметрия изображена была художником. Рядом с ней была ещё одна женщина, маленькая, тёмная и тоже с такими же странными очертаниями головы. Кира смотрела на них и гадала, что же это значит, и потом обратила внимание на крохотную точку возле плеча брюнетки. И если прищурить глаза и смотреть сквозь ресницы, так, чтобы видно было нечётко, можно было понять, что художник имел в виду младенца, которого несут на руках. У Киры защипало в носу, она подумала было, что это изображена она с нерождённым ребёнком на руках, но такого не могло быть, она отчётливо видела себя у кромки полотна, к тому же ничего странного в очертаниях своей головы она не замечала.

– Пугающая картина, – сказал Вэл, проследив за её взглядом.

– Люблю её, – ответила Кира. – Она пугает меньше, чем реальные люди. Она по-своему красива.

– Просто пятна, похожие на лица.

– Нет, это именно лица. Вот это, – она показала на Харона, – автопортрет. Художник когда-то жил здесь. Наш дом частично стоит на месте его бывшего дома. Мои Псы – дети его Пса.

– И где он теперь?

– В Стиговых топях.

– Прости, я тебя не понял.

– Умер. Скорее всего, его сожгли заживо, чтобы построить этот дом. Всё говорит об этом, хотя утверждать я не возьмусь. Мы с тобой сидим на трупе.

– На трупах.

Об авторе:

Родилась в Калинине 2 июля 1977 г., окончила отделение журналистики филологического факультета ТвГУ.

Работала журналистом программы «Новости» телеканала «Пилот», позднее – научным сотрудником Тверской областной картинной галереи.

Первый рассказ Натальи Лебедевой был напечатан в журнале «Наука и жизнь» в 2009 г. С 2010 г. в редакции «Астрель-СПб» издательства «АСТ» вышло пять романов. Два из них – «Племенной скот» и «Смотри на меня, Кассандра» – получили от издательства премию «Рукопись года». Роман «Склейки» вошёл в 2010 году в шорт-лист премии им. Виктора Астафьева. Роман «Крысиная башня» в 2016 году вошёл в шорт-лист премии «Интерпресскон».

В настоящее время Наталья Лебедева пробует себя в качестве сценариста.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: