Голова, которой нет
Голова, которой нет
1
Ах, как болит голова! Впервые за последние две недели. Прямо не знаю, что делать. Я уж думал, что навсегда расстался со своими болячками, и теперь начнётся новая жизнь — без боли и бессонных ночей, без этой кучи таблеток, которая только росла с каждым днём. Так ведь нет, всё возвращается…
Сейчас бы выкурить сигарету да выпить рюмку хорошего коньяка. А может, и принять таблеточку, про которую никто из моих близких не подозревает. Пузырёк с этими таблетками спрятан у меня на книжном стеллаже, на самой верхней полке за второй книгой справа… Но мне до стеллажа сейчас не добраться, а просить кого-то бесполезно. Меня просто не поймут.
Ах, как болит голова… Просто сил нет терпеть. Хотя… терпел же как-то раньше! И не скулил, и никому не жаловался. Да и сейчас никому не пожалуешься…
В лаборатории темно, все ушли по домам. Лишь мой компьютер мигает экраном, на котором замерли цифры и графики будничных замеров и анализов. Не хочу пока ничего продолжать. Всё равно толку не будет. Я уже знаю, что когда что-то делаешь через силу и заставляешь себя, результат будет нулевой. Только распсихуешься и начнёшь пороть чепуху.
А голова так болит, что боль растекается по телу жирной маслянистой волной, словно лежишь на каком-то загаженном и заплёванном берегу моря, и мутные зелёные волны перехлёстывают тебя, попадают в глаза и ноздри, мелкий песок скрипит на зубах, и не хватает воздуха, которого вокруг остаётся всё меньше и меньше.
Перебираю руками и пытаюсь ногами нащупать точку опоры, чтобы встать или хотя бы отползти подальше от этих волн, но ничего не получается. Сил нет.
И вообще, нет у меня ничего. Совсем нет…
2
Две недели назад я перестал быть человеком. От меня остался только мозг, который, как рыбка в аквариуме, погружен в раствор, и к нему подведены трубки жизнеобеспечения и многочисленные провода от компьютеров.
Над методикой сохранения человеческого мозга, когда физическое тело перестаёт функционировать, я работал всю жизнь, и в благодарность за это меня же первого подвергли этому эксперименту. Впрочем, с моего согласия и желания, я сам к этому стремился. Любопытно, знаете ли, первым узнать, как ощущает себя человек в иной ипостаси. Так сказать, вне своей бренной оболочки. И донести эти ощущения до благодарного человечества. Осчастливить его реальной перспективой вечной жизни. Хотя бы в такой форме.
Сперва мне казалось, что достаточно создать мощный компьютер, который загрузит в свою память всё, что накоплено человеческим мозгом, и компьютер послужит прообразом его хозяина, продолжит его жизнь и мыслительную деятельность после смерти. Это же мечта любой творческой личности — продолжать творить после физической смерти!
Но не тут-то было. Технически такое сделать, может, и удалось бы на уровне компьютерных программ, но как задать алгоритм мыслительной работы? Тут и характер человека, и его чувства, и все его закидоны и скелеты в шкафу. А где взять этот волшебный и иррациональный толчок сознания, который заставляет человека творить и придумывать что-то новое, что не подчиняется никаким программам? И быть при этом ни на кого не похожим, то есть личностью. Такое никаким, даже самым современным компьютерам не по силам!
Над этим я работал все последние годы. Но ничего сделать не мог. Не было какого-то связующего звена, превращающего компьютер в личность.
Тогда я поставил другую задачу — совместить мозг с компьютером. Притом настолько, чтобы они не только дополняли друг друга, а стали единым целым. Убрать всё лишнее — тело с его болячками и неизменным старением — и оставить минимум, который действительно необходим мозгу для существования.
Помните известную старую книжку фантаста Беляева «Голова профессора Доуэля»? Так вот, теперь я — та самая голова. Только уже не совсем голова, а мозг, сидящий, словно рыбка, в аквариуме. Сохранять отдельно голову уже перебор — те же проблемы, что и с телом. Болячки, старение и прочее. Мозг — вот что главное. Уберечь его от старения, избавив от проблем умирающего тела, куда проще.
И мне это удалось сделать. У меня первого получилось. Мой мозг теперь живёт в банке, а тело торжественно захоронено на кладбище. И табличка на памятнике с моей фамилией и датами рождения и смерти. Сам-то я этого не видел, но сие было составной частью нашего великого эксперимента.
А вот теперь почему-то разболелась голова, которой нет…
3
Я и не предполагал, что у меня начнут складываться такие непростые отношения с окружающим миром. Казалось, мозг, лишившись своей бренной оболочки, будет привольно продолжать свою мыслительную деятельность, парить в своих высоких эмпиреях. Более того, избавившись от болезней и всего, что ему мешало нормально функционировать, он заработает в полную мощь, чего я не мог позволить себе раньше, и ничто не станет отвлекать его от творческого процесса. Но всё оказалось сложнее и прозаичней.
Я не такой наивный и сразу почувствовал, что без привычной среды существования мозг выжить не сможет. Значит, ему всё-таки нужны органы чувств — хотя бы имитация того, что было раньше. И никакой компьютер их не заменит. Я уж не говорю про руки, ноги и прочее. Было бы какое-то зрение, слух, осязание и возможность общаться. Хотя бы на минимальном уровне.
Мой верный помощник и ученик доктор Дрор, который должен был проводить операцию по извлечению мозга, клятвенно пообещал, что бережно сохранит некоторые мои органы, ведь в медицине я не силён — это его епархия. Глаза, уши и вдобавок речевой аппарат, извлечённые наружу из вскрытого черепа, зрелище не для слабонервных, но это было моё обязательное условие. Без этого я не мог. Моя же задача была составить программу жизнеобеспечения извлечённых органов и компьютерной обработки получаемых данных. Запуск их в работу и обеспечение жизнедеятельности. Всё это должны были сделать мои помощники, когда меня уже не станет.
Но всего не предусмотришь. Тем более, такого до нас ещё никто не делал, и свою работу мы хотели сохранить до поры до времени в секрете от общественности. Кто знает, какой шум поднялся бы, если бы про это узнали газетчики. Да и с точки зрения морали и религиозных канонов всё тут не совсем однозначно, так что приходилось работать в тайне. Заявить об открытии мы намеревались, когда всё заработает.
Формально Дрор со своей задачей справился блестяще: у меня остались глаза, уши и какое-то подобие речевого аппарата. Хуже другое. Спустя какое-то время я вдруг понял, что всего этого опять же недостаточно. Я с лёгкостью избавился от своего несчастного больного тела, которое не хотело больше служить и отправилось на вечный покой под могильную плиту, как это и заведено повсеместно. Но мозг-то остался продолжать моё земное существование, хотя, как я подозреваю, теперь превратился в какой-то совершенно иной орган — нервный и капризный, каким я его раньше никогда не знал. И, как ни странно, совсем для меня незнакомый, о чём я и предположить не мог…
Да и окружающие стали относиться ко мне, то есть к нему, совсем иначе. Не так, как раньше ко мне… живому. Думаю, что это не специально, а на подсознательном уровне.
А всё началось с самого первого дня после того, как к мозгу подключили все приборы, и он подал признаки жизни в своём новом стеклянном облачении…
4
Первое, что я разобрал, это вопрос, то ли расслышанный моим новым органом слуха, то ли донесённый до сознания компьютерной программой, которую я сам же отлаживал:
— Ну, как у нас дела? Вы меня, профессор, слышите?
