День, когда мы будем вместе (роман)

Юрий НИКИТИН | Современная проза

Юрий Никитин

Пролог

Моего провожатого звали пан Юзеф. Когда он представился, я вспомнил одного Юзефа из прежней жизни, который играл на контрабасе в ресторане – то ли в «Волне», то ли в «Волге», а скорее всего и там, и сям. В середине шестидесятых годов прошлого столетия играть джаз на контрабасе было стильно, только носить приходилось тяжело, особенно с хромой ногой, как у моего стародавнего знакомца. Пан Юзеф не хромал, однако ноги слушались его плохо, но он упрямо вел меня к цели, по пути просвещая насчет того или иного памятника. Он хотел показать мне еще склеп, где покоился прах очень известного в Варшаве бандита, а потом вдруг осекся и смущенно улыбнулся: мол, нашел кому показывать – русскому!

Весна везде благодатна, но особенно хороша она на кладбище. Тут дело в контрасте восприятия окружающего тебя мироздания: вверху радость, внизу горе, а посередке – ты, покуда живой и алчущий безудержного счастья.

Мы тем временем свернули с центральной аллеи и углубились влево, шагая по пробивавшейся уже травке, где не было видно величественных монументов, а стояли простые каменные надгробия, полуразрушенные морозами, дождями и ветрами. Мы находились где-то близко от искомого захоронения – нетрудно было вычислить это по датам на памятниках: 1983, 1982 годы… Я вовсю крутил головой по сторонам и напрягал зрение, желая первым отыскать его. Увы, пан Юзеф все-таки опередил меня. «Вот, – сказал он, остановившись, – мы и на месте. Вы бы один никогда ее не нашли». И, бегло перекрестившись, отошел деликатно в сторону, к большой акации метрах в семи.

Я тоже перекрестился, хотел сказать про себя что-то, приличествовавшее моменту, но как на грех забыл все начисто и просто тихо произнес: «Ну здравствуй, Аги! Я все-таки пришел к тебе…» – и тут почувствовал, что как-то странно защипало вдруг в глазах…

Агнешкина могила выглядела совсем заброшенной. Можно было назвать ее неухоженной, коли бы где-нибудь виделись отголоски хотя бы давних наведываний, а так… «Никто здесь не хаживал, следа не налаживал», как пела когда-то моя матушка.

На гранитном памятнике с неразборчивой уже надписью была помещена выцветшая фотография Агнешки, на которой она совсем не походила на саму себя, – там даже трудно было различить, женщина это или мужчина. Я положил на надгробие цветы – это были бутоны роз, подобные тем, которые я дарил ей тридцать лет назад, и жестом подозвал пана Юзефа. Когда он подошел, переваливаясь с боку на бок, я спросил: «Здесь можно договориться с кем-то, чтобы следили за этой могилой? Видимо, не осталось никого, кто бы мог сюда приходить». «Конечно, конечно! – закивал головой пан Юзеф. – Только надо будет дать немного денег. Вот моя жена могла бы…» Я сказал: «Ну, вы сами знаете, что здесь делать. И цветы… Просто один бутон светлой розы на надгробье каждую неделю». «Да, да, – снова затряс головой пан Юзеф. – Не беспокойтесь, все будет сделано. Какая молодая! Это ваша…» – замялся он. «Знакомая, – сказал я. – Ей было девятнадцать». Потом мы договорились с ним об оплате. Он попросил триста евро, я вручил ему пятьсот. Он суетливо принялся благодарить меня. Я тяжким вздохом дал понять, что это мне не очень нравится, и, отвернувшись от него, подошел ближе к памятнику и щелкнул его на мобильный телефон. Агнешка удивленно смотрела на меня, будто, как и я ее, совсем не узнавала, и я тихо-тихо сказал ей: «Если бы ты только могла представить, ч т о я затеваю…» Пан Юзеф кашлянул с и г н а л ь н о, и я, поклонившись агнешкиному праху, пошел без оглядки за ним к далекой аллее…

Глава первая

На перрон я вышел последним, хотя купе мое было в середине вагона. Может быть, и вообще бы не вышел, не погони меня проводница. Выключив пылесос-лилипут, в компании которого она обходила свои владения, Мила произнесла ворчливо: «А что это вы тут расселись? Или не к кому спешить, Тимофей Бенедиктович?» Я вздрогнул от неожиданности, так как забылся, глядя на опустевший перрон, и со стороны могло показаться, что меня застали за каким-то постыдным делом. «Не к кому, не к кому! – радуясь вдруг непонятно чему, продолжила Мила, озорно потряхивая волосами. – Вон и дрожите, как собачонка бездомная». «Ты все-таки выучила мое отчество, – через силу улыбнувшись, устало сказал я. – Если тобой серьезно заняться, то из тебя что-нибудь, возможно, и вышло бы. Вот тебе на бублики за твое упорство и старание. Порадовала дедушку». Мила глянула на купюру, которую я положил на обшарпанный столик, поджала свои пухлые губешки и выдавила из себя зловещим шепотом: «Вы, Бенедиктин Тимофеевич, не дедушка. Вы, Бенедиктин Тимофеевич, грязный старикашка. И позвольте вам заметить: для того, чтобы что-то вышло, что-то сначала должно войти.» «Извини, – сказал я, неспешно забирая деньги. – Ты очень добрая, душевная, красивая, но чрезвычайно глупая барышня – даже по меркам РЖД. Нужно было взять тугрики, а потом обзываться. Хотя планетарно ты, скорее всего, права». Милины губешки задрожали от нетерпения ответить мне чем-то колким и злым, но время утекало, а ответ не шел. Тогда она, одарив меня презрительным взглядом, судорожно покинула купе и вновь включила пылесос, который, будто в обиде за хозяйку, завизжал не по-лилипутски громко и противно.

С Милой я познакомился несколько пространнее других немногочисленных пассажиров по причине товарно-денежных отношений, в которые мы с ней вступили немедля по отбытии с Киевского вокзала. Еще Москва настырно лезла в окна, а я уже представился своей симпатичной проводнице, зазвав ее в купе, где и вручил верительную грамоту зеленовато-землистого цвета, попросив оградить мое одиночество до станции следования. Сделав поначалу вялую попытку отказаться от с у в е н и р а, она пообещала всяческое содействие, своеобразно, правда, истолковав мое пожелание. От потенциальных соседей она меня и впрямь избавила, но одиночества не обеспечила, то и дело заглядывая ко мне и осведомляясь, не терплю ли я в чем-либо нужду. При этом паточно-тягучий взгляд ее и выпяченная задорно немалая грудь должны были сказать мне, коли я сам еще этого не понял, что нужда у меня в ближайшие двое суток может быть лишь одна. Не сделав ошибки в количестве, она резко оступилась в ассортименте. Еще не покинув Родины, я утопил главную свою нужду в семистах граммах чернявого «Джонни Вокера» (или, если угодно, Уокера), совсем позабыв, что в этом случае на смену одной нужде приходят как минимум две других, малосовместимых у приличных людей: частое хождение в туалет и потребность в женском обществе. Первая дополнительная нужда особенно вызывающе ведет себя именно в поезде, где некоторые стратегические подсобные помещения закрываются на стоянках при пограничном и таможенном контроле на час и более. Печально признаваться в этом, но при таком раскладе вторая дополнительная нужда превращается чаще всего в иллюзию нужды и самоликвидируется.

Мила нанесла мне визит ближе к полуночи, сдав вахту сменщице и пожертвовав сном. Незадолго до этого мы миновали первую сдвоенную заставу и вышли на просторы незалежной батькивщины. Именно там засранец «Джонни» начал вести себя по-хамски, потребовав немедленного освобождения. Я, разумеется, уступил ему, однако этот забулдыга обманул меня, решив освобождаться по собственному графику. Не успели мы согласовать дальнейшие совместные действия, как эта скотина вновь раскапризничалась, и мне опять пришлось вести ее в комнату раздумий и грез. В дверях мы столкнулись с т а к о й Милой, при виде которой даже мерзавец-брюнет на время утихомирился. А всего-то навсего она сменила униформу на скромное пупсиковое платье с несколько нескромным вырезом на груди. «Джонни» тотчас заметил этот вырез и принялся хихикать, как пацан, надышавшийся вволю азотной гадости из воздушного шарика, я же сосредоточил внимание на Милиных глазах, невинно выглядывавших из-под дециметровых ресниц. Так мы стояли молча несколько секунд, пока я не вспомнил, что на правах хозяина должен что-нибудь сказать.

– Вот руки решил помыть, – слишком весело для такой ничтожной новости объявил я, делая шаг назад. – А вы проходите.

Я думал, что она застесняется, однако она важно прошла мимо меня, обдав приторно недорогим парфюмом, и степенно села на кушетку, поправив по-школьному подол столь впечатлившего нас с «Джонни» платья.

Едва мы вышли в коридор, как негодяй «Джонни», скривив и без того противную рожу, осведомился, где это я научился так лихо врать девушкам, годящимся мне во внучки. Ну, может быть, не во внучки, но точно в старшие дочки, поправил он, устыдившись тотчас себя. Впрочем, если ей под тридцать, а вам, сударь около семидесяти, то при известных вариантах она вполне может доводиться вам и внучкой. Я не стал возражать ему до той поры, пока не нажал педаль смыва, но, моя руки, все же напомнил, что до семидесяти мне еще трубить больше десяти лет, а говорить неправду пришлось из-за соблюдения этикета, который не позволяет воспитанным людям делиться с дамами своими проблемами, но «Джонни» может не волноваться за себя в этом смысле, так как правила этикета не распространяются на физических и моральных уродов. «Джонни», усмехнувшись, пообещал ответить минут через двадцать…

Вернувшись, я застал Милу в более свободной позе. Одна ее нога оседлала другую, и из всего этого великолепия я выделил не сдобные колени и не матово объявившееся моему взору бедро правой ножки, а изящную щиколотку, значительно более тонкую, чем мое запястье. Мой приход не смутил гостью, и позы она не переменила, продолжая листать журнал «Down beat» за 1967 год, присланный мне в свое время Марией Селиберти, музыкальным комментатором русской службы «Голоса Америки». Я повсюду возил его с собой для умиротворения самого себя. Он каким-то непостижимым образом переселял меня в середину шестидесятых годов века минувшего, которые я считал лучшими в истории человечества. (Притихший было «Джонни» при этом смачно высморкался и покачал головой.) В журнале было много статей, в том числе о Дейве Брубеке и Бене Вебстере (ну хорошо – Уэбстере!), печатались обзоры новых джазовых пластинок и непременный лист лучших из них со множеством фотографий. Помню, вместе с журналом пришел диск Ахмада Джамала – тогда наши чекисты еще не рубили пластинки, это будет потом, спустя год…

Увидев меня, Мила отложила журнал и спросила:

– А вы кто по профессии, Тимофей Бе…Бенд…

– Бенедиктович, – докончил я, присаживаясь напротив нее. – Папу моего дед назвал так в честь своего любимого напитка бенедиктина. Если когда-нибудь на меня разозлитесь, то смело можете назвать Портвейном Бенедектиновичем, – я не обижусь.

– Как интересно… – сказала Мила, расседлав левую ногу. – А так вы, значит… («Придурок», – тихо, в сторону подсуетился за меня сонный «Джонни»).

– Маляр, – ответил я угрюмо, вспомнив о пятерых джонниных братцах, покуда дремавших в моей походной сумке. – Малюю себе потихоньку.

– Да-а? – протянула разочаровано Мила. – А я думала, вы музыкант. – Она вновь взяла журнал и прочитала, растягивая звуки: – Д-о-в-н («Даун бит», – поправил ее «Джонни». – Журнал для даунов»). В бригаде, наверное, работаете бригадиром?

– У меня индивидуальное производство, – ответил я скупо, но без обмана. Мне и впрямь сподручнее было именовать себя маляром. Возможно, просто нравилось само слово с его четким чередованием согласных и гласных, с какой-то помпезностью звучания… Конечно, я мог бы назвать себя художником и даже живописцем, однако женщины не способны отнестись к этому отвлеченно, и девять из десяти тотчас возжелали бы быть увековеченными на полотне, а Мила вряд ли была той единственной, которая не захотела бы стать натурщицей, притом немедленно. Правда, сказала бы она, у нее в одном укромном месте сразу две висячие родинки, но ведь их можно потом заштриховать, да, Тимофей Бединиктович? («Джонни», размявшись кукареканьем, уже перешел бы на утробные звуки.) Я бы попытался отговориться тем, что не имею теперь ничего под рукой, но она нетерпеливо заметила бы, что сойдет для начала и карандашный набросок («Джонни», держась обеими руками за рот, пулей вылетел бы в коридор, но вскоре вернулся бы, имея при себе багрово-красную рожу, мокрые от слез глаза и небольшую коробку карандашей).

Признаться, я с трудом сдерживал себя. Хождения в туалет раздражали меня меньше, чем пионерский энтузиазм Милы. Пообщаться с ней на ощупь в темноте было бы, конечно, не вредно для организма, но после обильного застолья с «Джонни» я чувствовал себя совсем разобранным. Чернявый кровосос, покидая меня, тоже был полон скепсиса на этот счет и даже рекомендовал угомонить Милу страшной историей про прилетевшего к нам с западного побережья Нила ужасного комара, чей укус на время лишил меня возможности принимать дам в ночное время.

Я не слушал «Джонни». Натужная игривость духа, которой я хотел подбодрить себя перед скорым и неизбежным кошмаром (а в том, что это будет именно к о ш м а р, я не сомневался), ушла вместе с совсем ослабшим моим собутыльником, оставив меня с муторным ощущением стыда перед Агнешкой. События тридцатилетней давности, и так не обделявшие вниманием в последние месяцы, теперь стали давить на мою и без того несвежую голову, нагоняя вселенскую тоску и безысходность. Да тут еще все о н и вдруг повылезали из щелей, казалось бы, намертво заколоченного дома, стоявшего на отшибе времени: не только Агнешка, но и Лидия с паном Гжегошем, и сексот Курдюжный, и собиратели чинариков, и палестинцы, страдавшие бессонницей, и коньячный Гриша Ковач, и молодой красавец-бармен Пламен, закормивший нас мидиями… Но первый план заняла Агнешка, пристроенная мною на самодельном подиуме в «люксе» у пана Гжегоша во время его второго неожиданного отбытия в Гданьск, Агнешка, которая могла бы стать худшей натурщицей в мире, переживи она ту далекую страшную осень 1981 года…

Мила довольно быстро заметила перемену в моем настроении. Впечатлившись, скорее всего, моим бумажником трехдюймовой толщины, который я по неосторожности продемонстрировал ей во время знакомства, она пришла подработать немудреным способом, коли клиент сам намекал на возможность расслабиться в приватной обстановке. Неугомонно-беспощадный «Джонни» и здесь порезвился на славу. «А ты, верно, думал, что она на тебя, мухомора, польстилась. Нет, братец, на денежки твои она польстилась! Что у тебя еще есть? А ничего, братец, нету, кроме этих дурацких бугров на руках!» – сказал он, когда я с каким-то гадливым чувством разглядывал себя в туалетном зеркале себя, а вроде как и не себя, вроде как неприятного глазу незнакомца.

– Ну вот что, Мила, – сказал я. – Иди спать, детка. Дедушке дурно что-то…

Надо быть женщиной, чтобы в полной мере ощутить нелепость этой моей отговорки. Мне-то она казалась вполне съедобной, но Милу она просто уничтожила. На ее лице после того, как я объявил вердикт, тотчас появилась какая-то слащаво-горестная гримаса, комментировать которую не взялся даже охальник «Джонни», и я почувствовал себя так, будто ударил ее по лицу. Если бы она начала что-нибудь говорить, пусть даже и ругаться, все было бы легче, но она молчала, продолжая тупо улыбаться, и мне действительно в какой-то момент захотелось ее ударить. Потом она встала, пожелала спокойной ночи и ушла. Все это она проделала с известным изяществом, пожалуй, даже церемонно, и наблюдавшему бы эту сцену со стороны вполне могло показаться, что госпожа только что покинула своего камердинера, распорядившись насчет завтрашнего утра.

Весь следующий день я провалялся на полке. Я выбрал себе верхнюю по ходу поезда, и все утро бездумно пялился в давно немытое окно на бесконечные плантации подсолнечника и кукурузы. За примерное поведение бог прислал мне к обеду собеседника – вместо обеда, если быть точным. На удивление этим собеседником оказался «Джоннин» однояйцевый брательник, чьим modus operandi в первые двадцать минут я был очень доволен. Вместо сплетен и оголтелой критики всего и вся он обратил мое внимание на то, что подсолнухи всегда держат свои головы по солнечному курсу. «Так что не обязательно иметь мозги, чтобы поступать правильно», – как-то по-восточному мудро завершил он свой экскурс в природоведение, и я увидел в этом намек на то, что неплохо было бы налить и выпить за всех безмозглых троечников и соглядатаев, которые в нашем славном Отечестве обыкновенно достигают самых высоких постов.

Когда я наливал, мимо приоткрытой щедро двери проходила неспешно Мила. Я выругался незлобно про себя, а «Джоннин» братец сказал, что проводница очень даже ничего себе гражданка, и, не будь он занят, то помчался бы в атаку с шашкой (или чем-то еще) наголо. После этого замечания я понял, что первый «Джонни», возможно, был не самым плохим парнем…

Остаток дня и полночи были отданы таможне и погранцам. Мила всякий раз заглядывала ко мне и предупреждала о скорой проверке и соответственно о закрытии туалета. «Джоннин» братан узрел в этом, последнем сообщении изощренное издевательство – похоже, он был в курсе вчерашних событий. Во время одного из таких заглядываний я поинтересовался, не зайдет ли она вечерком проведать старичка, на что услышал в ответ идиотскую шутку про сопливых, которых вовремя целуют. Более меня эта шутка раззадорила «Джонниного» однояйцевика. «А почему вообще нужно целовать сопливых? – разошелся он. – Ты сначала от соплей избавься, а потом целоваться лезь. Правильно я говорю?»

И все же Милин отказ меня хотя бы краем, а задел. Он заставил каким-то новым взглядом посмотреть на себя, и то, что я увидел, мне мало понравилось. Я увидел плохо подстриженного полупьяного подстарка с пустыми глазами, небритым и припухлым от трехдневного возлияния лицом, не отмеченным ни мыслью, ни волей, лицом отжившим и смертельно уставшим, чьи мышцы нехотя сокращались всякий раз, как бы делая ему одолжение. Результатом этой инспекции стало самоубийство «Джонниного» братца, выбросившегося на полном ходу в окно и разбившегося с ужасным звоном о бетонную ферму. Закрывшись с головой простыней, я вознамерился уснуть, а по пробуждении начать новую жизнь, но спустя минут двадцать был поднят румынским таможенником с собакой…

Меня, как и было обещано, встречали. Высокий прямой человек стоял со скучающим видом в самом начале перрона, подняв над собой табличку с моей фамилией. Увидев объект ожидания метрах в пяти от себя, он разулыбался и шагнул мне навстречу со словами:

– Добре дошли, Тимофей Бенедиктович!

– Не так, чтобы добре, но дошли, – ответил я. – Здравствуйте!

Шутка моя была поощрена кисловатой улыбкой и многократными киваниями головой, хотя «добре дошли» означало по-болгарски не что иное, как «добро пожаловать», однако, встречавший меня господин был, видимо, слишком хорошо воспитан, чтобы указать на нелепость моей остроты.

Он деловито освободил меня от спортивной сумки, в которой помимо прочего лежали в полудреме еще четыре «Джонниных» близких родственника, и бодро зашагал к выходу. Через вокзал мы вышли на небольшую площадь и направились к машине, припаркованной невдалеке. Пока он прятал мою сумку в багажник, я оглянулся и увидел со вкусом отреставрированное здание вокзала с обозначением железнодорожной станции: Ж П гара Варна. Я уже когда-то был на этой самой Ж П гара, но то ли мне тогда завязали глаза перед выходом из поезда, то ли я превратился в полную клячу за эти тридцать лет. Возможно, впрочем, что я был не вполне трезв в тот дождливый сентябрьский день…

Мы добирались минут сорок, и единственным местом, узнанным мною за время поездки, был Дворец спорта, в котором мы смотрели т о г д а с Агнешкой, Лидией, паном Гжегошем и разной прочей братией финал чемпионата Европы по волейболу. Играли, кстати, сборные СССР и Польши, и мы выиграли довольно легко. Нет, успокоил я себя, ты не кляча. Ты повышен в звании до грязного старикашки. Не вполне понятно, правда, почему хорошая девочка Мила меня так назвала, ведь я вел себя вполне пристойно. Вот именно поэтому и назвала, сказал бы сейчас «Джонни», апологет горькой правды, но он промолчал, потому что более суток пребывал на дне пластмассового мусорного бака цвета парижской зелени, а может, уже и на свалке, где нередко заканчивают свой путь иные правдолюбы.

Дорога в основном пролегала вдоль моря, и я вдруг отметил про себя, что впервые созерцание серебристой глади не улучшило моего настроения. Мы познакомились с водителем, и я извинился за сумрачный вид и глупую шутку, отговорившись бессонницей. Он лишь слабо улыбнулся и пожал плечами, из чего я понял, что парень он тертый. Звали его Евгением, и он был болгарином, работал, как выяснилось, в организационно-хозяйственном отделе (обком, подумал я, чистый обком!) и исполнял какую-то должность в автопарке. Мы говорили о погоде, о ценах на бензин, о том, хорошо ли живется болгарам в Евросоюзе… Евгений на всякий вопрос отвечал обстоятельно, помолчав прежде секунд пять. Однажды он и сам разговелся вопросом, поинтересовавшись, бывал ли я раньше в Болгарии. Я ответил, что бывал, давным-давно отдыхал (на этом слове я чуть не поперхнулся – славно я тогда о т д о х н у л!) в Международном доме творческих работников. Евгений оживился, отметив радостно, что дом этот и теперь существует и что от того места, куда мы едем, до него километра полтора, не более. Новость меня взволновала, но обрадовала или огорчила, я сразу не понял.

Этот дом я помнил очень хорошо. Стоило мне прикрыть глаза, как в моем воображении один за другим начинали возникать строения (я жил в старом, приземистом, а Агнешка с Лидией и паном Гжегошем – в «свечке»), затем дорожки, клумбы с розами, бар Пламена у кромки моря с джазом до полуночи, откуда мы иногда перекочевывали в глубь территории к щебетунье Веселине, под крышу, на обогрев после обязательного купания, маленький пляж с желтым ноздрястым песком…

Я мотнул головой, вспугнув видения, и спросил:

– А что это у вашей серьезной организации такое не совсем серьезное название: «Корпорация эльфов»? Эльфы ведь – сказочные существа. Вы там что – сказки на ночь рассказываете клиентам?

– Я не знаю, – сказал, подумав, Евгений. – Думаю, сказок там не рассказывают. А вы любите сказки?

– Очень люблю, особенно за такие деньги, которые объявили мне ваши менеджеры, – сказал я, вспомнив п р и б л и з и т е л ь н у ю цифру, названную мне в Москве представителем корпорации. Причем меня поразила даже не сама цифра, а то, что она приблизительная! – Мы будем проезжать Дом творчества или не доедем до него?

– Мы свернем в лесной массив за полтора километра до него, – ответил Евгений.

– Понятно, – сказал я. – Все-таки к эльфам едем.

И дома еще, и в Москве после встречи с представителем компании меня одолевали прямо-таки приступы самобичевания; как я только не обзывал себя, как не уничижал в связи с этими самыми эльфами, пока вдруг не вспомнил, что совсем ничего не знаю о них. После соответствующих изысканий я кое-что узнал, но радости мне это не добавило. Маленький жуликоватый народец, обитавший когда-то в лесах, – так представили их миру англичане, и я почему-то сразу им поверил. В общем, я ехал к прохиндеям, для которых самым трудным будет проблема сохранения серьезного вида, когда они будут р а б о т а т ь со мной. Это алкогольная интоксикация, сказал я сам себе. Она прежде всего бьет по нервам и несет раздражение. Если бы о н и были прохиндеями, то запросили бы аванс или даже предоплату, но объявлено было ясно и четко: оплатите, если результат вас удовлетворит. Я сказал, вытерев салфеткой губы после пива: «А что, если I can get no satisfaction?» Мой vis-à-vis, элегантный мужчина примерно одного со мною возраста, определенно посещавший косметический салон не реже двух раз в месяц, усмехнувшись, ответил: «На нет и суда нет. Но я до сих пор не могу понять, как это по сути мальчишке, а Мику Джаггеру не было в шестьдесят пятом и двадцати, удалось сформулировать главную всемирную проблему – тотальную неудовлетворенность». Я снова пригубил пиво, снова промакнул губы, а уж потом размазал этого лощеного франта по идеально ровной и гладкой, как его щеки, стене пивбара: «Это ваше “удалось сформулировать” просто гениально, особенно применительно к ранее упомянутому джентльмену в красных гамашах, сэру Мику Джаггеру. Я только хотел сказать, что иной раз бываю весьма привередлив. Кстати, одна маленькая поправка: Джаггеру, когда он записывал «I can get no satisfaction», было больше двадцати. Он был уже совершеннолетним». Мой собеседник внешне легко перенес издевку. «Возможно, – сказал он, коснувшись ухоженного уха. – Все дело в том, что нам требовалось выяснить, располагаете ли вы необходимой суммой. Мы это выяснили, и если вернуться к нашей побочной теме, то вполне got satisfaction». Произнося последнюю фразу, он глядел на меня сквозь прищур своих слегка выпученных глаз цвета малосольных огурцов, видимо, думая при этом, что ловко поставил деревенщину на место…

Водитель мой молча вел машину, и я принялся от нечего делать разглядывать окрестности. Мы только что выехали за город, о чем нам сообщил сине-белый дорожный щит с надписью «Варна», перечерченный красной полосой. Море было справа от меня и много ниже. Слева в горы убегал лес – плотный, темный, хвойно-лиственный. Где-то там, уже невдалеке меня ждали эльфы. Справа побережье было сплошь застроено гостиницами, и в тысячах номеров жили люди, которые наслаждались морем, солнцем и любовью. Им не нужны были эльфы. Эльфы нужны были мне… Вовочка – божий человек, мой самый близкий друг, имевший, однако, дозированную информацию о том, за ч е м я действительно ехал к эльфам, сказал, прощаясь со мной на вокзале в Астрахани: «Освежишься, наберешься новых впечатлений, погорюешь о былом, а потом напишешь большое, светлое и красивое полотно». Славный парень этот Вовочка! Полжизни сочиняет «Историю сослагательного наклонения» и каждую неделю берет с меня слово, что я буду ее иллюстрировать. Я это слово охотно даю, потому что ничем не рискую, судя по темпам сочинительства. Впрочем, у Вовочки – божьего человека есть тому оправдание, так как на старости лет он обзавелся дурной привычкой жениться раз в два года. Он, может быть, женился бы и ежегодно, но некоторое время отнимали разводы и собирание манаток. К числу последних, помимо исподнего, выходного костюма, имевшего когда-то цвет, и хорошо разношенной обуви в количестве двух единиц, относилась и стереосистема, настоящая японка, а также большущая коллекция правильного джаза, выпущенного еще в ГДР, где Вовочка в свое время служил, а затем несколько раз бывал в качестве туриста. Всю легальную и нелегальную наличность он оставлял в музыкальных магазинах, и коли бы вы видели, как он нянькается со своими пластинками, то поняли бы наконец, что такое настоящая нежность. Однажды я сказал ему, что это может раздражать его благоверных вкупе с передвижной выставкой изысканных черно-белых фотографий гениев свинга, би-бопа, кула, блюза и соответственно плохо отражаться на супружеских отношениях, на что он лишь пожал плечами и улыбнулся своей неземной улыбкой…

Тем временем говорливый Евгений начал перестраиваться в левый ряд, и я понял, что мы почти у цели. Дальше дорога стала петлять, будто заметая следы, подниматься все выше и выше, и тут я почему-то вспомнил паренька, который росточком был с пальчик, но умом явно превосходил большого дяденьку, не припасшего на дорожку камешки. Хотя, подумал я по странности бесшабашно, глядя на многоярусный терем со множеством башен и башенок, явившийся нам как-то вдруг, кто знает, доведется ли мне вообще возвращаться отсюда…

Глава вторая

Терем, как и подобает сказочному строению, был выкрашен в какие-то детские тона с преобладанием розового и фиолетового. С расстояния в сто пятьдесят метров он казался и впрямь игрушечным, и немало тому ощущению способствовало его местонахождение. Со всех сторон он был окружен лесом, сам же приютился на просторной лужайке с водяным колесом, полузаброшенной мельницей и двумя ветряками, которые лениво поводили крыльями, хотя я не заметил и намека на какое-либо дуновение. Следует также отметить, что здесь было заметно прохладнее, чем в городе. Видимо, выходя из машины, я зябко повел плечами, потому что ко мне уже спешил служитель с пледом в руках и виноватой улыбкой на лице. Одет он был так, как в пятидесятых годах в моем Отечестве одевали мальчиков из зажиточных семей: белая рубашка с распущенным воротом, заправленная в просторные черные трусы на помочах, белые же носочки, спрятавшиеся в сандалиях… При сплошь седой голове и физиономии, обветренной и морщинистой, как у бывалого моряка, обладатель этого наряда выглядел весьма впечатляюще.