— Да, — ответил я, а скорее всего, просто подумал, но мой ответ собеседник, как ни странно, понял:
— А теперь посмотрите на меня. Вы меня видите?
Я попробовал открыть то, что раньше было глазами, а сейчас уже неизвестно чем, и увидел перед собой Дрора. Выражение его лица было каким-то кислым и одновременно настороженным. Я покосился по сторонам, но Дрор закрывал собой обзор.
— Отстань от меня, — снова сказал я, — и без тебя тошно. Дай прийти в себя.
— Узнаю шефа! — захохотал Дрор, но физиономия его по-прежнему оставалась кислой. — Вечно чем-то недоволен, но… жив!
Последние его слова мне не понравились. Я же всё рассчитал и подготовил. Причём здесь жив — не жив? Хоть я и соображал пока с трудом, но сварливо напомнил ему:
— Скажи-ка мне лучше: всё в норме? Системы жизнеобеспечения, ввод и вывод информации?
— Всё прекрасно, шеф. Лучше вы поделитесь своими первыми впечатлениями…
Разговаривать мне было трудно, поэтому я вспомнил, что у меня был вариант выводить свои мысли на экран компьютера, а также получать с него всю необходимую информацию.
— Посмотри в компьютер. А мне дай отдохнуть. Что-то я устал с непривычки.
— Это скоро пройдёт, шеф, — на всякий случай заверил меня Дрор, хотя никто не представлял, что будет завтра, и отправился к компьютеру.
Некоторое время я исправно диктовал свои мысли, и Дрор покачивал головой, читая их. Потом мне это надоело, и я прекратил.
«Всё, устал, хочу отдохнуть. Не мешайте мне», — написал я крупными буквами в конце и закрыл глаза.
Больше меня никто не тревожил. А потом наступил конец рабочего дня, и все в лаборатории разошлись по домам, оставив дежурить до утра молоденькую лаборантку Свету, у которой пока не было семьи, и торопиться ей было никуда.
— Если вам, профессор, что-то понадобится, вы мне сообщите, — сказала она и виновато прибавила: — Я пойду в соседнюю комнату чаю попью, а потом прилягу немного отдохнуть. Вы же не возражаете?
— Давай, — кивнул я ей. Или мне показалось, что кивнул, ведь чем я мог это сделать?
5
Ночью мне не спалось. Да и как тут заснёшь, если глаз не закрыть, на кушетку не прилечь, рюмку на ночь не выпить? Правда, мне и раньше сон давался нелегко, особенно последние полгода, когда я лежал в раковом отделении больницы, и никакие самые современные лекарства не помогали. Морфий, конечно, не в счёт. Там же мне один из моих давних друзей и посоветовал эти секретные таблетки, от которых становилось легко и весело, правда, боль не уходила, но переносить её было чуть легче. Одну бы из них сейчас…
Остаётся лишь плавать рыбкой в своём аквариуме и раздумывать неизвестно о чём. Раньше, когда меня терзала бессонница, я лежал в темноте на кровати и прислушивался к боли, которая ни на минуту не прекращалась, по-хозяйски разгуливая по моему телу. Я даже загадывал, в каком месте она сейчас выскочит резким до помрачения рассудка ударом. Но сегодня этого не было.
Здорово я всё-таки придумал: убрать всё лишнее и износившееся и оставить только мозг. То, без чего человек перестаёт быть личностью. Другой вопрос — стоит ли некоторым личностям продолжать существовать и дальше после смерти, но тут я всегда отделывался дежурным штампом: каждый человек самоценен и не похож ни на кого на свете, а значит, не нам решать, давать ему шанс продолжать жизнь или нет. Мы же не боги. Удобная формула, а главное, снимает с тебя любую моральную ответственность.
Я уже насмотрелся чужих смертей — глупых и преждевременных, когда безумная жалость разрывает тебе сердце. Казалось бы, что стоило природе отпустить этому умирающему ещё какое-то время? Ведь у человека есть столько недоделанных дел, обязанностей. А сколько хороших и добрых людей он огорчит своим уходом… И ни разу даже у самых глубоких стариков я не видел в глазах радости перед неминуемой встречей со смертью. Для любого, даже самого неизлечимого больного, уход страшен. Каждый из нас заслуживает уж если не бессмертия, то хотя бы какого-то продолжения жизни — без болезней, без страданий, без боли… Или я ошибаюсь?
Эти мысли обдумывались мной уже тысячу раз, и сейчас, когда я сделал первый шаг к бессмертию, казалось бы, должны оставить меня. Рубикон перейдён. А нет — снова они со мной. И от них привычно портится настроение и начинает болеть голова… Всё никак не могу отвыкнуть называть то, что осталось от меня, головой. Но ничего, привыкну, время есть…
Слышу, как кто-то пришёл к Свете, сидящей в соседней комнате. Она ещё не спит, потому что сквозь полуоткрытую дверь проникает приглушённый свет от настольной лампы и доносится тихая музыка из приёмника.
Кто это по ночам приходит в нашу лабораторию? Я этого не знал раньше. Прислушаемся…
6
— Тише ты! — доносится до меня голос Светы. — Я не одна.
— А кто тут ещё может быть? — голос мужской и очень знакомый, но я пока не узнаю его хозяина. — В двенадцать-то часов ночи!
— Ну, тут у нас такие дела творятся, — мнётся Света и подходит к двери лабораторного зала. Это я вижу по лёгкой тени на стене. — Там у нас мозг шефа, который мы извлекли и сохранили. А сам шеф умер. Ты же читал некролог на стене у входа.
— Да ну! — не доверяет голос. — Мозг… Пусти посмотреть.
— Нельзя туда проходить, — слабо сопротивляется Света, — там полная стерильность… Ну ладно, загляни одним глазком, но только отсюда.
В дверях появляется наш охранник Гриша, который всегда сидит у входа на первом этаже. Лицо у него удивлённое, и он настороженно разглядывает горку аппаратуры, потом переводит взгляд на мой импровизированный аквариум.
— И что, он там живой? — Гриша до конца не доверяет, и я чувствую, как ему хочется подойти поближе. — Он нас слышит?
— Наверное, слышит. Я не знаю.
— Давай проверим? Скажи ему что-нибудь, пускай он ответит.
— Не надо. Мы с ним уже общались. Давай лучше не будем туда заходить. От греха подальше…
Дверь закрывается, и я остаюсь в полной темноте. Не очень, конечно, приятно, когда о тебе в твоём присутствии говорят в третьем лице, но ничего не поделаешь. Я уже не тот «шеф», о кончине которого торжественно извещал некролог на стене у входа в нашу контору. Надо к этому привыкать. Но и на положении морской свинки быть не хочется. Всё-таки разные у нас со свинкой весовые категории.
Ничего не остаётся, как только прислушиваться к тому, что происходит за плотно закрытой дверью в соседнюю комнату.
Самое обидное, что в иной ситуации я мог бы выйти к Свете с Гришей, ведь ребята они неплохие, выпить с ними чаю, поболтать, а потом пойти домой и лечь спать… Но всё это уже невозможно, и главное, ничего не изменить. Одно только осталось — вслушиваться в то, что они делают, ведь даже окликнуть их я не могу. Компьютер работает в дежурном режиме, все системы, кроме жизнеобеспечения, выключены. Я могу, конечно, подать аварийный сигнал, чтобы вызвать Свету, но это их переполошит. Заверещит сирена, замигают тревожные лампы, но пока нет причины для этого.