– Ну что вы, право, – сказал я, отводя его руку. – Не зима… – но он настойчиво совал мне плед, мыча при том на манер глухонемого.

– Возьмите, возьмите, – посоветовал, подходя, Евгений. – Здесь так принято. – И сам же забрал плед у продолжавшего мычать сердобольного деда.

Мы направились к входу, встречая по пути разнообразных приятелей моего глухонемого доброжелателя. Случившаяся здесь же барышня вместо трусов на лямках была наряжена в совершенно очаровательного вида юбочку, отвлекавшую на время внимание от целлюлитных ножек чаровницы. Если что и примиряло взгляд привередливого человека с таким эстетическим безобразием, так это большой розовый бант, делавший ее похожей на Мальвину. При встрече наш бычок, семенивший чуть впереди нас с моей сумкой, и очаровашка церемонно раскланялись, и мне показалось, что мнимый глухонемой приветствовал свою подружку какими-то приятными речами.

– Надеюсь, мне тоже выдадут здесь труселя с помочами? – спросил я Евгения. – Это ведь все больше эльфы, если я не ошибаюсь?

В это время мы как раз входили в гостиничный холл, и вопросы мои остались без ответов, так как из-за стойки мне уже улыбался дежурный, одетый несколько иначе моего носильщика, почти что по-человечески. Он был тоже немолод, улыбка же у него была приятной.

– Неужели это сам господин Некляев, всемирно известный художник, автор знаменитого «Одноглазого крокодила», именитый в прошлом культурист и армрестлер, а также видный джазовый пианист? – провозгласил он на едином дыхании, размахивая по-дирежерски руками. – Антиб Илларионович Деревянко, русский патриот – к вашим услугам, – и уронил голову на грудь, показав аккуратную бледно-розовую проплешину на маковке.

– Неглупый текст, Антип Илларионович! – одобрил я вступительное слово.

– Антиб-б, – поправил меня Деревянко елейным голосом. – Я родился во Франции, как раз в том прекрасном городе. Тут, позвольте заметить, имеет место игра слов…

– Cтыдно, – сказал я, – русскому патриоту носить супостатское имя.

– Так ведь и батюшка ваш, Тимофей Бенедиктович… – начал было оправдываться дежурный, но я его осек.

– Батюшка мой, царствие ему небесное, был в некоторых ипостасях невоздержанным человеком, – сказал я строго, – и ссылок на него впредь прошу не производить. К тому же сына своего он назвал православным именем, а не каким-нибудь басурманским Лионом или Манчестером.

– Да меня никто Антибом и не именует, – признался радостно Деревянко. – Все норовят Антипом обозвать.

– Так вот, Антип Илларионович, – продолжил я. – В вашей замечательной приветственной речи нужно сделать несколько усечений. Уберите к едрене фене все эти «всемирно известные, знаменитые, именитые» и прочую лабуду, а про видного джазового пианиста вообще больше не заикайтесь. Я до сих пор «Blue moon» c ошибками играю.

– Суровы вы к себе, однако, – сказал Антиб Илларионович. – Это так по-русски…

– Вы бы меня лучше в курс дела ввели, – остановил я начавшую было зарождаться из ничего патриотическую речь, – а то у меня от всего этого карнавала голова кругом пошла. Что вы прямо как дети – с этими эльфами, трусиками, юбочками…

– Тимофей Бенедиктович, – довольно жестко перебил меня Деревянко. – Позвольте вам заметить, что это тема не для разговора в холле гостиницы. В свое время я дам вам все необходимые пояснения. Вот вам ключ от номера, отдыхайте с дороги. А эти анкеты посмотрите, когда отдохнете. И запомните: я ваш покорный слуга 24 часа в сутки.

Я попрощался с Евгением и поплелся к лифту за выжившим из ума стариканом в трусах, которого сумка моя согнула в три погибели, и будь в холле меньше света, старичок вполне бы мог сойти за собаку, научившуюся таскать поклажу не в зубах, а в правой передней лапе.

Номер был хорош. Просторная прихожая, справа – ванная тоже немалых размеров да две представительные комнаты, имевшие из прихожей отдельные входы и также отдельные выходы на объемную террасу, с которой взору открывался чарующий вид одномоментно и леса, и моря. В гостиной в левом углу стоял кабинетный «Petroff» цветом под красное дерево, милая малютка весом в триста килограммов выпуска, скорее всего, до 1974 года (позднее, заглянув ему за спину, я обнаружил, что не ошибся: инструмент был смастерен чехами в 1972 году).

Я хотел было дать тяжело дышавшему деду денежку на приобретение приличествующих возрасту штанов, но он, увидев деньги, замычал пуще прежнего и к тому же затрясся. Пришлось заменить деньги улыбкой и тоже чем-то вроде мычания. Мне показалось, что ухромал от меня пожилой эльф вполне счастливым.

Развалившись в уютном кресле, я невзначай, вертя не голову, а кресло, оглядел углы и верх гостиной по периметру, однако ничего лишнего не обнаружил. В том, что э т о лишнее вполне могло присутствовать в номере, я не сомневался. Сидит сейчас какой-нибудь секретный эльф у себя в комфортабельном подвале и с тупой рожей разглядывает меня, подумал я и едва сдержался, чтобы не показать ему кукиш. Потом я, уже чистым и благоуханным, принимал решение об освобождении из плена одного из оставшихся в живых братцев незабвенного «Джонни». Операция по освобождению прошла успешно, ибо ей никто не препятствовал, и вскоре я, прихлебывая виски, взялся за анкеты, первая же из которых так меня развеселила, что я пролил часть нектара на ковер.

На фирменном бланке (кстати, здесь я впервые обратил внимание на то, что полное название веселой и находчивой компании выглядело так: «Корпорация эльфов: досуг, игры, чудеса», причем последнее слово заметно выделялось графически), предваряя основной текст, было размещено предупреждение, смысл которого сводился к тому, что дирекция заранее приносит извинения тем клиентам, коих хотя бы один из вопросов анкеты может привести в морально-нравственное замешательство. Лично меня в такое замешательство привел вопрос № 3, следовавший за моими ФИО и адресом: «Был ли ваш отец эльфом?» Тут я расхохотался и пролил на ковер граммов двадцать виски, и, чтобы более не рисковать (вопросов была тьма-тьмущая), я от греха подальше допил, что осталось в стакане, а затем стал гипнотизировать телефон.

Не успел я прислонить трубку к уху, как услышал приятный баритон Антиба Илларионовича Деревянко:

– Слушаю вас, Тимофей Бенедиктович! – сказал он, б е р е ж н о выговаривая слова.

– Вы не могли бы подняться ко мне? – спросил я, отчего-то ощущая неловкость.

– Сию минуту, – охотно ответил Деревянко, – уже выдвигаюсь, – и стуком в дверь доложил о своем прибытии много раньше, чем через минуту – будто специально околачивался поблизости от моего номера.

– Простите, Антип Илларионыч, что отвлекаю вас от дела, – начал я мешковато, – но…

– Никаких «но», Тимофей Бенедиктович! – осадил меня и жестом, и словами Деревянко, улыбаясь мне столь мило, точно уже взял ручку для росписи в премиальной ведомости. – Я прикомандирован исключительно к вам.

– Хорошо, майор, – сказал я. – У меня вопрос к вопросу. В каком смысле мой папаша мог быть эльфом?

– Так он все-таки был им? – воодушевился тотчас мой куратор.

– А кто его знает, был он эльфом или нет, – не сдержался я. – Он, как теперь говорят, по жизни кем только не был. И будь он эльфом, я бы не удивился. А через вашу контору уточнить это нельзя? Да и вообще – это что-нибудь дает рабочему классу?

Прежде чем ответить, гость мой оглядел неспешно гостиную, подвигал беззвучно тонкими ехидными губами и, выставив указательный палец, сказал:

– Первое. Я действительно майор бронетанковых войск Республики Франция в отставке, но странно, откуда вы это знаете. Второе. Выяснить через нашу контору, хотя она все-таки больше ваша, был Бенедикт Степанович эльфом или не был, в принципе можно, но излишне денежно затратно. И третье. Если ваш батюшка все же был эльфом, то вам как его прямому наследнику будут положены разного рода преференции.

– Дорогой мой Антиб-б Илларионович, – растроганно произнес я, ставя на стол второй стакан. – А без конторы этой, будь она неладна, обойтись никак нельзя?

Продолжить я не смог, так как Деревянко вдруг набычился и принялся на манер барабанщика, а то и бонгиста ритмически постукивать по краю стола, сопровождая эти постукивания тонкими пронзительными звуками.

– Не узнали? – улыбнулся он одними глазами, вновь включившись в свой перфоманс.

– Да узнал, – сказал я, тоже закивав головой. – Майлс Дэвис, «If I were a bell» с Джимми Коббом на барабане, запись в «Персидской комнате» в нью-йоркском отеле «Плаза», 1958 год. Одна из любимых композиций покойного генсека-чекиста Андропова. Может быть, вы все-таки не французских бронетанковых войск майор, а, Антип Илларионыч?

Деревянко сделал вид, что не расслышал этого последнего вопроса, продолжая барабанить и дудеть.

Я все понял, кивнул ему и обрадовано произнес:

– Фу ты, какой я балбес! Конечно, он был эльфом! И не каким-нибудь там замухрышкой! Вокруг него все время крутились странно одетые люди, да и сам он часто надевал детскую панаму и шел на какие-то собрания. Эльфы ведь что-то вроде масонов, у них тоже есть знаки отличия? Если у масонов бутоньерка в петлице, то у эльфов – помочи или панамка, верно я говорю?

– Такое вполне допустимо, – немедля прекратив паясничать, степенно ответил имитатор. – Так и запишите: был.

Я разлил виски по стаканам, и мы чинно помянули папашу, почившего, как выяснилось, в ранге заметного регионального эльфа. Может быть, он даже возглавлял у них там райком, хотел я еще больше набить себе цену, но воздержался, вовремя сообразив, что райкомовские и прочие комовские эльфы входили определенно в номенклатуру, и отследить это было делом плевым.

Деревянко тем временем принялся с таким упоением разглядывать пустой стакан, будто я принес его из Грановитой палаты. Я снова наполнил тару, мы снова выпили – теперь уже по-европейски, без тоста.

– Вы знаете, Антиб-б Илларионыч, что в Польше на гастролях Майлса Дэвиса встречала и возила по Варшаве спецмашина Андропова? – спросил я для разрядки.

– Или? – усмехнулся Деревянко, теперь нежно поглаживая стакан. – Я лично сидел за рулем этой машины – мне ли не знать, сударь мой?

– И это все, разумеется, в рамках службы в бронетанковых войсках республики Франции? – насмешливо сказал я, хотя чувствовал себя совершенно огорошенным такой новостью. – Надеюсь, вы его не на танке возили?

– Да почти что, – мечтательно ответил ценитель стаканов. – Во всяком случае, по защищенности та машина не уступала иному танку. И давайте на этом оставим в покое мою служебную карьеру. Она, как вы понимаете, не была особо удачной.

– А что Майлс Дэвис? – сменил я пластинку, которая уже действительно мне поднадоела. – Каков он в общении? Прост, как правда?

– Я бы не сказал, – постучал по стакану ногтем Деревянко, и я воспринял это в качестве сигнала к действию, отрядив мемуаристу большую, чем себе, дозу амброзии, которую он опять же выпил, что называется, н а к а т о к. Отморщившись положенные три секунды, он продолжил: – Интеллигентного вида черного цвета человек, абсолютно сосредоточенный на своей музыке. Я ведь тоже немного играю на трубе, в том смысле, что догадываюсь, какой конец ее подносить к губам, и для меня он был и остается джазовым богом, но тогда в машине он сидел сзади, забившись в угол, и молчал, иногда пропевая что-то в разной тональности.

– Антип Илларионыч, – всунулся я в его размеренную речь, – у вас это экспромт или домашняя заготовка? Что-то я вам не верю.

– Да и на здоровье! – весело, но все же с червоточинкой уязвленного тщеславия отозвался мой гость и демонстративно отставил от себя стакан, вроде бы мне в наказание за непотребные речи. – Вы, Тимофей Бенедиктович, как я заметил, вообще мужчина больше скептический, что никак не вяжется с вашей богатырской внешностью. При ваших мускулах вы должны быть наивным, как пятилетний ребенок. Кому же в голову придет вас разыгрывать или шутить с вами? Какой у вас объем бицепсов?

– Не знаю, – ответил я. – Зачем мне это теперь? Вы лучше на пальцы мои посмотрите. Видите бугорки на фалангах здесь и здесь? Это отложение солей и тут хоть полуметровые бицепсы не помогут. Так-то оно мне не мешает, но вот когда садишься за инструмент, иной раз их ощущаешь.

– Батюшки! – воскликнул довольно Деревянко и вновь стакан к себе приблизил. – Вы, оказывается, и т а к и м можете быть? Я думал – приедет чемпион, как вы изволили давеча выразиться, по жизни, и давай всем носы и руки крушить. А вообще вы о-очень интересный человек! Не представляю, как вы такими могучими руками пишете картины с тончайшими деталями и играете, положим, «Tenderly»? И с дамами, небось, проблемы? Cколько поломанных ребер на вашей совести, признавайтесь как на духу?

Я снова взялся за «Джонниного» братца, которому, очевидно, была на роду написана недолгая жизнь, и недрогнувшей рукой укоротил ее еще на четверть. Мне было не по себе. Я чувствовал, что первый раунд остался за моим любезным и покорным слугой, который грамотно и чисто обошел меня по кривой и тюкнул пару раз по затылку, навязав свои правила игры. Он бил и отступал, бил и отступал, а я лишь провожал его мутным взглядом. Как же мощно они подготовились ко встрече со мной! Все просчитали на компьютере и людей подобрали.