— Слушай, — раздаётся за дверью приглушённый голос Гриши, — как-то и в самом деле неуютно у вас. Словно кто-то подслушивает наш разговор и подсматривает. Как какая-то нечистая сила, честное слово!
— И мне это кажется, — вторит ему Света. — Только это наш шеф, а не нечистая сила.
— Пойду-ка я, пожалуй, к себе на вахту. Там у меня спокойней.
— А мне что делать? После твоих слов я бояться начала…
— Пошли со мной.
— А если что-то случится с ним… ну, с этим мозгом?
— Да что с ним может случиться? Он уже заснул небось. Будем вместе приходить проверять.
— Пошли…
Но до самого утра меня никто не беспокоил. Может, кто-то и порадовался бы этому, только не я. У меня по-прежнему болела голова…
7
С утра в лаборатории переполох. Я и в той жизни не отличался миролюбивым характером, а тут почему-то вышел из себя и стал гонять всех, кто попадал под руку… Да, под руку, которой уже не было, но мне всё казалось, что она есть.
Я был зол на весь мир за то, что остался без своего больного несчастного тела, которое доставляло мне столько неудобств, но ничего лучше у меня не было. И потом, я уже достаточно долгое время привыкал к этой своей жизни — к болям, мучительным обследованиям в клиниках, тоскливым бесконечным ночам в больничных палатах. Мне тогда жить не хотелось, но всегда находились чьи-то услужливые руки, которые поправляли подушку, меняли капельницу, вытирали пот со лба, и желание поскорее умереть исчезало… Сейчас же у меня не было даже этого. Выяснялось, что не боль и не страдания мешают жить. А что — я и сам ещё не ответил себе на этот вопрос.
Когда все собрались утром, я на правах руководителя потребовал провести стандартные утренние анализы и результаты вывести мне на компьютер для ознакомления. Раньше такое сделали бы в считанные минуты, и подгонять никого не пришлось бы, а сегодня… Сегодня все с интересом поглядывали на Дрора, который хмуро кивал головой, когда я отдавал распоряжения, но никто подхватываться не торопился. Это было странно и неожиданно.
— Ну, не вижу огонька в глазах! — закончил я своей любимой присказкой. — Давайте, ребята, засучим рукава и вперёд.
— Шеф, — вдруг сказал Дрор и, встав со стула, загородил мне обзор, как в самый первый раз, — всё, что необходимо, мы, конечно, сделаем, но чуть позже. Сейчас мы собираем маленькое совещание, и нам нужно обсудить некоторые вопросы…
— Кто проводит совещание? — перебил я его. — Почему я ничего не знаю? И почему именно сейчас?
— Совещание провожу я. — Голос Дрора был спокойным, но чувствовалось, что он очень волнуется. — А почему вам не сообщили — разве не ясно, по какой причине?
Тут настроение моё испортилось ещё больше:
— Потому что меня больше нет? Похоронили— и с глаз долой? Но мозг-то мой пока жив, как вы с ним поступать собираетесь? Как с препарированной лягушкой? Отработали методику — и в мусорное ведро?
— Мы же вместе составили целую программу исследований, шеф. Ваш мозг будет по-прежнему работать и выдавать новые идеи. Надеюсь, что долгие годы. — Дрор потихоньку нащупывал почву под ногами. — Не беспокойтесь, никто ваши идеи не украдёт. Все новые разработки будут носить ваше имя, а ваша семья будет по-прежнему получать ваше прежнее жалование…
— Да при чём здесь имя и жалование?! Пошёл вон! — рассвирепел я окончательно. Жаль, что мой голос, поддерживаемый электроникой и выдаваемый через динамики, не мог отобразить весь мой гнев и всё моё презрение к нему. — Больше тебя видеть не хочу! Сгинь с моих глаз!
В течение секунды лаборатория опустела, и даже бессловесные лаборанты, выполняющие подсобные работы, испарились куда-то.
Некоторое время я бессмысленно разглядывал пустые столы и компьютеры, мигающие экранами, а потом стал потихоньку успокаиваться. Всё равно ничего я сделать сейчас не мог. Мне и размышлять сейчас ни о чём не хотелось, потому что я уже подозревал, что творится в соседней комнате на совещании. И хоть до меня не доносилось ни единого звука, я знал, что Дрор, мой самый лучший и талантливый ученик, потихоньку прибирает всё к своим рукам. Быстренько же он этим занялся. Ещё моё бренное тело в могилке не остыло.
Ну да ладно, я найду способ, как его приструнить. Раньше времени парень почувствовал свою силу и безнаказанность. Хотя… что я могу сделать из этой проклятой банки, в которой плавает мой мозг?
А потом кто-то пришёл и выключил колонки, через которые я мог говорить. Аквариум же завесили тёмной тряпкой, и я погрузился в полную темноту…
8
Не знаю, сколько времени прошло, потому что темнота, как теперь оказывалось, не имеет ни временного измерения, ни пространственного. Я находился в каком-то странном оцепенении — ни сон, ни явь. Ведь я даже спать не мог, как раньше. Просто превратился в какой-то бессмысленный сгусток пока ещё живой материи и плавал теперь глупой рыбкой в своём растворе. Отсутствовала боль, отсутствовало страдание, притупились эмоции. Лишь где-то далеко-далеко, за пока ещё не закрывшейся дверцей был слегка постанывающий застарелый гнев…
А потом неожиданно тряпка исчезла, и в глаза мне брызнул свет.
— Профессор, простите меня, но вы напрасно воспринимаете всё так негативно. — Это был Дрор, и кроме него в лаборатории больше никого не было. Утро это было или вечер, тоже неясно. — Постарайтесь понять нас правильно и разумно. Вы с самого начала возглавляли эту лабораторию, за что вам все благодарны. Ваше имя наверняка навсегда останется в науке. Для меня же вы не просто шеф, а учитель и образец для подражания. Никто этого отнимать у вас не собирается. Ваш метод дал поразительный результат… Вы, наверное, хотите что-то сказать? — Дрор грустно усмехнулся и покачал головой. — Подождите немного, я всё включу позже. А сейчас дайте мне до конца выговориться. Потому что потом я уже не сумею, решимости не хватит… Так вот, сегодня вы есть и вас одновременно нет. Современный человек ещё не привык к такому состоянию. Но вы победили смерть, и теперь сможете существовать вечно. И к этому человек тоже не привык. Хоть все мы и мечтаем о бессмертии, но мечтаем как о чём-то невозможном и сказочном. А сегодня это стало реальностью. И человек может стать по-настоящему счастливым. Остаться хотя бы в виде собственного бессмертного разума — разве этого мало?!
Что-то он гладко стелет. Наверняка совсем не о том говорит, что намеревался выдать поначалу, и я это сразу почувствовал. К чему эти общие фразы? Красивые слова, громкие… а какая-то в них гнильца и пустота всё равно чувствуются. Пока ещё ничего не понимаю, куда он клонит, но послушаем, что дальше скажет. Тем более, я и ответить-то пока не могу — он лишил меня этой возможности.
— Я догадываюсь, как вам сейчас нелегко, — продолжает Дрор, — вы лишились тела, привычных органов чувств, и весь ваш мир сейчас свёлся к этим компьютерам и приборам. Вы к этому не привыкли, и я отлично понимаю, что это для вас сегодня самое неприятное и неудобное. А ещё — новый статус. Да-да, статус, ведь раньше вы были весьма уважаемым человеком, к мнению которого прислушивались, даже светилом, а сегодня, по сути дела, должны начинать всё сначала. Все ваши регалии — извините за прямоту — похоронены вместе с вашим телом… Мне тяжело говорить такое, но когда-то вы всё равно должны услышать об этом. Для вас сегодня начинается новая жизнь. Какая — никто пока не знает…
Дрор отвернулся и поискал взглядом чашку, потом набрал в неё воду из-под крана и залпом выпил.