– Ну, – сказал я после паузы, последовавшей за очередным возлиянием, – Оскар Питерсон тоже был не дистрофик, и пальчики у него потолще моих были. Что же касается дам, то найдите мне хотя бы одного мужчину, у которого бы не было с ними проблем. Ломал ребрышки, каюсь, и даже иной раз не знал, что ломал. Хотя однажды слышал, как они хрустели. А вы, Антип Илларионыч, службист отменный! Все делаете как положено. Вот завели меня в темный лес – и ну волками страшными пугать. Вы знаете, за ч е м я сюда приехал?

– Знаю, – твердо ответил мне Деревянко (да какой, к черту, Деревянко! Вчера Жестянко, завтра Обезьянко). – К тому и начинаю готовить вас. Дело предстоит тяжкое, малоизученное, для непосвященных и вовсе невероятное. Вы думаете, я пью тут одну за другой просто от потребности выпить? Да меня трясет всего, как только вспомню, ч т о вам предстоит пережить. Вас, может, во всем мире два-три человека таких будет, как первых космонавтов, и когда в старости, сидя у камина, вы станете вспоминать эти дни…

И вдруг запел, приправляя песню уже начинавшими проявляться слезами: «The days of wine and roses …» Пел он отменно, где-то копируя Фрэнка Синатру, так как имел схожий с ним по тембру голос.

Признаться, я опешил. Если Синатра да и та же Джулия Ландон пели про дни, наполненные вином и розами, которые незаметно сгинули в тартарары, с легкой грустью и даже с иронией, то теперешний нежданный исполнитель рвал душу и себе, и мне, однако ж вполне управлял собой и своим голосом. Я сел за пианино и подыграл певцу, который тотчас оживился и прибавил в обертонах. Нет, пронеслось у меня в голове, это не экспромт и не домашняя заготовка. Он же, в конце концов, не артист МХАТа. Это живое, всамделишное. Потом я обнял его, и он разрыдался на моей груди. Конечно, это были по преимуществу пьяные слезы, и оплакивал он теперь главным делом самого себя, но я был тронут и едва не составил ему компанию.

– Нервы ни к черту, – прихлипывая, объяснился мой гость, утерев слезы и даже пытаясь улыбаться. – Все одно к одному невпопад в последнее время, а тут увидел вас – и такая жалость нашла и к вам, и к себе, что…

Он не докончил фразы, махнув лишь рукой, словно отмахнулся разом от всех прежних и будущих бед и невзгод, и снова стал прежним Антибом Илларионовичем Деревянко, симпатичным, толкового и солидного вида мужчиной, разменявшим пятый десяток, дослужившимся в КГБ до майора, а нынче ставшим аниматором для такого престарелого дурня, как я.

Мы выпили за days of wine and roses и от греха подальше расстались, пока кого-нибудь не побили или что-нибудь не сокрушили в отместку за свою незадавшуюся жизнь. Я же после ухода гостя трепнулся на кровать прямо поверх покрывала и скоро заснул.

Пробуждение мое было тягостным. Я не сразу понял, где нахожусь, и даже резко встряхнул себя, дабы убедиться, что это не сон, однако за ясность пришлось заплатить нудной болью в висках: не трясите с похмелья головой, господа, – она этого не любит.

Полегчало мне на террасе; я смотрел вдаль и с каждой секундой ощущал, как из меня выходит дрожь, в существовании которой я не хотел признаваться самому себе. Вид с террасы, как я подметил еще давеча, открывался чудесный. Взгляд без каких-либо помех летел вперед, к морю, к живительной воде, способной, подобно огню, зачаровывать. Лишь едва касаясь временами верхушек деревьев, этот взгляд мой как бы отталкивался от них и ускорял свой стремительный бег.

Но думал я не о красоте природы, а об Антибе Илларионовиче Деревянко, русском патриоте. Признаться, меня всегда настораживали люди, называвшие себя патриотами. Я не понимал, к чему они это говорили. Хотели ли они этим возвыситься над своим собеседником или напугать его? Ведь любовь к родине, как и всякая любовь, – чувство глубоко интимное, и негоже делиться им с первым встречным, да хоть и с приятелем. Я любил родину по-другому: я ж а л е л ее. Жалел, что часто правили ею недостойные ее люди, что век назад она отвернулась от Бога, что мы ленивы, мелочны, завистливы, вороваты теперь уже не только в массе своей, но и в поводырях, которые к тому же трусливы и мстительны…

С первых же минут знакомства назвав себя патриотом, Антиб Илларионович Деревянко решил, видимо, проверить, завожусь я с полуоборота или нет. Он такой же Антиб, как я – Гуаякиль. И родился он где-нибудь под Одессой (чего стоит это его «или?» – оборот исконно одесский), и танк он, скорее всего, видел только в кино; «топтался», небось, где-нибудь между Москвой и Питером, проклиная про себя свою героическую службу, пока не выперли за ненадобностью в рамках оптимизации кадрового состава. Вот он и подался к эльфам, благо, друг к этому времени деньжат успел срубить. Это в лучшем случае. В худшем же вся эта мифологическая корпорация могла быть «конторским» изобретением, и пожилой эльф, который чуть не загнулся, таща мою сумку, мог шоферить еще у Лаврентия Павловича, а целлюлитная красотка – стучать заодно и на машинке у Юрия Владимировича. Тогда уж лучше бы к простым жуликам: те просто обворуют, а эти еще и в формуляр запишут…

В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для священников, писателей, бесов и чекистов.

В Москве меня предупредили, что со мной будут плотно работать и что мне следует запастись терпением, потому как придется очень много вспоминать и писать. Увольте, сказал я тогда доверительно представителю, озабоченному гладкостью кожи на своем миловидном лице, излучающем голубоватый отсвет, вспоминать и писать – это два чудовища, которых я боюсь больше всего на свете. Нельзя ли их как-нибудь обойти стороной? Нельзя, сказал представитель строго, пожалуй, даже слишком строго для гомика со стажем. Впрочем, продолжил он, добавив все же в голос сиропа, у вас будет возможность обсудить этот вопрос с профессором Перчатниковым. Представляю, что он вам скажет! И захихикал a la Джонни-первый, только еще противнее… Однажды Вовочка – божий человек, решив за всех, что надо бы как-нибудь нестандартно встретить Новый год, предложил заинтересованным лицам написать рассказ о чем угодно с обещанием приза победителю. Я купил пачку писчей бумаги, положил ее перед собой на письменный стол, предварительно освободив его от всякого хлама, навострил перо, почесал за ухом – и замер на три часа, завороженный белым листом, смотревшим на меня с едва заметной ухмылкой. Наши смотрелки закончились тем, что я схватил наглеца за шиворот, скомкал его и выбросил вон. Следующий лист поначалу вел себя сдержанно, и я даже приблизил к нему перо, решив написать какое-нибудь заглавие, но стоило им сойтись, перу и бумаге, как рука моя самопроизволько отскочила вверх, точно коснулась оголенного провода, находившегося под напряжением. После этого я готовил себе цикорий с медом, слушал церковные блюзы мисс Махелии Джексон с фестиваля в Ньюпорте, надеясь, что ее бесконечные прославления Господа будут услышаны и частичка благодати перепадет и мне, боксировал с тенью, которая, словно пьяница, то куда-то пропадала, то еле держалась на ногах – и все это я делал, чтобы взбодрить себя и одолеть наконец эту треклятую листушечку, обращавшуюся со мной с высокомерием девственницы. Кто-то, возможно, и не поверит, но я не вывел ни одной буквы почти за полдня упорного сидения, радости от которого было разве что будущему геморрою. Мне, однако, показалось, что белоликая девственница с грустью восприняла мое фиаско: я ее так насмешил за эти долгие часы томления своего убогого духа, что она уже, верно, решилась отдаться мне, не требуя от меня подвига, за любой дебильный абзац, – так и его я не сотворил! И вот теперь от меня ждали чуда…

Солнце меж тем скрылось за холмами справа, стало и впрямь прохладно, и я вспомнил про плед. Но даже и он не сразу согрел меня, и быть бы мне недужным, коли бы не «Джоннин» родственник, которому ради моего здоровья пришлось пожертвовать своей молодой жизнью. Хотя справедливости ради надо отметить, что он и так уже дышал на ладан.

Глава третья

На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.

– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.

– Это я должен буду работать много и трудно? – Мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.

Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.

– Профессор Перчатников с вами встретится завтра, а моя задача – подготовить вас к этой встрече.

– Клизму будете делать? – спросил я, отжимаясь от пола. – Кто такой профессор Перчатников? Членкор французской Академии наук?

– Что ж вы так людей-то ненавидите, Тимофей Бенедиктович, бесценный вы мой? – воскликнул с горечью Деревянко. – Наш московский представитель, ну тот, кто первым беседовал с вами, предупреждал нас о том, что вы капризны, pardon, как климактерическая дама, но, по-моему, он вас щадил, давая такую лестную характеристику.

Я хотел было разобидеться, но передумал и рассмеялся, усевшись на полу. Смеялся я через силу, потому что шейный остеохондроз вдруг решил напомнить о себе и принялся торить себе дорожку прямо в мою черепушку.

– Конечно, – сказал я, неудачно попытавшись подняться без помощи рук, – мнение вашего московского представителя, выщипывающего себе брови, для меня чрезвычайно важно, однако что это вы тут все такие нежные? Я вообще куда попал? Может, здесь международный клуб геев? Бедные, несчастные эльфы – вы и до них добрались!

Деревянко не стал со мной спорить. Он молча встал со стула и пошел к двери.

– Хорошо, Тимофей Бенедиктович, – сказал он, задержавшись перед выходом. – Приводите себя в порядок и спускайтесь завтракать. Рекомендую вам взять кисело мляко – знаменитое болгарское кислое молоко. Тот, кто его регулярно ест по утрам, живет больше ста лет.

Я вышел на террасу и вдруг почувствовал, что с удовольствием бы сейчас закурил после десятилетнего перерыва. Причем что-нибудь вроде «Трезора» или «Орфея» образца середины шестидесятых, а потом бы выпил стопарик-другой «Плиски» – и снова бы закурил, только на этот раз уже «БТ». А потом пошел бы на Советскую со «Cпидолой» на плече и с рублем в кармане потертых «Lee». Тогда я учился на инязе, и «Cпидола» моя была круглосуточно настроена на ангоязычные радиостанции, коих в 16- и 19-метровых диапазонах было великое множество. Обычно день завершался полуночной программой «Jazz hour» Виллиса (Уиллиса, чтоб вам всем пусто было!) Канновера на всемирной службе «Голоса Америки», и случалось, что я засыпал под колыбельные Телониуса Монка, Каунта Бейси или Коулмена Хокинса. Мало кто понимал тогда, почему я, с отличием окончив художественное училище, пошел на иняз. Любопытствующим я отвечал: «Because of jazz», на что одни начинали глуповато улыбаться, а другие вертеть пальцем у виска. Но я не ерничал и не лукавил. Я действительно хотел войти в этот удивительный мир и жить в нем без соглядатая, без толмача – свободно и радостно. Как художнику, мне прочили скорый успех, я уже был замечен в Москве, и выставочные работы мои высоко были оценены серьезными дядьками, но я всех подвел. Только Вовочка – божий человек да пару «качков», с которыми я тогда тягал железо в мединститутском спортзале у Шептуна, одобрили мой выбор, хотя «качки» мои сделали это не без пользы для себя, притаранив мне тотчас для перевода американский журнал «Bodybuilding», что обычно озвучивалось мною, как «Бо дебилдинг». Помню, Шептун, услышав мой новояз, всерьез обиделся и хотел было отлучить от тренировок на две недели, но, поразмыслив, ограничился тем, что обозвал циником…

Голод вернул меня в бытие. Я увидел дымок, весело поднимавшийся в небо, и подумал, что внизу, верно, жарят шашлык. Привиделись мне даже два эльфа, стоявшие у игрушечного мангала с маленькими шампурами, на которые были нанизаны крохотные кусочки мяса. Я спустился вниз и отведал кисело мляко – сначала один стаканчик, а потом, разохотившись, и второй с недурным круасаном («курасаном», как говорил в свое время один мой знакомый баламут, имевший «пристыжный» вид).

В холле меня поджидал Деревянко.

– Ну как вам кисело мляко? – с хитроватой улыбкой спросил он и, не дождавшись ответа, продолжил довольно: – Вот то-то! – будто не только изобрел «болгарскую палочку», но и сам произвел знаменитый молочный продукт на ее основе.

Мы поднялись ко мне в номер, и меня начали готовить к встрече с профессором Перчатниковым. Антиб Илларионович сказал:

– Умоляю вас, Тимофей Бенедиктович, не шутите с профессором и не выказывайте своего скепсиса. Просто с мрачным видом отвечайте на вопросы. Предупреждаю: вас будут выворачивать наизнанку, вопросы станут задавать самого интимнейшего свойства – терпите, не обижайтесь, иначе ничего не выйдет.