— Повторяю, никто не умаляет ваших заслуг, профессор, и возможно, что рано или поздно вы получите за свои труды Нобелевскую премию. Все мы будем искренне рады этому. Но пока… Пока нам нужно использовать максимально то, что у нас уже есть в руках. Я знаю, что вы с этим не согласитесь, потому что вы человек прямой и честный и никогда в жизни не опустились бы до каких-то меркантильных расчётов… Короче, я предлагаю сделать следующее. Под маркой дарования бессмертия всем, кто может за это заплатить, мы раскрутим пиар-кампанию вашего проекта. Вы послужите прямой рекламой бессмертия и сможете ответить на все вопросы, а таковых будет много и от журналистов, и от всех желающих. Политики и олигархи выложат любые деньги за то, чтобы остаться существовать на этом свете хотя бы в виде мозга. Ничего преступного в этом, по сути дела, нет, ибо именно это являлось целью вашего проекта. И вы её достигли… Поверьте, деньги, которые мы сможем заработать на этом, будут на порядок больше любой Нобелевской премии. Вы же хотите обеспечить благополучие вашей семьи на много-много поколений вперёд? А это вариант беспроигрышный, жаль упускать такой шанс, другого не представится… Я сейчас включу компьютер, и вы ответите всё, что думаете по этому поводу. — Дрор подошёл к компьютеру и прикоснулся к кнопке включения, однако передумал и вернулся назад. — Я знаю, профессор, что вы будете категорически против. Просто за столько лет совместной работы я изучил ваш характер. Но без вашего согласия может всё сорваться, а второго такого случая уже не будет. Постарайтесь меня понять и не осуждайте. Поэтому…
Он снова взял в руки ткань, которой был закрыт мой аквариум, и осторожно, словно не до конца доверял себе, накрыл его.
И снова меня окутал вселенский мрак…
9
Я не хочу никакого бессмертия! Я любил своё тело, любил свою боль и свои страдания — кто мне запретит это делать? Но с ними была хоть какая-то жизнь, когда я мог с горем пополам выйти на улицу, посмотреть на птиц над головой, поёжиться от ветра, погреться под лучами солнца. Я мог схватить камень и бросить. Я мог споткнуться и расквасить себе нос… Я мог поспорить с друзьями и любить женщину. Я мог всё, что сейчас прокручивается в мозгу, как старый кинофильм, возврата к которому уже нет. А плёнка постепенно выцветает, и изображения тускнеют…
Я не вижу будущего. Даже бурю в своём аквариуме я не могу устроить. Зато могу плавать в нём вечно, и даже если этот жалкий кусок плоти, называемый моим мозгом, начнёт подгнивать, в аквариум тут же добавят что-нибудь такое, что остановит гниение…
Вероятно, я ещё могу выдавать какие-то идеи, и это для кого-то важно. Для того, кто ещё может ходить, улыбаться, кидать камни и любить женщину… Но я не хочу быть спасителем мира! Я хочу вернуться к своему телу, которое никто не потревожит под могильной плитой. Хотя бы к такому телу… Мне нужно уйти — а ведь даже этого я не могу сделать…
Хотя нет. Ошибаются все эти люди, кто наивно поверил, будто я, лишившись своего тела, буду в их безраздельной власти. Я найду способ, найду возможность уйти от них. Мозг-то у меня ещё цел…
Возможностей у меня сейчас почти никаких, но осталось одно — я всё ещё могу управлять компьютером. Иначе я просто буду бесполезен для всех этих людей и в особенности для Дрора. Сейчас он отключил меня от компьютера, потому что не хочет знать мою реакцию на его предложение. Хотя прекрасно знает. Но не вечно же я буду сидеть под этой чёрной тряпкой отрезанным от мира!
Надо только набраться терпения и подождать. Рано или поздно все они решат, что я сдался и приму их условия…
И сразу в моей душе — если у мозга есть душа! — стало радостно и спокойно. Как у каждого старика, который прожил свою жизнь достойно и не боится предстоящего ухода. Не хочет, но и не боится… Я пытаюсь вспомнить свою жизнь — детство, учёбу, службу в армии, семью, работу в университете… однако память, как ни странно, чиста. Наверное, у всех стариков так. Всё, что остаётся в прошлом, быстро стирается, а сейчас только какие-то невидимые часы начинают обратный отсчёт. Ты не видишь стрелку, приближающуюся к финальной цифре, только слышишь тиканье секунд, словно это последние капли твоей жизни, перетекающей в бесконечный океан времени. Океан, который оценить невозможно, как бы ты ни старался.
И нет ничего больше в мире — ты и часы. И ещё океан за твоей спиной, в который ты перетекаешь. Может быть, именно он и есть твоё настоящее бессмертие, к которому все мы стремимся…
А вот, наконец, и свет. Кто-то снимает чёрную тряпку с моего аквариума. Дрор уже не один, с ним какие-то люди. Но мне это совершенно не важно. Они что-то говорят, улыбаются и машут руками, но я их не слушаю. Краем глаза замечаю, как загорается монитор моего спасителя-компьютера.
Мне даже кажется, что я с облегчением вздыхаю, когда по экрану начинают быстро пробегать символы и цифры программы, сочинённой мною час назад. И никто ещё не понимает, что это за программа.
Невидимый мой палец, секунду помешкав, лёгким, почти невесомым движением касается клавиши ENTER и запускает эту программу…
Отражение
Последнее время каждое утро я просыпаюсь с головной болью. Какая-то дурацкая болячка давным-давно засела во мне и каждые два-три месяца с завидным постоянством выключает меня из повседневной жизни почти на неделю. Я уже и к врачам не хожу. Всё равно от их таблеток и бесконечных анализов пользы никакой. Они лишь разводят руками и велят чаще бывать на свежем воздухе.
В эти дни я делать ничего не могу. Вот и сейчас сижу у компьютера, пытаюсь щёлкать по клавишам, а мыслей никаких. Даже по буквам иногда не попадаю…
Когда это началось? Зажмуриваю глаза и пытаюсь вспомнить. Вдруг найду причину.
…Осень, глухая деревушка, в которой нас, приехавших на картошку студентов, расселили по домам местных жителей. Кисловатый запах от чёрных бревенчатых стен, поглаживающий по щекам жар от растопленной русской печи, потрескивающие угольки в её остывающей утробе и… тоска.
Все давно спят на приставленных друг к другу старых кроватях с блестящими спинками, и никелированные шары на них мрачно отражают луну, заглядывающую в покосившееся, давно не мытое окно. Я сижу за столом с остатками нашего скромного ужина и гляжу сквозь стекло на дождь, шлёпающий тугими струями по мясистым листьям лопухов за стеной.
Передо мной тетрадка с первой строфой нового стихотворения. Но больше не пишется. Весь день в голове у меня слагались какие-то строчки, и я урывками что-то писал в блокноте на перекурах. А сейчас, когда поужинали, согрелись первый раз за этот промозглый ненастный день и теперь отправились спать, в самый раз взять и дописать… но не получается.
Дождь струится по стеклу, промывает в мокрой пыли неровные жирные полосы, и сквозь них виден край серой размякшей дороги, освещаемой раскачивающимся конусом фонаря на покосившемся деревянном столбе. Хочется спать, но никак не получается. Я уже пробовал — ложился и сразу же начинал задыхаться в жарко натопленной комнате, потом вскакивал и бежал в холодные сырые сени отдышаться. А когда возвращался назад, чувствовал, как кровь по-прежнему бурно колотит в виски, и опять мне не хватало воздуха…
Свет давно повсюду погашен, спать в деревне ложатся рано. Ни в одном из домов напротив нет ни огонька. Лишь этот одинокий фонарь да почти видимые потоки дождя в размазанном покачивающемся конусе света…
Постепенно начинает болеть голова. На глаза что-то давит изнутри, и всё время хочется пить. Рядом со мной ковшик ледяной воды, который я то и дело наполняю из бочки в сенях, но и вода не очень помогает.
Вот бы поскорее исчезнуть отсюда, из этой сонной деревенской тоски с её бесконечными дождями, скучными фонарями и разбитыми пустыми дорогами. В город, к людям, где много огней и никто никогда не спит. Там не до боли…
— Найди нам его, — почти приказывают мне эти двое незнакомцев.
Самое странное в том, что стоило бы, наверное, молча развернуться и уйти, но я не могу. Что-то гипнотизирующее в их действиях.
— Что вы с ним собираетесь делать? — спрашиваю я. — Ведь это мой друг.
— Это тебя не касается.
— Почему вы так со мной разговариваете?
— Хочешь по-другому? — усмехается первый, а второй угрожающе потирает ладони. — Да не бойся, ничего плохого мы ему не сделаем. Если бы мы были бандитами, мы бы все проблемы решили проще и без тебя.
— Тогда кто вы и зачем он вам?
Первый неторопливо поднимает на меня свои серые бесцветные глаза:
— Так ты его найдёшь? Денег заработаешь.
Деньги мне нужны, а тот, кого они разыскивают, другом мне, по большому счёту, никогда не был. Так себе, один из многочисленных знакомых, которых легко заводишь и теряешь легко, без сожаления.
— Тогда аванс не мешало бы. — Мне почему-то немного стыдно за свои слова, будто я и в самом деле собираюсь кого-то предавать.
— Детективов по телевизору насмотрелся? — ухмыляется первый, а второй прибавляет:
— Давай топай, безо всяких авансов, а то мы тебе его и в самом деле сейчас выдадим…
Уж не помню, какой это этаж. Но очень высоко. Окно почти тонет в низко висящих тучах, но сквозь снег, секущий в стекло, хорошо просматриваются многочисленные здания этого многолюдного московского района.
По освещённой дороге внизу всё реже проскакивают автомобили. После полуночи даже здесь, в центре мегаполиса, малолюдно и скучно. Но пройдёт два-три часа, и едва на затянутом тучами горизонте проклюнутся первые рассветные лучи, всё начнёт оживать, поток машин усилится, по тротуарам торопливо пробегут первые прохожие, но сейчас… сейчас здесь какое-то неспокойное и нервное затишье. Будто со всех сторон глухие бетонные стены.
Даже не сон, а дремота.
Снег мелкий и редкий, но на громадном пространстве среди мигающих жёлтыми огнями окон высотных зданий он завивается в серое, клубящееся вьюжными шлейфами марево. Вокруг пятачка, на котором я нахожусь, словно громадная раскачивающаяся снежная воронка, уходящая в чёрное неглубокое небо с редкими крапинками звёзд.
И опять эта надоевшая головная боль. Раскинуть бы руки и проткнуть стены снежной воронки, оторваться взглядом от этой изматывающей снежной круговерти и глядеть, до боли в глазах глядеть на небо, пока оно не накроет своим бездонным мраком этот жёлтый застывший свет.
В комнате довольно прохладно, но щёки у меня горят. Пытаюсь распахнуть створку окна, а ветер не даёт, лишь задувает в щель липкие тяжёлые снежинки, которые падают на мои горящие щёки и не тают. Снежные горки растут и растут, сколько бы я их ни разгребал ладонями…
Я так хочу к солнцу, к теплу, где нет этих холодных стен, нет этих слепых окон, где небо чистое и глубокое, без дождя и снега…
— Ну, где же наш подопечный? — спрашивает первый, а второй привычно потирает ладони.
— Пока не встретил, — отмахиваюсь я.
— Нет, братец, так дела не делаются. Пообещал — кровь из носа, а сделай. Тем более, деньги тебя ждут, не забыл? — первый вытаскивает из кармана скрученные в трубку купюры и машет ими в воздухе.
— Что-то мне не хочется иметь с вами никаких дел!
Второй, ни слова не говоря, размахивается и бьёт меня по лицу:
— Через пару дней ждём результат. А это тебе обещанный аванс…
Когда я встал с земли, их уже не было. Крови, как ни странно, мало, лишь кружится голова и меня покачивает, словно пьяного.
В самом деле, найти им, что ли, этого человека? Тем более, никакой он мне не друг, и чем-то, видимо, насолил этим двум. Пускай сам с ними и разбирается…
Берег моря и волны, шипящие зыбким тяжёлым песком. Вокруг такая звенящая тишина, что уши закладывает и не слышно шума прибоя. Лишь этот шипящий песок, который словно сверлит мозг…
Именно здесь, на этой извилистой кромке, непримиримая борьба между сушей и морем. Волна накатывается, захватывает горсть песка и тащит на глубину, а песок сопротивляется, шипит и не оседает на дно. Он закручивается в буруны и готовится к новой волне, к новому сопротивлению.
А ты… ты здесь вечно посторонний, и ни волне, ни песку нет дела до тебя. Что для них, тысячелетиями воюющих друг с другом, твой короткий суетный век? Ты тут один среди стихий и всегда до безумия одинок, сидя на берегу и бессмысленно разглядывая волны и песок. Твой удел — ожидание, хоть ты и с горечью осознаёшь, что ничего не произойдёт. Просто сил у тебя не хватит.
Боль — благословенная и спасительная — неожиданно вспыхивает белыми огнями в глазах, захлёстывает горячими сухими волнами, и вот ты уже бежишь по берегу, увязая ногами в мокром песке и размахивая руками. Хочется убежать, исчезнуть отсюда, спрятаться в какой-нибудь тёмной и тесной раковине, чтобы в одиночку, тайком ото всех пестовать свою боль, как любимого погибающего ребёнка. И ещё — чтобы чувствовать спиной какую-то, пускай и непрочную, защиту от этих стихий.
Но повсюду лишь бесконечное пространство — песок и море, песок и море. И некуда бежать…
— Ты так и не привёл его к нам? — спрашивает мой мучитель. — Признайся, ты даже его не искал?
— Я уже не помню, кто он… — с трудом разлепляю тяжёлые веки и никак не могу оторвать руки от раскалывающихся висков.
— Всё ты прекрасно помнишь! — голос становится громче и постепенно срывается на крик. — Ты же сам придумал правила игры, сам выдумал нас, своих истязателей, — почему ты теперь не можешь выдумать для нас и своего несуществующего друга? Тебе это нужно больше, чем нам!
— Всё-таки мы с ним друзья, — шепчу непослушными губами, — а друзей не предают. Даже придуманных…
— Но ты к этому предательству давно готов! Почему тебе не признаться в этом самому себе?..
Впервые мне немного лучше. Я бреду по густому лиственному лесу, натыкаюсь на деревья, гибкие ветки секут по лицу. Но мне не больно. Первый раз совсем не больно.