Я кивнул и заметил, что уже слышал подобное предупреждение от московского представителя. Текст предупреждения был написан, верно, самим профессором Перчатниковым и роздан всем эльфам – большим и малым – для заучивания наизусть и дальнейшей трансляции в воздушное пространство, желательно вблизи чьих-нибудь доверчивых ушей. Собственно, все началось с пустой болтовни в московском ресторане. Меня затащил туда Вовочка – божий человек, который в процессе работы над «Историей сослагательного наклонения» иногда выбирался в столицу и старался быть доступным для брата-литератора. В тот раз я составил ему компанию, так как весьма состоятельный клиент пригласил меня для знакомства и переговоров по поводу приобретения нескольких моих картин, а также будущего серьезного заказа. Мы встретились на заднем сиденье его представительного шарабана и по дороге в Шереметьево (он с достоинством извинился за то, что вынужден неожиданно отбыть из Москвы) быстро уладили все вопросы, причем, мои условия были приняты без каких-либо возражений. На обратном пути шофер все допытывался у меня, не я ли снимался в фильме «Крутые парни» в роли зануды-полицейского, но когда я, отсмеявшись, покачал головой, потерял ко мне всякий интерес и лишь при расставании на Цветном бульваре спросил раздраженно: «Ну и зачем вам такие банки на руках нужны тогда?» «Сам не знаю, – сказал я. – Главное, никому их теперь не отдашь». Тут же заверещал мой сотовый, и Вовочка – божий человек торжественно объявил, что я приглашен на товарищеский ужин в такой-то ресторан в девятнадцать нуль-нуль в количестве двух персон, одна из которых должна прибыть на высоких каблуках. Я на всякий случай предупредил его, что, скорее всего, сам приду на них, но все же пролистал записную книжку с телефонами знакомых дам, чтобы через полчаса понять, что таковых у меня теперь в Москве нет вовсе. В одном месте меня обозвали козлом («Это Козел Михалыч, не так ли?»), а в другом мужской голос сразу же пообещал оторвать мне все, что можно оторвать, если я не забуду этот номер и имя Ольга. Оставшиеся три обладательницы высоких каблуков предпочли замаскироваться под длинные и нудные телефонные гудки. От похода же в обувной магазин спасла меня практически незнакомая критикесса, которая с месяц назад звонила, чтобы сообщить о своей мечте написать обо мне в журнале с позабытым теперь мною названием (она так тихо говорила по телефону, что я многого просто не разобрал). Припоминая тогда ее деликатный голос и соразмерные речевые манеры, я отчего-то вообразил себе если не юную деву, то барышню, которой ближе к тридцати, чем к сорока, и даже набросал в уме и приобрел для себя безо всякого заказа ее портрет в полный рост, понравившийся мне настолько, что рука моя, кажется, слегка дрожала, когда я набирал на мобильнике одиннадцать цифр. Здесь мне наконец-то повезло, и критикесса с восторгом (опять же тихим) приняла мое приглашение отобедать. Я спросил, по каким приметам я смогу узнать ее, на что она вполне серьезным тоном ответила: «Я сама узнаю вас. Вы ведь единственный в стране художник, по крайней мере п о х о ж и й на мужчину». Можно было, конечно, не согласиться с этим странным утверждением, но я никогда не спорил с женщинами и потому дожил до преклонного возраста. Она уже ждала меня, когда я подъехал на такси за десять минут до назначенного времени. Очки, пластырь на щеке справа ближе к близорукому глазу, юбилей, отмеченный в тесном кругу года три назад, фиолетовый волос, откуда-то взявшаяся вдруг хрипотца, громкий, почти что охальный смех после третьей рюмки, легкий матерок после пятой, а главное – никаких тебе высоких каблуков! Я поздравил себя с нечеловеческой способностью распознавать по голосу внешность и возраст, взял даму под острый локоток и повел в вертеп. Во всяком случае, она твердо стояла на ногах, обутых во что-то напоминавшее чувяки. Критикесса как критикесса. В Москве их миллион. За время в двести шагов, отделявших нас от вакхистов, она рассказала о себе в с е, а если и не все, то значительно больше, чем мне хотелось бы знать. К примеру, с повестью о двух ее последних мужьях-придурках я бы предпочел познакомиться как можно позже, так же как и с новеллой о соседской кошке Муське, сотворившей с ней форменное безобразие и испортившей всю красоту… Вовочка – божий человек был уже достаточно «кривым», чтобы полезть к нам с Таисией (так звали критикессу) с поцелуями. Я увернулся, и Вовочка чмокнул воздух рядом с моим плечом, а вот Таисии достался билет в первом ряду: ей последовательно были расцелованы щеки, руки и (вниманию дамских угодников!) кончики пальцев. Я успел выпить, плотно закусить и перекинуться парой слов с двумя незнакомцами, столовавшимися с Вовочкой, в то время как последний только-только переместился в район четвертого пальчика. Медлительность действа объяснялась тем, что эстет, милуя пальчики, как-то ласково их называл и даже посвящал им четверостишия. Так и не дождавшись внимания хозяина стола, незнакомцы дружно откланялись, не забыв перед уходом наполнить бокалы, с которыми (верно, едва влажными) и подсели к Вовочке, решив, что он обмывает выход очередной книги. Когда же главный вакхист закончил свои сексуальные забавы и соответственно заметил отсутствие некоторых граждан, то сказал мне, усмиряя дыхание:

– Ты знаешь, кто это был в сером костюме?

– Cудя по размеру бокала, с которым он отчалил, твой самый большой поклонник, – попробовал угадать я.

– Это был… – и он назвал фамилию некогда модного писателя, которого в свое время пытались сравнивать с Булгаковым.

– Точно, – сказала Таисия, – это был он. От него ушла жена, и он начал пить.

– Ну, положим, пить начинают не только, когда жена уходит, – возразил я. – Вон Владимир Константинович начинает пить, когда жена приходит.

– Кстати, а не выпить ли нам за прекрасную Таисию? – воскликнул Вовочка – божий человек, обратив на себя внимание тех, кто, по-видимому, еще не подходил к его столу, и пока я наливал, что-то шептал себе под нос, водя пальцем в воздухе. И вдруг продолжил нараспев: – Та-я, рас-тая…

– Сударь, вас зовут, часом, не Игорь Северянин? – перебил я его, решив, что запас гениальности у Вовочки на этом иссяк.

– Кто вы, незнакомец? – в тон мне вопросила Тая (кстати, так и не растая) и посмотрела на поэта сквозь фужер с шампанским.

– Кто? – переспросил Вовочка, глядя почему-то на меня. – А правда – я кто, Тимофей Бенедиктович?

– Чудо природы, – сказал я. – На тебя уже весь зал смотрит. Если все они разом подойдут…

– Они уже подходили, – тряхнул головой Вовочка. – И после их ухода у меня возникло такое ощущение, что «История сослагательного наклонения» давно издана и читается народом взахлеб. Таисия, выходите за меня замуж. Я муж хороший. Могу предоставить шесть рекомендательных писем от предыдущих жен. По вечерам мы будем слушать с вами джаз. Представьте себе: за окном снег, вьюга, а мы, обнявшись, сидим у камина и слушаем Бесси Смит. «Do your duty, парень – поет она, – не хрена дурака валять!» А ведь ее не стало еще в 37-м…

– В 37-м? – удивленно переспросила Таисия. – Почему в 37-м?

– Ежов расстрелял, – важно ответил Вовочка. – Она там у себя в Америке вела неправильный образ жизни: пила, курила, на профсоюзные собрания не ходила, с нехорошими тетками хороводилась – кто ж такое терпеть будет? Да они все померли: и Билли, и Элла, и Сара…

– Это какая Сара? – втиснулся в разговор я. – Тетя Сара с дома номер 238 по Малой Арнаутской, где самый грязный двор по всей Одессе?

И вот именно тут наша славная гостья провозгласила н е ч т о, положившее начало всем моим настоящим и будущим мытарствам. Потрогав почему-то пластырь и убедившись, что он никуда не сбежал, она негромко сказала:

– Но ведь их же всех можно теперь в о с к р е с и т ь. Мой предпоследний муж работал в какой-то зарубежной фирме, которая успешно этим занималась. Правда, э т о стоит больших денег, и не так, чтобы окончательно… ну, там есть какие-то ограничения, а так… не знаю. Короче, я в это не верю.

После такого неожиданного заявления мы все как-то разом онемели. Таисия с чего-то вдруг полезла в сумочку и принялась там наводить шмон, Вовочка – божий человек хотел было что-то сказать, но передумал, а рот закрыть забыл. Я же, усмехнувшись про себя, взял со стола карту вин и начал изучать ее непонятно зачем. Оцепенение длилось не больше минуты, но и та показалась мне вечностью. Наконец Вовочка, будто его снова включили в сеть, ожил и даже шлепнул губами.

– Вы не находите, что эти маслины уж слишком горчат? – спросил он, глядя мимо нас. – Я, кажется, перебрал.

Пришлось согласиться с ним и заказать кофе.

Таисия, закончив рыться в сумочке, тоже отметилась словцом.

– Извините, – промямлила она, – я, наверное, что-то не то сказала?

– Нет! – закричал Вовочка – божий человек. – Вы очень хорошо сказали. Мы сейчас выпьем, а потом решим, кого будем воскрешать первыми.

Он же, впрочем, сам единолично и решал, вычеркивая из списка одних и внося в него других кандидатов, временами споря и даже ругаясь с собой. Так, в пару к Билли Холидей он решил поначалу добавить и ее муженька, тенор-саксофониста Лестера Янга, но тотчас одумался и принялся костерить пьяницу и драчуна, который бил несчастную почем зря. Без вопросов он воскресил оркестры Дюка, Каунта и Глена, а также Майлса Дэвиса, Сару Вон, Милдред Бейли, Эллу, само собой, Оскара Питерсона и Морсалеса на всякий случай.

– А Морсалеса-то ты чего сюда приплел? – насторожился я. – Он жив-здоров и занимается наподобие тебя джазовым агитпропом.

– Да? – удивился Вовочка и сделал глупое лицо. – Ну тогда Чарли Паркера. Он-то уж точно помер лет триста назад в Париже в будуаре одной герцогини, непонятно, правда, сам или с чьей-то помощью. Жаль, что я там со свечкой не стоял. Какого черта ему было делать в этом будуаре? Кстати, это мы и выясним, когда вернем его сюда.

Пожалуй, не столько Таисино заявление, сколько этот пьяный Вовочкин бред все для меня и решил. Не враз, не там, за несвежим столом – спустя время, уже дома, когда я сидел в своей загородной избушке и пытался сыграть без помарок эллингтоновскую «I didn’t know about you». По всегдашней скромности и непритязательности своему исполнению этой вещи я предпочитал исполнение Эллы Фицджеральд с ее томлением и скрытой, подобно притихшему в топке камина огню, страстью. И то – что я действительно мог знать о любви, не зная Агнешки? Но л ю б и л ли я ее? Было ли то, то я чувствовал, глядя на нее, вспоминая и оплакивая ее, любовью? Было, говорил я себе, было и есть, потому что невозможно три десятка лет думать о женщине, страдая от этих дум, не любя ее.

А там, за столом, от которого почему-то резко запахло рыбой, я еще не понимал, в какие чертоги мне вскоре придется вступить, страшась при этом главным образом самого себя.

Таисия, то и дело отвлекаясь на пьяные Вовочкины возгласы, сказала мне в три приема:

– Увы, разговора у нас сегодня не получилось, но я, представьте себе, довольна. Что-то во всем этом было такое… ну, словом, я теперь кое-что поняла, а что именно, еще не знаю. Вы что-нибудь поняли из того, что я сказала?

– Абсолютно все, – кивнул я. – Доведись мне говорить о себе, и то бы лучше не сказал.

Она лукаво глянула на меня – и рассмеялась. Вовочка – божий человек очнулся, подумал, что пришло время всем смеяться, и заржал, как строевой конь. Ржание его было коротким, но приметным. К нам снова потянулись ходоки с крупными стаканами, чьи донца были едва прикрыты, скорее всего, водой, потому что они ее, не морщась, спешно выпивали до того, как я выходил на розлив – с черпаком и в фартуке. Вовочка был прав: судя по откликам, «История сослагательного наклонения» должна быть номинирована по меньшей мере на звание «Книга года». Сам номинант настолько уже смирился, видимо, с этим неизбежным фактом, что позволил себе вздремнуть, забыв об обязанностях хозяина. Таисия, ответственная за раздачу соленых огурцов, сказала после того, как набег завершился:

– В принципе мы могли бы продолжить наше общение у меня, благо я не стеснена ни площадью, ни благоверным.

Резоны были исполнены такого высочайшего стиля, что я от удивления ответил почти согласием:

– Можно было бы, конечно, однако как быть с будущим лауреатом Нобелевской премии?

– Мы его возьмем с собой и уложим в гостиной на диване, а в нашем распоряжении останутся спальня и столовая. Полагаю, г о в о р и т ь нам удобнее будет в столовой.

Я не читал ни одной ее статьи, но, думаю, ей бы пошло писать приговоры. Во время своей короткой речи она сняла очки и отпустила на волю фиолетовые волосы, став еще краше, чем прежде. Мышеловка захлопнулась, и оставалось лишь съесть сыр не первой свежести. А перед этим наклюкаться до такой степени, когда этот самый сыр станет казаться только что доставленным спецрейсом прямо из швейцарской сыроварни.

– Выпить у меня найдется что, и даже на выбор, – продолжила Таисия, словно прочитав мои мысли, и, подслеповато щурясь, опустила свой деревянный молоток прямо на мой кумпол.

Мы начали собираться. Вовочка – божий человек являл собой классическую недвижимость о двух бесполезных ногах, и трое почитателей его таланта (надо отдать им должное – без стаканов и какой-либо надежды на допхаляву) вызвались помочь с транспортировкой кумира до такси, предусмотрительно заказанного нашей милой дамой.

Шофер, подозрительно глянув на бездыханное тело, спросил:

– Он живой?

– Живой, – ответил один из провожатых. – Мировой мужик, весь зал упоил. И сам погиб в неравной битве.

– То есть как это – погиб? – насторожился шофер.

– В переносном смысле, – пояснил я. – Погиб в борьбе с «зеленым змием», а теперь спит богатырским сном, и я бы очень не советовал его будить.

– Если наблюет – три штуки сверху, иначе не повезу, – объявил шофер.

– Вези, – сказал я. – Условия приняты.

Вовочка сэкономил мне три тысячи, но на выходе пришлось взять его на плечо, и если бы не лифт, то мы не скоро бы добрались до Таисиной квартиры на семнадцатом этаже. Занося, однако, поклажу в прихожую, я неловко повернулся и задел Вовочкиной головой о притолоку. Точнее сказать, ударил притолокой по Вовочкиной бестолковке, отчего спящий проснулся, лихо соскочил с моего плеча и категорически потребовал исключить из списка воскрешаемых какого-то японского барабанщика. Я тотчас удовлетворил его требование, и он принялся вертеть ушибленной головой, оглядывая прихожую.

– Тим, мы это где? – шепотом спросил он меня, все еще озираясь.

– В гостях, – сказал я.

– Очень хорошо, – возрадовался Вовочка. – Люблю, знаете ли, ходить в гости.

И тут в прихожей снова появилась хозяйка. Не знаю, как это ей удалось, но за десяток-другой секунд она успела переодеться и сменить не только прическу, а и масть. Теперь на ней был длинный шелковый халат антрацитно-черного цвета, по которому то тут, то там гуляли бесхозные павлины, а волосы стали платиновыми и значительно прибавили в своей массе. Ноги ее были босы, и темно-рубиновый лак на ногтях неплохо смотрелся на фоне халата.

Вовочка спросил, глядя на павлина, который, удачно расположившись на хозяйском бедре, все норовил заглянуть за спину:

– Здравствуйте, а вы кто?

– Хорош жених! – сказала Таисия, подбоченившись. – Вы что же – всерьез меня не узнали?

– Не узнал, – ответил Вовочка смущенно. – И Тимофей Бенедиктович тоже не узнал, но он никогда в этом не признается.