Мох под ногами слегка покачивается. Наверное, скоро начнётся болото. Какие-то невидимые птицы звонко перекликаются над головой, и эхо от их криков почти не разносится, сразу же теряясь среди густых высоких крон.
Солнце только-только начинает пробиваться сквозь верхушки деревьев. Но это осеннее солнце, которое выглянет и, ничего не согрев и даже не поднявшись, быстро погрузится в дождливый вечер с долгими сумерками и сгущающейся тёмной густой прохладой.
Я ищу этого человека. Даже не знаю, где он, просто иду на ощупь. Сначала по каким-то лесным тропинкам, потом по лесу, а теперь вот впереди болото. Но этот человек — мой придуманный друг, которому я обязан сообщить, что его ищут, — непременно где-то там, впереди. Я не могу ошибиться. Просто не имею права.
Всё холодней и сумрачней вокруг. Моих разгорячённых щёк касается неподвижный холодный воздух, и капли усиливающегося дождя стекают по лицу за воротник рубахи, но я не останавливаюсь.
Скоро уже, скоро…
Лес редеет, и передо мной серая размочаленная дорога, по которой идти тяжелей, чем по траве и мху, но она непременно выведет меня куда-нибудь.
Впереди дом, стоящий на окраине деревни, и единственный на всю округу — на всю вселенную — фонарь на покосившемся деревянном столбе. Раскачивающийся конус света в усиливающемся дожде. Кажется, я уже был здесь когда-то.
Мне сюда. В этот дом. Ждёт ли меня здесь кто-нибудь?
Скрипит калитка, мокрые лопухи у стены хлюпают о мои ноги, бочка с водой в тёмных сенях, из которой я горстями жадно зачерпываю воду и пью. Дверь распахивается, и в ней неясный контур человека, сжимающего руками виски с блокнотом, в котором всего одно неоконченное стихотворение.
Ну, здравствуй, моё отражение…
Пограничная линия
…Мне часто снится странный сон. Будто я парю птицей над бесконечной морской гладью. Но это и не совсем морская гладь, а какая-то вязкая жёлто-голубая масса, которую прямо подо мной рассекает длинная прерывистая линия. Местами линия колышется и её почти не видать, но она никуда не исчезает и всегда на поверхности. Под ней на небольшой глубине гигантский зрачок человеческого глаза, который непрерывно следит за мной. Мне почему-то безумно хочется спуститься к нему. Уж и не знаю, для чего мне это нужно, но чувствую, что необходимо.
Иногда я опускаюсь к самой поверхности и даже пытаюсь прикоснуться к жёлто-голубой массе. По одну сторону от линии она обжигает, и я сразу отдёргиваю руку, обиженно дую на пальцы, и на душе у меня от этого горько, будто жестоко обманулся в своих ожиданиях. По другую сторону — холод, который тоже обжигает. И снова мне становится бесконечно обидно…
Ничего не понять — для чего эта линия? Почему с одной стороны от неё горячо, а с другой холодно? И что это за зрачок? Я парю над этой пограничной линией, пытаюсь вглядеться в зрачок внимательней и очень хочу разобраться: для чего он следит за мной? И… почему я не могу никуда улететь отсюда?!
Какие-то странные непонятные символы, которых мне пока не понять.
И вдруг какой-то голос внутри меня говорит, что если не напишу об этом, то никогда ни в чём уже не разберусь и буду всегда парить над этой линией, нигде не находя себе места. И никуда мне не улететь отсюда до скончания веков…
Вот и пишу сейчас…
Подлая всё-таки штука память! Мы с ней живём словно в двух разных мирах. Почти не пересекаемся, но ни на минуту не забываем друг о друге. Мне бы не знать ничего о ней, как это было раньше, так ведь нет — она не даёт. Периодически наведывается ко мне, притом поначалу как гость, осторожный и вежливый, чтобы, не дай бог, не обидеть хозяина, а потом сама превращается в хозяина — привольно располагается в моей давно обжитой и благоустроенной ракушке души и выталкивает меня вон. Словно я лишний и совершенно ненужный здесь житель. Моё тело — её законные владения, с которыми она может делать всё, что ей вздумается.
Все мои сегодняшние проблемы — это её проделки. Я прекрасно помню всё, что было со мной когда-то давно — в детстве, школе, институте, службе в армии, в Афганистане, где я воевал, и потом уже в мирной жизни. Зато всё, что происходило в последние годы, копошится бесформенными кусками воспоминаний в каком-то дымящемся сером месиве и прогоняет, как ленту кинохроники, лишь обрывками — жуткими и болезненными, после которых долго не можешь прийти в себя. Тогда даже таблетки не помогают, а сон становится коротким и беспокойным.
Хоть я и прекрасно понимаю, что никаких житейских проблем у меня сегодня почти не осталось. Или мне так кажется…
Я не помню, как звали мою жену, которая умерла два года назад. Или три… Счёт времени тоже стал для меня каким-то отрывочным и беспорядочным. Я пытаюсь нырнуть на два-три года назад в свои воспоминания, но эти мои попытки напоминают ныряние в прорубь, когда стоишь на кромке у самой воды и не решаешься сделать шаг, потому что там холод, мрак, пучина, из которой ещё неизвестно, выберешься или нет. Вот и не получается сделать последний шаг…
Зато детство, юность и все последующие года — как летнее тепло, в котором я снова молодой, крепкий, энергичный. Больше всего я напоминаю сам себе бегуна, который трусцой несётся по лесу, поглядывает по сторонам, с удовольствием отмечает детали — зелёные листики, стрекоз, замерших в воздухе, пробивающиеся из опавшей листвы грибы. Это греет душу и всегда желанно… И никогда не наступает вечер, не заходит солнце, а впереди бесконечные облачные дали, до которых ещё предстоит добежать. И я непременно добегу, иначе и быть не может…
Бежишь и с горечью понимаешь, что всё это не вечно, потому что любая дорога заканчивается стеной, в которую рано или поздно упрёшься. Но и эту стену преодолеваешь, потому что, оказывается, готовился к этому заранее. И только очутившись по другую сторону стены, вдруг начинаешь различать, что день клонится к закату, солнце уже не в зените, а дорога не такая прямая и чистая, как в начале… А потом и вовсе всё обрывается.
И наступает что-то жуткое и неприятное…
Я пытаюсь вспомнить и никак не вспомню имя своей жены, которая умерла бесконечные два или три года назад, но помню имена своих друзей. Мне это едва ли сегодня жизненно необходимо, но подлая память для чего-то держит их и не хочет расставаться. Я уже и беседую с памятью почти как с человеком, прошу пожалеть меня, убрать самое страшное и неприятное, что происходило когда-то, дать хотя бы короткое время пожить в счастливом беспамятстве, но она высокомерно молчит, отворачивает лицо, скрытое прозрачной тёмной вуалью, как старая проститутка, заработавшая свой законный грошик и без слов удаляющаяся в клубящийся мрак. А на прощанье — взмах костлявой длани, мол, ухожу, но не прощаюсь, потому что вернусь ещё не раз…
А ещё эта проклятая память иногда раскрывает свои мрачные облака, в которые закутывает всё, что происходило со мной когда-то, и я снова оказываюсь на выжженном солнцем пятачке на склоне горы со своим взводом, и вокруг нас звонко щёлкают по камням пули моджахедов. Даже голову не поднять, чтобы посмотреть, откуда стреляют. Вжимаешься щекой в горячий, пахнущий сухой травой камень и тоскливо думаешь о том, как бы поскорее выбраться отсюда, и плевать тебе на приказы начальства, которое сейчас сидит где-нибудь в безопасном месте в защищённых палатках и ждёт от нас доклада об успешно проведённой операции. Ведь я, по сути дела, человек не военный, и мне не нравится форма, оружие. Нет во мне никакой агрессивности…
Нашему взводу было дано задание зачистить этот глухой горный кишлак в самой глубине афганских гор, мимо которого проходила дорога, и на ней уже дважды уничтожали наши транспортные колонны. Женщин и детей в кишлаке больше не было, зато была база боевиков. Всё это доложила полковая разведка.