– Правда? – спросила Таисия, подняв на меня глаза, вновь обретшие очки.

– Правда, – соврал я.

То ли меня разморило за время поездки, то ли халат с париком стали тому причиной, но отношение мое к поцарапанной критикессе радикально переменилось. Теперь я находил ее не лишенной известного шарма «ягодкой», которая просто неудачно оделась для деловой встречи.

Вовочка тем временем, по-собачьи скрытно обойдя все комнаты, сказал знакомому уже павлину;

– Чудненько у вас здесь. Кстати, я еще числюсь в женихах?

– Разумеется, – ответила за павлина Таисия, и мы направились в гостиную.

Увы, все наши попытки уложить Вовочку – божьего человека на диван закончились крахом. С каждой новой принятой рюмкой Вовочка, вопреки науке, трезвел и в конце концов довел себя до того, что, заложив руки за спину, начал рассматривать картины, самая большая из которых висела прямехонько над диваном.

– Вот, – сказал он нам, показывая на нее пальцем, – она уже наклонилась, а вы хотели меня под ней уложить, варвары!

– Ничего, – произнес я раздраженно, – мы бы тебя воскресили вместо японского барабанщика.

– Кстати, – пропел радостно Вовочка, – кто-то здесь обещал телефончик…

Таисия, покачав головой, взяла трубку и отправилась с ней в спальню – звонить своему бывшему, и говорила с ним столь громко, что мы все слышали. Прежде всего она сообщила Льву Семеновичу, что к ней на огонек забрели два выдающихся деятеля культуры: один художник и один писатель. «Художника ты должен знать, это Некляев… да-да, битюг, а писатель тоже очень знаменитый, нет, они по делу, да, в час ночи, потому что они улетают рано утром, куда им попутного ветра? Послушай, придурок, никто здесь этим заниматься не собирается, им нужен телефон твоей фирмы этих… ну… чудесных гномов, ну эльфов, какая разница, да не задница, а разница, ты дашь телефон или нет?»

Через минуту она вышла к нам с номером телефона Льва Семеновича, который записала на своей визитке. Вовочка сказал: «Mersi, madam!» с пугающим прононсом, но ручки целовать не стал – где вы видели трезвого француза, целующего даме ручки почти что на рассвете?

Поняв, что если бывший вакхист и угомонится, то наверняка последним, Таисия завалила его красочными альбомами, среди которых я заметил собрание эротических рисунков позднего Пабло Пикассо. Вовочка, обладавший здоровым художественным вкусом, не стал разочаровывать хозяйку и сразу же направил свой полутрезвый взор на плоды воображения выжившего из ума гения. Я незаметно обратил внимание критикессы на ценителя женского тела, и мы с минуту-другую предавались изысканному извращению – наблюдению за наблюдающим. Спустя сто двадцать секунд Таисия принялась за меня, и если Вовочке – божьему человеку перепало удовольствие, то мне – допрос третьей степени, в том смысле, что шел уже третий час ночи. Начала она с того, что заявила с мрачным видом, будто я растерял свои самобытность и темперамент и пишу теперь какие-то открытки, возможно, срисованные с фотографий. Не удивлюсь, сказала она, если вы пробавляетесь портретами различных уродцев с большой мошной, облагораживая и возвеличивая их на своих полотнах. Вероятно, после такого вступления, полного наветов и оскорбительных предположений, мне следовало откланяться, но я не сделал этого по двум причинам. Во-первых, пришлось бы грубо оторвать Вовочку от созерцания гипертрофированных женских прелестей, на что он пенял бы мне всю оставшуюся жизнь, а во-вторых, кое-где Таисия попала в точку. Полгода назад я действительно взялся писать по фотографии деда одного состоятельного и влиятельного газового нацмена, но не только внушительных размеров гонорар был тому причиной: более страхолюдного старикана я еще не видывал, и это физическое уродство просто заворожило меня. Я изобразил героя на фоне выжженной солнцем степи – дед был лыс, суров, брутален и вполне мог сойти за депутата, приехавшего в богом забытое село на встречу с избирателями. Песочные тона, позолоченная массивная рама, доставленная специально из Питера, дед, похожий на депутата, – я ждал восторгов и благодарностей, но все обернулось иначе. Внук молча оглядел полотно, скривив физиономию до такого состояния, что и сам стал похож на помолодевшего вдруг деда, отошел на пару метров, вновь вернулся на исходную позицию и затем сказал нервно:

– Степь вам удалась, я ее беру, но деда ликвидируйте – уж очень страшный он у вас получился. Я, конечно, понимаю, что вы имеете право на свой взгляд, но уж очень страшно…

И тут на удивление самому себе, вместо того чтобы молча смыть деда или предъявить взыскательному внуку фотографию любимого родственника, я пустился в рассуждения о новой эстетике, о трансформации критериев красоты мужского обличья и прочей галиматье, но не она убедила расстроенного заказчика, а походя вброшенный мною тезис о депутате, заставивший моего оппонента немедля сдаться.

– Вы так считаете? – вопросил он задумчиво и снова начал ходить вокруг картины. – Ну, в смысле депутата… Тогда неплохо было бы надеть на него пиджак и на лацкан прикрепить депутатский значок.

– Но он ведь не был депутатом, не так ли? – сказал я. – Одно дело – быть похожим на депутата или даже президента, а другое – приписывать себе несуществующие звания.

– Но кто об этом догадается? – ухмыльнулся мой гость. – Сделайте его депутатом Верховного Совета СССР – вы их всех знаете? Пиджак и значок, делов-то для мастера! А я доплачу, хорошо доплачу.

Я сделал, он щедро доплатил и еще пообещал новые заказы от своих тоже небедных друзей. После его ухода я долго не мог ни на чем сконцентрироваться. Что-то тяготило меня, и это «что-то» раздражало более всего тем, что постоянно ускользало, выглядывая из-за угла и препохабно лыбясь. Так наказывала меня моя совесть – или ее остатки. Я пробовал защищаться, говоря себе, что у всех этих работ есть твердый статус халтуры, и к живописи они не имеют никакого отношения, и вообще – все эти пересуды есть верный признак старой интеллигентской болезни, именуемой самокопанием в себе, болезни, пережившей самое себя и новым временем приговоренной к удалению как проявление атавизма.

И вот теперь столичная критикесса в самое темное время суток бьет меня по мордам этим самым пережитком, и мне не остается ничего другого, как стоять перед ней навытяжку и время от времени смиренно повторять: «Yes, mam!»

Кое-как досидев до рассвета, мы с Вовочкой покинули нашу любезную садистку, и именно в тот момент, когда мы, сумрачные, спускались на лифте в предвкушении целительного сна, меня из прошлого, как какого-нибудь окунька-растяпу из стылой воды, выдернул бесцеремонно Антиб Илларионович Деревянко, поинтересовавшись, понял ли я вполне, что он сказал насчет профессора Перчатникова.

– Любезный Антиб-б Илларионович! – ответил я. – Здесь что – гестапо? Чего мне бояться каких-то вопросов, тем более что я уже ранее все описал? Агнешкин портрет у вас есть, три фотографии имеются, все, что знал о ней, я вам предоставил…

– Хорошо, хорошо, Тимофей Бенедиктович! – закивал согласно слегка напуганный Деревянко. – Вы не волнуйтесь. Мне просто показалось, что вы на время… ну как бы удалились из бытия. А вы все слышали и все поняли. Покорнейше прошу простить меня. Только должен заметить, что повторы будут неизбежно. Таковы правила, таков метод. Может быть, поиграем сегодня вечерком, а? Вы – на фоно, я – на гитаре, а? Я, конечно, не Джанго Рейнхардт, но ритм держать умею.

Я принял его пожелание и в свою очередь предложил выпить, что тоже не вызвало возражений с его стороны.

Глава четвертая

Вечером у нас был jam-session. После трехчасового интервью, к которому меня, ослабленного алкоголем, все-таки принудил мой более молодой, целеустремленный и практичный собутыльник, было чертовски приятно играть джаз. Надо отметить, что Антиб-б Деревянко оказался достаточно мастеровитым гитаристом. Проще говоря, на гитаре он играл, возможно, не хуже, чем я на фортепьяно. У него был старенький «Фендер», и для тех, кому это название неведомо, могу дать наводку: это все равно, что сказать о скрипаче, мол, у него старенький Страдивари. Ритм он держал не хуже Барни Кессела, когда тот вместе с Оскаром Питерсоном и басистом Реем Брауном (возможно, вы и слышали их) играли в середине сентября 1952 года в нью-йоркском «Карнеги-холл» – без барабанщика, шедевр за шедевром, с ритмом, который проникал прямо в кровь, заставляя ее течь быстрее и вольготнее. Разумеется, у нас все было скромнее и непритязательнее, но и мы т о ж е исполняли те же шедевры: и «Tenderly», и «Summertime», и «Emily»… Если бы кто-нибудь тайно записал наше выступление на магнитофон, а потом бы дал нам послушать, то, возможно, джазовый дуэт Деревянко – Некляев на этом и приказал бы долго жить, но, подобно всем любителям во все времена, мы получали от своей корявой игры несравненно большее удовольствие, чем гении – от безупречной и филигранной. После третьего выхода на бис и финального поклона я с восторженным чувством пожал Антипу Илларионовичу руку, после чего он сморщился и сказал печально: «Ну что, кажется, я наигрался на ближайшие недели две на гитаре. Вы на булыжниках, что ли, тренировались, а, Тимофей Бенедиктович?»

А следователем он тоже показал себя умелым. Исподволь и будто невзначай выпытывал у меня поначалу все, собственно к Агнешке отношения не имевшее, – больше про Лидию да про пана Гжегоша. Когда я говорил ему, что уже многого не помню и облик их теперь для меня как в тумане, он начинал усмехаться и повторять одну и ту же идиотскую шутку: «Склероз есть. Ждем маразма?» Однажды он прямо-таки поставил меня на грань нервного срыва. В пятый раз уточнив форму носа и высоту скул у Агнешки, а у Лидии – наличие едва заметной черточки под нижней губой, сокрытой помадой цвета спелой черешни, он вдруг прицепился к этому самому цвету и начал допытываться, какого сорта черешню я имел в виду – «Наполеон» или «Бычий глаз»? Но это был всего лишь разминочный шлепок по плечу, а удар он нанес следом, поводив поначалу туда-сюда бровями, а затем поинтересовавшись деловито, спал ли пан Гжегош с обеими или только с Лидией. Стоило же мне раздраженно ответить незнанием, как он довершил атаку хуком слева – мол, а относительно себя вы, надеюсь, лучше информированы? Я едва не влепил ему прямым в лоб, но сдержался и после отменного глотка из «Джонни» № 4 сказал: только с Лидией. Странное дело, но мне показалось, что он даже повеселел от этой новости, будто в свое время был приставлен к Агнешке со спецзаданием – следить за сохранностью ее девственности. Пан Гжегош, если уж на то пошло (я знал это с его слов, и ему можно было верить), тоже, кстати, не потревожил вышеупомянутой…

Я и тогда, и позже часто задавал своим и с п о л н и т е л я м вопрос, зачем им нужно так глубоко погружаться в самую пучину моих воспоминаний, пытаясь достигнуть дна там, где его нет. Ответа мне не было. Новые мои приятели ссылались на м е т о д, который предусматривал именно глубинное исследование именно мелочей, потому что именно из них сотворялись ф о р м ы или материнские платы, в которые помещалась выуженная из временного пространства заявленная субстанция. Я ничего не понимал и ничему не верил. Те, кто не может объяснить суть явления, не прибегая к такому дурацкому слову, как «субстанция», априори не заслуживают доверия (а те, кто всуе употребляет не менее дурацкое слово «априори», разве заслуживают? – спрашивал я себя).

После обеда мы с Антипом Илларионовичем поехали на море – попляжиться. Мой компаньон хотя и был похож на мягкую игрушку, но фигуру имел складную, а красотой загара потягался бы с тремя молодыми людьми, которые стоя беседовали, то и дело меняя позы. Как выяснилось, это были стриптизеры. Мы расположились неподалеку от них, и вскоре привлекли их внимание. Строго говоря, внимание привлек я, но обратились они к Деревянко, и минут пять о чем-то с ним оживленно т о л к о в а л и (видимо, от английского talk), поглядывая в мою сторону. Антиб-б подошел ко мне, сияя, как только что начищенная ручка на двери корабельного гальюна.

– Поздравляю вас, Тимофей Бенедиктович! – сказал он, едва сдерживаясь от смеха. – Вы приглашены для выступлений в самом модном мужском стрип-зале столицы болгарского причерноморья. Сто евро за четверть часа.

– А проститутки сколько берут? – поинтересовался я, оглядывая молодцов.

– Столько же, но за час, – ответил охальник, надувая щеки, чтобы не расхохотаться. – У вас явное преимущество, и, насколько я понял, дело в том, что в этом сезоне клиентки требуют мужчин солидных, в возрасте, убеленных сединой, и при этом, разумеется, с фигурой Апполона. А где таких возьмешь, кроме вас? Сто евро – это почти двести левов, а на двести левов можно не одного большого «Джонни» купить. Только надо слегка подзагореть, а там намажут вас специальным маслом, и пойдете сводить с ума бабушек с внучками. Я уже все устроил: и прикид, и транспорт, и стол, и чаевые, а они, говорят, иногда превышают гонорар раза в три-четыре. Дебют – через два дня. Мои комиссионные – двадцать пять процентов.

– Как скажете, начальник, – кивнул я. – Но на чаевые ваши проценты не распространяются – лады, my funny Valentine?

Мы расхохотались, шлепая друг друга по спине, и Деревянко сказал:

– А ведь они действительно спрашивали, не согласились бы вы выступить. Завидую я вам. По-хорошему, по-дружески завидую. Все у вас как-то ровно и без особого напряжения.

– Вашими бы устами… – со вздохом умиротворения отозвался я, чувствуя, что вся эта белебердистика по странности благотворно повлияла на мое состояние. Конечно, неловко признаваться себе в этом, но восторженные взгляды преимущественно женской половины пляжа были мне приятны, хотя раньше я не особо обращал на это внимание. А тут неожиданно представил, как морщинистая дамочка с остекленевшими глазами засовывает мне за резинку стриптизерских трусов новенькую банкноту достоинством в сто евро, и я почему-то при этом думаю, не фальшивая ли она, эта хрустящая банкнота. Видение было настолько живым и ярким, что я даже не засмеялся.

Поплавав вволю на просторе, за буйками, пока к нам не подъехали на спасательном катере, мы направились в рыбный ресторанчик, который располагался здесь же, на пляже. Взъерошенный попугай-коррадо приветствовал наше появление хриплым возгласом на неведомом наречии. Мы улыбнулись ему приветливо, хотя, возможно, он обматерил нас по-португальски. Заказ делал my funny Valentine. Так именовалась одна из любимейших моих джазовых композиций, и вдруг случилось, что Антип Деревянко как-то легко соединился с этим названием, хотя, повторяю, он не был похож на сутулого грека («as your figure less than Greek»).

Сидя в небольшом ресторанчике на морском берегу с покладисто-приятным собеседником и отдавая должное наваристому рыжему супчику, в котором ложка чувствовала стеснение, я вдруг поймал себя на мысли, что здесь мог бы писать. Cлавная наша гостиница со сказочными башнями, мельницы, эльфы в детских юбочках и трусах с помочами, и даже особый эльф с джазовой гитарой, а сколько здесь еще неведомого!

Подобное состояние было знакомо мне. Так еще, верно, чувствует себя припадочный больной незадолго до приступа. Легкость и ясность сознания, резкость и контрастность красок, обычно тусклых и поблекших, а у меня еще и острое ощущение безграничности бытия и своего всесилия.

Когда э т о пришло, что-то злобно кричал попугай, а я любовался далеким парусником, застывшим, словно изваяние из белого мрамора, в миле от нас. Антип Илларионович принялся дразнить попугая, издавая хриплые гортанные звуки, и тут меня будто ошпарила шальная мысль: что-то произойдет совсем скоро, что-то такое, чему я не верю и верить не могу, но ради чего готов поступиться едва ли не всем. И мигом исчезли и Антип с коррадо, и рыжий супчик, и мраморный парусник, а все пространство выбелилось, и посреди него смутно возникла женская фигурка, укрупнявшаяся по мере приближения. Шла она легко, чуть наклонив голову, однако, стороной, временами бросая на меня прохожие взгляды, и на ее полудетском лице в какие-то моменты проявлялось азартное любопытство: примечу ли я ее, узнаю ли, брошусь ли к ней? Я ее приметил и узнал, но не бросился к ней, потому что не мог подняться со стула, будто цепями прикованный неведомой и насмешливой силой. Тотчас мир вокруг вернул себе прежние очертания и краски, и я увидел, как Антип Деревянко трясет меня за плечо, приговаривая: «Тимофей Бенедиктович, дорогой, ну что вы, право…»

В номере мы продолжили беседу, и после недолгих сомнений я рассказал Антипу о «коротком замыкании», случившемся со мной в ресторане.

– Как она выглядела – так же, как в последнюю вашу встречу, или иначе? – азартно спросил он. – Что-то было в ней нового?

– Ничего нового в ней не было, – ответил я. – Она выглядела ровно так же, как и тридцать лет назад. И светло-голубое поплиновое платье я тоже помню. Оно шуршало, когда до него дотрагивались.

– А вы до него в с е-т а к и дотрагивались? – быстро вопросил Деревянко.

– Дотрагивался, дотрагивался! – едва ли не выкрикнул я. – Черт вас побери, мне было тридцать, ей – девятнадцать, и вы удивляетесь, что мы дотрагивались друг до друга?!

Он шумно вздохнул и опустил голову, медленно поводя ею из стороны в сторону, создавая тем самым ощущение, что это я обидел его своим ответом, а не он меня своим вопросом.

Некоторое время мы сидели молча, но он бездельничал, а я работал: наполнял влагой изнывавшие от жажды стаканы. Молча же мы и выпили, и мучитель мой произнес неуверенно, как бы продираясь сквозь джунгли слов:

– Но я полагал, что вы д о т р а г и в а л и с ь до Лидии – с ваших же недавних признаний, а тут, выходит…

– Ничего тут не выходит! – перебил я его грубо. – Я много до кого дотрагивался за свою жизнь, и если вы, уважаемый Антиб-б Илларионович, не прекратите валять ваньку, то и до вас дотронусь. Хватит прикидываться дурачком! Лидия – это одно, Агнешка – совсем другое.

– Ну так бы сразу и сказали! – как-то даже радостно воскликнул интервьюер. – Откуда я мог знать, что вы по-разному до них дотрагивались… А теперь, слава богу, все на своих местах.

Я хотел сказать ему что-то обидное, но лишь махнул рукой, хотя оскомина от всего этого у меня осталась. Пришлось снимать ее проверенным средством, а через полчаса мы уже играли «But not for me» Джорджа и Айры Гершвиных…

И в эту ночь я спал плохо. Во мне будто боролись две силы, примерно равные по мощи. Одна говорила мне: все хорошо и даже очень хорошо, вторая бубнила, перебивая, что все плохо, а будет, мол, еще хуже. Фортели со стороны психики мне еще были как-то понятны, но и физически я чувствовал себя непривычно. Была во мне какая-то вялость, расслабленность, отрешенность – и это на фоне бурлящего вулкана внутри! А с какой надеждой я ложился в постель… Мне казалось, что во сне я непременно вновь увижу Агнешку. Однако, промаявшись с час, я поднялся и вышел на террасу. В целом я не жалел, что бросил курить, но в такие минуты сигарета не помешала бы.

Луна была похожа на обиженного ребенка и на Агнешку. Я когда-то сказал ей об этом (не Луне, разумеется, – Агнешке), и она притворно надулась – неужели я такая желтая и круглолицая? Нет, сказал я, приобняв ее, ты похожа на нее не лицом, а в ы р а ж е н и е м лица – таким же милым и лукавым. Она захлопала в ладоши и поцеловала меня в лоб. Я повернул ее к себе и внимательно оглядел, точно знал, что когда-нибудь мне предстоит описывать и эти газельи глаза, цвет которых менялся в зависимости от настроения и времени суток от синего до серого, и этот чистый лоб, свободный от льняных с шелковистым отливом волос, вольготно разметавшихся по плечам и спине, и этот удивительно ладный носик, который слегка дрожал, когда его хозяйка собиралась проказить, и эти припухлые губы, не знавшие покуда помады…

Ночью же я принялся писать ее, вернее, делать карандашные наброски. Конечно же, я обманул проводницу Милу, отказав ей в увековечивании по причине отсутствия инструментария. Бутылка виски, названная в честь славного шотландца Джонни Уокера (ну, теперь все довольны?), и минимальный набор начинающего художника всегда был у меня при себе, и многие впоследствии удачные мои картины зачинались не в мастерской, а в гостиницах или в приятельских апартаментах. Впрочем, я знал фотографов, которые и спать ложились, притаив невдалеке камеру.

Я не держал себя за руку, всецело отдавшись воображению. Я писал не Агнешку, а мое о щ у щ е н и е Агнешки, которая вновь стала моей после долгой-долгой разлуки. Руки мои дрожали, я комкал и отбрасывал листы, пока не вышел на то, чего так страстно желал. До этого, как ни странно, у меня был всего лишь один ее портрет, написанный маслом. На нем она потягивалась, как делают это после сна, хотя уже была одета в легкое платье, больше напоминавшее ночную рубашку. Картина эта писалась мною по свежим следам, под Новый год, в придельтовой сельской избе, которую я приобрел за гроши еще весной. Изба стояла боком к речке, и северный ветер прожигал ее насквозь, печка дымила, полы пританцовывали, а ставни не скрипели, а стонали, нагоняя ужас и тоску при тусклом свете двух керосиновых ламп. Приблудившаяся маленькая черно-серебристая собачонка по имени Моська и та вдруг ни с того ни с чего начинала скулить, глядя на меня и на холст со странной фигурой.

В аккурат под самый Новый год хоронили бабульку, которой я не знал, и меня позвали нести крест. Погост был примерно в километре, на бугре, погода стояла промозглая, дорога обледенела и стала труднопроходимой. Хоронили прямо с утра, и пришло человек сорок – почитай, все село. Я было взялся за крест, но у меня его тут же отобрал бабулькин сын – высокий, квелый мужичок, само собой, хмельной и соответственно шумливый. «Че схватился-то? – закричал он с порога, размахивая руками. – Отвянь, сам понесу. Моя мамаша, и крест, стало быть, мне нести». Ну-ну, подумал я, отходя в сторону, далеко ты его отнесешь… Крест был дубовый, почти трехметровый, с широченными перемычками – и мне-то до погоста одному нести его было не под силу. Бабулькина внучка, собственно, и отрядившая меня в крестоносцы, принялась отбирать у отца крест, который в результате борьбы свалился и чуть не пришиб Моську, бывшую и здесь на виду. Сын все же отстоял свое право на крест не без помощи других мужиков, и процессия тронулась в путь. Едва вышли со двора, как из рядов, примыкавших к гробу, послышалась песня. Это я теперь ее так называю – песней, а тогда показалось мне, что кто-то заплакал, запричитал навзрыд в несколько удивительно звонких и мелодичных голосов. Я шел неприкаянно сбоку и, прибавив шагу, вскоре поравнялся с певцами, среди которых были одни женщины. Я насчитал их семь, но и иные из других рядов тоже негромко подпевали. Слова этой скорбной песни разобрать было трудно, и все же мне удалось опознать некоторые из них. Так, в одном из куплетов пелось о ясных очах, которые затянуло пеленой, и встала бы она и пошла бы домой, ан на ноженьках-то ее гирьки пудовые… Признаюсь, в какой-то момент я прослезился и, отведя взгляд от певчих, увидел, что крестоносца нашего уже отчаянно шатает и болтает. Певчие меж тем пустились в пляс. То есть они не прямо-таки плясали – скорее подтанцовывали, помогая себе руками сохранять равновесие. Одна запевала про глазоньки, другие подхватывали про ноженьки, и все в них ходило ходуном, все жило и скорбело под сумрачным, сизым, суровым небом волжской дельты. Я был потрясен этим действом. Вот так, в похоронных процессиях более века назад на другом конце света, в дельте другой великой реки зарождался джаз. Помимо прочего, разница состояла лишь в том, что здесь было пение a capella, там же – в сопровождении духового оркестра. А сынок все шел, правда, уже на полусогнутых ногах, и от основной оси его уже кидало в стороны считай на метр. Я нашел внучку и высказал ей свои опасения, опоздав всего лишь на несколько секунд, потому что крестоносец рухнул, когда нам оставалось идти до него шагов пять. Я не успел поддержать его и получил сильный удар краем перемычки в плечо, не позволив, однако, кресту упасть. Шествие остановилось, и все перекрестились, безмолвно шевеля посиневшими от холодного ветра губами. Я взгромоздил крест на здоровое плечо и медленно двинулся дальше, невольно отметив, что прошли-то мы всего-навсего метров сто. И что-то вдруг случилось со мной почти сразу же. Точно передать словами это вряд ли возможно, потому что внешне все осталось прежним: и злобный ветер с поземкой, временами швырявший в лицо мелкую россыпь колючей изморози, и душу воротившая последняя песнь для уставшей от жизни покойницы с дробным ритмом спешно снующих бабьих ног, обутых в драные сапоги да в облезлые валенки с галошами… Перемена случилась у меня внутри, где-то там, в космосе сознания или даже о с о з н а н и я момента. Я почувствовал, что прибыло вдруг мне сил, что ушибленное плечо уж больше не болело, и, сам того не заметив, ускорил ход, и не окликни меня кто-то, так бы и пошел один до самого погоста, который светлел вдали на косогоре. Однако ощущения бодрости хватило ненадолго. Вскоре пришлось переложить крест на ушибленное плечо, и боль вернулась. Тяжкая ноша с каждым новым шагом давила все сильнее, и вот уже в ушах вместо посвиста ветра и стройных женских голосов что-то загудело, заскрежетало, я решил уж было остановиться и коротко передохнуть, но в голове промелькнуло: крест несешь, крест несешь, и я пошагал дальше на неверных уже ногах. Был, признаюсь, момент, когда я хотел попросить помощи, но представил как-то особо ясно и живо Е г о – поруганного, побитого, преданного почти всеми, на смерть страшную гонимого – и пошел, пошел, будто и не думал останавливаться… Помин был в три стола, и хотя мужчин сажали за первый, внучка новопреставленной, по-свойски чмокнув меня в небритую щеку, прошептала быстро: «Тимоша, а может, сядешь со мной за третий?» Я сделал как она просила, хотя продрог отчаянно в своей куртке на рыбьем меху и кроссовках. Отказать ей было нельзя хотя бы потому, что она назвала меня Тимошей. До нее только один человек называл меня так – моя матушка… Я курил у плетня, вспоминая ее, и согревался этими воспоминаниями. Она говорила: «Казачишка ты мой, что ж ты, ирод, добрых людей-то пугаешь своими ручищами? Оставайся, Тимоша, на родине, в Калаче. Меня сюда перевез и сам вернись – тебя, может, атаманом выберут. Знаешь, какая у них форма тепереча – фу ты, зараза, одних пуговиц позолоченных семьсот четыреста штук!» Сын покойницы прервал мои мечтания. «Слышь, герой – у тебя трусы в полоску, ну-ка дай-ка папироску! – зевнув, сказал он, подойдя ко мне. – Ты это, за стол иди, а то там такие, как я, все уметут и будешь с бабами чай с вареньем наворачивать. Нюрка там тебя обыскалась. Дура дурой, а туда же!» В избе было тепло, жарко даже. Печь протопили те, кто в хате накрывал, и народ сидел разомлевший, добродушный. Меня и впрямь приветствовали как героя. Перебивая один другого, принялись вспоминать, как я нес безропотно крест в тонну весом, как командовал при погребении, как холм ровнял, – вот Нюрке-то мужа какого, женись. Не могу, говорил я, хлебая ушицу. А почему? Потом скажу, отвечал я, разделываясь с жареным сазаном. Тема женитьбы всех разом вдохновила. Стали вспоминать, кто как познакомился, сколько людей было на свадьбе, один родственник-заика добрался и до брачной ночи, на него было зашикали, но шутейно, для порядка, он же от волнения начал заикаться еще больше, пока вообще не застрял на слове «экстремальный», хотя я не понял, к какому боку он хотел его приставить. И тут опять вспомнили про меня. Тетка одна толстая с большой бородавкой на носу строго глянула и предложила объясниться, по какой такой причине я не могу жениться. По художественной, ответил я, уплетая рыбный пирог. Художник я, а художникам не велено жениться. Х-х-худддожжжник, сказал заика-родственник. – Б-б-баб, что ли, г-г-голых р-р-риссуешь? Да, ответил я смиренно. Приходится иной раз и женщин скудно одетых запечатлевать (на этом слове я, подобно заике-родственнику, тоже начал скакать по звукам). А потом, небось, спишь с ними, сказала насмешливо толстуха с бородавкой на носу. Я сделал вид, что не расслышал вопроса, но на всякий случай засунул в рот немалый остаток пирога. Художники – самый бесполезный народ, мутным взором обводя стол, устало заметил наследник. Их при царе-батюшке не на кладбище, а за оградой хоронили. Это не художников, едва не подавившись пирогом, поправил его я. Это артистов. Да тоже такая же сволочь, отмахнулся, морщась, как от изжоги, хозяин. Какая от них польза? Один гольный разврат. Э-э-эт-т-то д-д-да, отдуваясь и поглаживая себя по пузу, удостоверил родственник-заика. Нюрка еще в самом начале моего допроса вышла из-за стола и встала в дверях, то исчезая, то вновь объявляясь. Она смотрела куда-то мимо всех и, верно, думала о том, как бы мы с ней жили. Грешным делом и я об этом мимоходом подумал и даже начал, как ни странно, не раздевать, а одевать ее в воображении, но одетой по моему хотенью она выглядела совсем нелепо, хотя была не обижена ни телом, ни ясностью простоватого, но симпатичного лица. Поздно вечером она пришла ко мне… Ночью уже я проснулся непонятно по какой причине и увидел, что Нюрка в фуфайке, наброшенной поверх ночной рубашки, и в кирзовых отцовских сапогах на босу ногу стоит перед мольбертом с незавершенным еще портретом Агнешки и то ли фырчит, то ли дует с силой на него, словно хочет прогнать вон из избы. При едва теплящемся свете керосиновой лампы да еще спросонья это зрелище впечатляло. «Эй, – окликнул ее я. – Ты чего, колдуешь, что ли? Иди сюда, здесь тепло». Она перестала дуть на Агнешку, но головы не повернула, а спустя какое-то время сказала: «Не будет тебе с ней счастья. Не жилец она, вот увидишь. А мне идти надо. Папаша проснется, а меня нет – враз все и поймет». Я не стал удерживать ее и не стал говорить, что пророчество ее не сбудется, потому что тот, кого уже нет в живых, не помрет никогда, но после ее ухода долго не мог заснуть…