Кишлак оказался пуст, но когда мы возвращались назад, попали в засаду. Наш бронетранспортёр был подбит, больше половины взвода погибло сразу при взрыве, а в живых осталось только шестеро солдат и я, молодой лейтенантик, правда, уже побывавший в бою и хлебнувший крови.
Нас окружили, и мы должны были тоже погибнуть. Рация наша осталась в разбитом бронетранспортёре, и добраться до неё не было никакой возможности. Единственным нашим спасением были ночь и темнота, чтобы попробовать проскользнуть сквозь глухое кольцо врагов и уже незаметными горными тропками пробираться к своим. Но до сумерек оставался ещё час, а шквал огня всё не прекращался.
Я понимал, что командир из меня никакой, но кроме меня здесь решение никто не примет.
— Нужен отвлекающий манёвр, — совсем не по-командирски сказал я солдатам. — Тогда, может, удастся проскочить. А там темнота, в горах быстро темнеет. Может, повезёт, и доберёмся до своих…
Все молчали, потому что понимали, что отсидеться тут не удастся, и пока у нас есть патроны и гранаты, моджахеды держатся на расстоянии, но они умеют выжидать, и всё рано или поздно закончится.
— Может, всё-таки дождёмся помощи? — неуверенно предложил кто-то. — На базе нас уже хватились и наверняка выслали «вертушку» на поиски.
— Час до темноты продержимся, — вздохнул я, — а в темноте как они нас найдут?
Нужно было кого-то из бойцов оставить, чтобы он продолжал бой и отвлекал внимание боевиков на себя, а остальным отходить. Но судьба этого оставшегося была предрешена.
— Кто хочет остаться? — я уже не смотрел в глаза бойцов. — Не могу приказывать. Только по доброй воле…
Никто не вызвался. Тогда мы стали тянуть спички…
В этом месте мне всегда становилось плохо. Притом настолько, что в глазах начинали мелькать какие-то чёрные сполохи, во рту пересыхало, а лоб и виски стискивало горячими железными обручами. Я пытался думать о чём-то другом, искал, чем бы заняться, лишь бы отвлечься, но ничего не помогало.
От водки становилось только хуже. И хоть поначалу выпитая рюмка приятно согревала горло, а голова сладко задурманивалась, но проходило какое-то время, и всё возвращалось. Кровавое месиво из взрывов и головной боли, цепочка наших солдат, вжимающихся в малейшие неровности на скалах, но уползающих из кольца, и покачивающийся горизонт, сужающий пространство вокруг меня…
А потом забытьё, словно обморок. Я падаю в кресло или на кровать, если удавалось доползти, и чувствую, как тишина, темнота и вселенский холод наваливаются на меня. Но мне от этого сразу становится легче, намного легче. Пытаюсь пошевелиться, но притихшая боль ворчливо напоминает о себе короткими острыми уколами.
И тогда я вдруг засыпаю. Надолго. Иногда даже до утра…
А потом память с услужливой и подлой суетливостью подбрасывает мне ещё одно страшное мгновенье.
Звонок в мою дверь, и входят трое военных — двое мужчин и одна совсем молоденькая девочка.
— Ваш сын… В Ливане… Герой… Мужайтесь.
Я не понимаю, что им от меня надо, ведь они, наверное, ошиблись, и им нужен совсем не я, а мой сын, который сейчас не дома, а в армии. А армия воюет в Ливане. Пускай приходят, когда он вернётся. Не сегодня, а через неделю, через две недели, потом когда-нибудь. Но он вернётся…
Вы, ребята, ошиблись! Но проходите, я вас напою кофе, только не говорите таких страшных вещей! И вообще ничего не говорите…
Какой он герой, мой сын? Он самый обыкновенный мальчик, который любит компьютеры, книжки с фантастикой, рок-музыку. У него даже подружки ещё нет, и мы иногда с женой посмеиваемся над ним. Вот ему и письмо пришло от друга из Америки, которое мы без него не распечатываем. Вернётся домой в эту субботу, как это было неделю назад, сам распечатает и прочтёт…
Герой… В Ливане… Ну почему?! Как такое могло случиться?!
— Как он погиб? — с трудом выдавливаю из себя и не могу поднять глаза на старшего из военных, сжимающего в руках папку с казёнными бумагами.
— Прикрывал отход с высотки своих товарищей. Сам вызвался…
Я плыву, словно птица, в тяжёлом дымящемся полумраке. Подо мной всё та же жёлто-голубая масса, только немигающий зрачок стал глубже и почти не виден на поверхности. Но не исчез…
Руки мои раскинуты крыльями, и голова, как ни странно, пока не болит. Не знаю, хорошо это или плохо. Просто мне сейчас немного не по себе, и думать ни о чём не могу. Эта подлая тварь-память знает, как укусить побольнее, и наверняка летит чуть поодаль какой-то другой, уже невидимой птицей. Не отпускает меня далеко от себя.
Пытаюсь улететь куда-нибудь подальше, набираю высоту, но она тут как тут. Чувствую её дыхание и шорох крыльев — никуда мне не деться. И сразу усталость наваливается на меня, давит на плечи, пригибает голову.
А темнота уже сгущается, становится вязкой, как кисель. С лица стекают капли, на волосах какая-то непонятная липкая слизь… До чего же я дошёл!
Складываю руки-крылья и камнем падаю вниз. А там какой-то неясный свет, с которым мне наверняка не станет легче. Но хотя бы не будет этого бесконечного страха и боязни окончательно сойти с ума.
А память — она отстала или нет?
Уже чуть ли не привыкаю к тому, что всё в этом мире для меня вверх ногами. Время движется вспять, добро открывает своё настоящее злое нутро, а зло… зло всегда остаётся злом. События перемалываются, словно в гигантской мясорубке, которую сам же вертишь и никак не можешь остановиться…
Я бросил тебя, мой сын, на той проклятой высотке в афганских горах. Мог бы не оставлять, а оставил. Ты прикрывал наш отход, но я прекрасно слышал, что не прошло и получаса, как раздался мощный взрыв. Это наверняка были гранаты, которые мы выложили из карманов для твоего последнего боя. Все, что у нас были. Видно, моджахеды подобрались вплотную, и ты не смог их сдерживать дальше — взорвался вместе с ними…
Как я мог оставить тебя?! Ведь это ты должен был уйти со всеми, а я остаться и прикрыть тебя, потому что несправедливо, когда дети делают то, что должны делать отцы. Для кого нам жить тогда?..
Я больше ничего не могу вспомнить, потому что в ушах навсегда поселилось эхо от того взрыва, а в спину по-прежнему толкает взрывная волна, докатившаяся до нас за гребнем высотки…
Беспомощно копошусь в своих воспоминаниях, словно в жёлто-голубой жиже, и никак не могу нащупать дно под ногами. Последняя надежда — свет, который пока не померк в немигающем зрачке на глубине…
Как бы я хотел оказаться вместо тебя, мой сын, в Ливане, но туда вместо меня попал этот невысокий рыжеволосый солдатик с той проклятой афганской высотки, вытащивший короткую спичку. Что я знал про него? Да почти ничего — имя да какие-то сухие анкетные данные… Но этот рыжеволосый парнишка был мне тоже как сын, и я не сумел защитить его, прикрыть собой. Как и тебя…
Я никого не сумел защитить от беды! Для чего я тогда живу?!
В памяти всё спуталось, но я, как ни странно, почти спокоен. Что мне злиться и на кого, если внутри меня всё выгорело… Выгорело — от слова «горе».
Я снова парю, как безумная в своём упорстве птица, над жёлто-голубым морем, и подо мной всё та же бесконечная шевелящаяся черта. И зрачок, глядящий из глубины, никуда не делся. Вон как он слегка колышется, словно зовёт к себе и одновременно отталкивает. А может, просто смотрит сквозь меня куда-то вверх. Туда, где среди нависающих туч когда-то непременно выглянет солнце.
Но я уже не один. Две лёгкие невесомые тени парят надо мной. Хочется поднять голову и убедиться, что это мой сын и тот рыжеволосый парнишка, которого я оставил на высотке. Но не могу. И — очень боюсь. Вдруг это не они, а кто-то другой, кто мне сейчас совершенно не нужен.
На душе спокойно и пусто. И ещё какое-то незнакомое чувство радости от того, что мы снова вместе. Нет больше никакой несправедливости в том, что они ушли, а я остался. Они, оказывается, всегда рядом со мной, все эти годы, только намного выше, над головой, и поэтому я до поры до времени не могу их увидеть. Даже когда мрак сгущается и ломит в висках, я чувствую их горячее прерывистое дыхание над моей головой. Дыхание моих мальчиков, моих родных мальчиков…
Но проклятая память не перестаёт без устали тасовать свои замусоленные карты.
Я опять со своими шестью солдатами на той афганской скале, которую обстреливают моджахеды. Горячий пот стекает по лбу и выедает слезящиеся глаза.
— Нужно выбираться отсюда, — говорю я бойцам, — но кто-то должен остаться, чтобы прикрыть отход.
Мне протягивают коробку со спичками, но мой сын, который тоже здесь, среди солдат, качает головой:
— Не надо! Я остаюсь…
— Но почему ты? — почти шепчу я, а в голос срывается, и в глазах слёзы. — Сынок…
— Я должен, — отвечает сын, — а ты, отец, уводи солдат… Кто это сделает, кроме нас с тобой?..
Задираю голову и гляжу в белёсое раскалённое афганское небо, но и там нет ответа на мой безмолвный плач.
А меня тем временем уже уносит в другое место и другое время. Я сижу у окна и гляжу на улицу. Сквозь деревья виден край дороги, по которой в этот полуденный час почти не проезжают автомобили. Жара, и лишь редкие порывы ветра перекатывают по улице какие-то пластиковые пакеты и разовые стаканы, вывалившиеся из мусорного бака на углу.
Жду кого-то и… не помню, кого. Это уже было когда-то раньше и непременно должно повториться. Я боюсь этого, потому что будет, как и тогда, больно и страшно, но этого не избежать…
У бордюра останавливается серая машина, и из неё выходят трое военных — двое мужчин и совсем юная девочка. Старший поправляет фуражку и, не глядя на попутчиков, направляется к нашему подъезду.
Сердце у меня замирает, и я напряжённо жду стука в дверь. Слышу шаги по лестнице, ещё секунда — и раздастся стук… Но шаги поднимаются выше, и я облегчённо перевожу дыхание.
И тут же неожиданно срываюсь с места, распахиваю дверь и, перепрыгивая через ступеньки, догоняю поднимающихся военных.
— Простите, но вы случайно не ошиблись дверью? Вам, наверное, нужно ко мне?
Военные оборачиваются и молча разглядывают меня, а я торопливо добавляю:
— Мой сын… Он сейчас в Ливане…
Старший медленно раскрывает свою папку и достаёт пожелтевшую старую фотографию.
— Вот, — говорит он.
На фотографии мой рыжеволосый солдатик из прошлого, который когда-то прикрывал нас в Афгане. Я помню эту фотографию. Такие перед самой операцией делал для всего взвода заезжий фотокорреспондент из армейской газеты.
— Только не он, — шепчу и отталкиваю фотографию от себя, — этого не может быть…
А дальше уже ничего не помню — только какой-то клубящийся полумрак, в который я проваливаюсь, и всё, что мне осталось, — это желание раствориться в нём, пропасть навсегда, чтобы ничего больше не видеть и не слышать. Отбиваюсь от него руками и всё равно проваливаюсь…
Я всё-таки когда-то коснусь этой линии. Совершенно не понимаю, для чего мне это — жёлто-голубые волны, похожие на океан, зрачок в глубине, следящий за мной, и линия, которая так манит к себе…
Снова я на той проклятой афганской скале, но в руках у меня теперь автомат и несколько гранат, разложенных рядом. Краем глаза я вижу своих солдат, которые исчезают за гребнем. Хоть бы они добрались до своих, а я уж их прикрою. У меня ещё пара рожков с патронами и гранаты. Прицеливаюсь и ловлю на мушку ближайшего моджахеда… А самая последняя граната — себе…
Давайте, мальчики, берегите себя. Я очень этого хочу, потому что это самое главное, ради чего мы живём. Вас ждут дома, вас ждут отцы. Вас ждут ваши будущие сыновья.
Смерть всегда бессмысленна. Но она единственный раз наполняется смыслом, когда приходится выбирать между своей жизнью и жизнью своих детей. Эти шестеро мальчишек, моих солдат, все они мои дети, поэтому я навсегда остаюсь на этой скале…
Когда я окажусь в Ливане, — а я там непременно окажусь! — я тоже постараюсь прикрыть наших мальчиков, среди которых мой сын. Иного просто быть не может! Мне никто не рассказывал детали той операции, но это для меня уже не важно. Когда знаешь, как поступать, всё уходит на задний план — страдание, боль, сомнения…
А потом я спокойно улечу в свой привычный мрак, нависающий над волнами, под которыми прячется зрачок. И наконец прикоснусь к линии, разделяющей горячее и холодное. Заранее предчувствую, как по ней вдруг раздвинется неподатливая туша маслянистых вод, чтобы я мог навсегда погрузиться в них.
Лишь там мне будет хорошо и спокойно, как, наверное, должно быть для каждого, кто достойно закончил свою миссию в этом мире…
Об авторе:
Лев Альтмарк, родился в 1953 году в российском городе Брянске. После окончания Института транспортного машиностроения работал инженером, учителем, журналистом. В 1990 году поступил в Литературный институт им. Горького на семинар А.И. Приставкина. После окончания института в 1995 году переехал в Израиль, где и живет в г. Беэр-Шева.
Первая подборка стихов опубликована в альманахе Брянской писательской организации, затем повесть «Стукач» в тульском альманахе «Ясная поляна» в 1992 году. После этого — публикации в журналах «Юность», «Дружба народов», «Нева», «Новый Ренессанс», в альманахах «Созвучие муз», «Золотое руно», «Российский колокол», «Арфа Давида», «Без границ» и т.д.
Первую книгу выпустил в 1999 году. К сегодняшнему дню выпустил шесть поэтических сборников и десять книг прозы. Был участником литературных фестивалей в Македонии, Хорватии и Израиле, книжных ярмарок в Иерусалиме и Лейпциге. Входит в Международную гильдию писателей. Является членом Союза писателей Израиля.