Глава пятая

Профессор Перчатников оказался высоким тощим человеком юношеского вида, но с голосом, которым более всего уместно было бы подавать команды типа «разойдись!». Он вручил мне руку, одновременно называя себя, и я пожал ее двумя пальцами-большим и указательным, помня о травме, нанесенной накануне его подчиненному, гитаристу-виртуозу Антипу Деревянко. Профессор удивленно посмотрел на меня, однако от комментариев воздержался. Предложив занять одно из кресел, сам расположился напротив и, глядя на меня строго, спросил басом:

– Вы ведь и на грамм не верите в то, зачем сюда приехали?

– Не верю, – без раздумий и всякого рода экивоков ответил баритоном я.

– И как вы думаете, с какой целью мы собираемся морочить вам голову, если про деньги пока речь не идет?

– Кто вас знает… – сказал я, оглядывая его кабинет, лишенный и намека на какие-либо пристрастия своего хозяина. – Может быть, на мне вы опробуете какой-нибудь новый туристический продукт.

– А что… – сказал он задумчиво, слегка улыбаясь одними глазами, – мысль неглупая. Да и вы человек, похоже, неглупый, неглупый.

– Боюсь, сей комплимент мне придется вам возвернуть, возвернуть, – сказал я, передразнивая его манеру говорить. – Неглупый к вам бы не приехал, не приехал.

– А вы, однако… – покачал он головой, усмехаясь. – Ну да ладно. Жестокий вы, батенька, человек-то. Там и в записках ваших это кое-где проскальзывает, да и тут трех минут не прошло, а вы уже готовы мне в ухо дать. Нехорошо, неправильно русскому человеку такому быть.

– С чего это вы взяли, что я русский? Я – потомственный донской казак, а там между русскими и казаками всегда лежала пропасть, – сказал я добродушно, чем заметно усугубил его смущение. – Там были казаки и мужики. Русские относились к последним.

– Ну, это все местечковое, местечковое… – отмахнулся он. – По сути-то вы русский!

– Как раз по сути я и есть казак, – гнул я его руку к столу. – Русский человек безропотен, пуглив, мягкосерден – разве ж я такой? А местечковое – это у евреев.

– Хорошо, черт возьми! – ругнулся азартно профессор. – Но прежде, чем стать казаками, до того, как они решили бежать на Дон, в вольницу, они же все почти были русскими!

– Именно д о т о г о, – поддержал его я. – А как преодолели в себе холопство и страх, так стали по духу казаками.

Профессор, услышав, как костяшки его ладони с грохотом припечатались к столу, недобро глянул на меня и сказал:

– Вы хуже, чем националист. Вы – этнический террорист.

– Статья такая-то УК РФ, год условно или расстрел, – с улыбкой закрыл я тему. – Может, для разнообразия делом займемся?

Он поскреб голову (ну не поскреб – потрогал, все же профессор!), покрытую жидким волосом без определенного цвета, цокнул языком и сказал:

– Ох и намаюсь я, похоже, с вами, господин Некляев! Ваш брат-чемпион часто ведет себя высокомернее английского лорда.

– У меня нет брата чемпиона, господин Перчатников, – ответил я. – Самому же мне до чемпионства во всех смыслах очень далеко. Что же касается английского лорда, то у него, видимо, есть для высокомерия очень серьезные основания.

– Ладно, – дергано кивнул он мне, – к делу. Я ознакомился с вашими заметками и хочу вам заявить, что вы не выполнили главного нашего требования: полной и безоговорочной искренности клиента. Максимальный процент искренности в отдельных местах вашего мемуара едва дотягивает до пятидесяти. Нельзя пожарить яичницу без яиц, знаете ли.

– Почему же? – возразил я. – А яичный порошок на что?

– Правильно! – оживился профессор. – Вот вы нас этим порошком и потчуете. Тимофей Бенедиктович, дорогой, давайте с вами договоримся так: или вы рассказываете все как на духу, или мы тихо-мирно расстаемся без взаимных претензий. Оплатите проживание – и нах хаус цурюк!

– Прямо-таки цурюк! – засмеялся я. – А если мне здесь нравится? Я, кстати, снова писать здесь начал. Ночью сделал несколько приличных набросков. С Антипом Илларионовичем, майором запаса французских бронетанковых войск, у нас опять же недурной джазовый дуэт образовался. Подумываем сейчас о фестивале в Монтрё. Я готов отвечать искренне на все ваши вопросы.

– Cлава богу! – воскликнул профессор и бегло перекрестился. – Вы поймите одно: если я что-то хочу о вас знать э т а к о г о, то для вашего же блага.

Он пружинисто поднялся, без нужды подошел к окну, дунул на горшечное растение, которое я знал по прозвищу «денежное дерево», и спросил безразличным тоном:

– Как вы считаете т е п е р ь, с какой целью пан Гжегош привез с собой именно двух девушек?

– На его месте и с его возможностями можно было бы привезти и трех: полную блондинку, худую брюнетку и упитанную шатенку, – сказал я. – Вы какую бы себе взяли? Я лично – упитанную шатенку. Он ведь занимал высокий пост в этом их протестном движении. С Лидией он спал, а по Агнешке страдал.

– Насколько я понял из ваших заметок, у вас был точно такой же расклад, – убежденно произнес хозяин кабинета и вновь обратил внимание на «денежное дерево», на сей раз погладив нежно его упитанные, как не доставшаяся мне шатенка, листья. – Теперь внимание – особо важный вопрос. Почему ни он, ни вы не смогли… скажем так, преуспеть в своих ухаживаниях за Агнешкой?

– Профессор, вы что, знакомого нам английского лорда решили переплюнуть в изящности слога? – усмехнулся я. – У нас был с паном Гжегошем разговор на близкую к этому тему, и он пояснил, что относится к Агнешке как к дочери. Но я ему не поверил. Он был сексуально озабоченным типом.

– А вы? – как из-под угла дубинкой огрел меня вопросом Перчатников.

– Нет, у меня таких проблем не было, – ответил обыденно я. – С моей далеко не уродливой внешностью женщины считались и иногда позволяли брать себя за руку.

– Скромно, скромно, – похвалил меня профессор в первый и, вероятно, в последний раз. – Так и вижу вас в библиотеке с девушкой с косой по пола и в очках на резинке, склонившихся при свете зеленой лампы над томиком Петрарки. По-моему, вы наговариваете на себя.

– Чего ради? Вы просто не учитываете, что в те годы я занимался очень тяжелым спортом, и на весьма приличном уровне. Приходилось вводить в свой рацион кое-что для увеличения мускульной массы, притуплявшее излишнее половое влечение. И потом… я всегда смотрел на женщин не только как на объект для удовлетворения сексуальной потребности. Я умел получать от общения с ними еще и эстетическое удовольствие.

– И никогда не склоняли их силой к сожительству?

Вместо ответа я покачал головой. Хозяин, дотоле стоявший в поле моего зрения, двинулся неспешно мне за спину и оттуда спросил:

– А какие-то проявления интимного характера были у вас в отношениях с Агнешкой? Ну там поцелуйчики, обжимончики, прочие нежности телячьи…

Я не стал вертеть головой, потому что показалось, будто он намеренно ушел за кресло, чтобы не глядеть в мои глаза, задавая этот вопрос.

– Были, – сказал я, – были всякие нежности, и не только телячьи. Агнешка, хотя и производила впечатление пятнадцатилетнего подростка, выказывала иной раз просто пугавшие меня желания.

– Какие именно? – опять же из-за кресла по-следовательски быстро и четко спросил Перчатников.

– Может быть, вы все-таки сядете в кресло, а то у меня такое ощущение, словно я беседую с тенью отца Гамлета, – не выдержал я.

Он нехотя вернулся из засады и сел напротив, наклонившись чуть вперед от усердия.

– Ну… иногда в определенный, можно сказать, кульминационный момент она просила слегка сжать ей горло…

– Именно т а к? – силился он добить меня. Глаза его сверкали, и вообще он глядел победителем какой-то сверхпопулярной телевикторины.

– Так, – нехотя подтвердил я, имея настырное желание врезать ему прямо по расплывшейся в довольной улыбке физиономии. – И что вам эта информация теперь даст? Поможет ее воскресить?

– Мы не воскрешаем. Мы р е к о н с т р у и р у е м – это первое, – поймав уже кураж, заносчиво сказал он. – А во-вторых, погодить надо. Помните, у Салтыкова-Щедрина, приходит некто к герою и говорит: «Погодить надо».

– А разве это не у Сологуба в «Мелком бесе», – возразил я, желая пришибить его если не кулаком, то словом. – Ну да, какой уж тут мелкий бес, когда вы, небось, бесы крупные…

Против ожидания он не обрушил на меня гнева, а дружески коротко приобнял за плечи и пробасил добродушно:

– Тимофей Бенедиктович, дорогой мой, один пунктик мы сегодня закрыли благодаря вашей всепобеждающей искренности. Я и раньше, по вашим скупым запискам имел некоторые подозрения, а теперь могу сказать определенно: ваша Агнешка страдала синдромом Уильямса. Заболевание это достаточно редкое, у новорожденных – один случай на двадцать тысяч. Суть его – в генетическом отклонении, которое возникает при потере двадцати определенных генов в седьмой хромосоме. Для вас это, конечно, все филькина грамота, но уж поверьте мне на слово, потому что…

Он продолжал говорить еще что-то, однако я плохо слушал его. Агнешка была больна. Агнешка страдала синдромом какого-то Уильямса. Славный, видно, он был парень, коли его именем назвали целый синдром. Я распалялся все больше, обвиняя несчастного Уильмса во всех смертных грехах, и делал это для того, чтобы не думать об Агнешке. В чем проявлялся этот чертов синдром – в том, что она была неуловима, как ртуть или в ее любовно-бережном отношении к собственной девственности? Лидия ненавидела ее, пан Гжегош мучился рядом с ней, а я… А я стал мучиться п о с л е, но по н. в.

– Профессор, вы должны меня извинить, – сказал я, возвращаясь в разговор, – на меня вдруг нашло затмение, и я ничего не слышал из того, что вы говорили сейчас. Помню, что вы назвали все это филькиной грамотой, но я бы хотел в ней разобраться.

– Тогда вам лучше обратиться к Говарду Ленхофу из Калифорнийского университета, – посоветовал Перчатников, поводя своей длинной, как у гуся, шеей. – Он признанный авторитет в этой области. Могу дать рекомендательное письмо, мы с ним знакомы. Если же вы хотите выяснить, в чем проявляется болезнь, то тут и я сгожусь. Практически ни в чем. Просто есть ряд признаков, по которым распознается этот синдром. Агнешка была невысокой, хрупкой?

– Да, – ответил я, – мне она не доходила и до плеча. Кстати, она очень любила сидеть у меня на плечах и еще любила, когда я ее подбрасывал и делал вид, что ловить не буду. Она была очень нежной и иногда, в особые минуты, говорила со мной на своем придуманном языке. Слов было не разобрать, потому что это напоминало воркование птицы, но интонация была… Извините, профессор, это к делу не относится.

– Очень даже относится! – воскликнул Перчатников. – Именно это и относится. Вы спрашивали меня о признаках – вот они. Невысокие, хрупкие, с тонкими красивыми чертами лица, причем особо это касается форм губ, носа и глаз. Общее же выражение лица – почти что детское и соответственно такое же поведение: импульсивность, неугомонность, шкодливость. Часто обладают музыкальными способностями и удивительно сильным и чистым голосом. Имеют кошачьи повадки, могут ловко прятаться и бесшумно ходить. Весьма неравнодушны к драгоценным камням. Проблемы с сердечно-сосудистой системой. Увы, лекция завершена. Что-нибудь показалось вам здесь знакомым?

– Все, – сказал я. – Вы просто сейчас описали ее. Про сердце я только точно не знал, хотя, по-моему, Лидия что-то однажды говорила. А голос… голос у нее был божественный. Я ведь впервые услышал, а не увидел ее. Она исполняла один известный вокализ, и я, идя с пляжа в первый же день, подумал: какая чистая и сочная запись! Иногда мы уплывали на лодке далеко в море, и она пела для меня там, на просторе.

– А что же пан Гжегош, Лидия – как они относились к вашим отношениям?

– Плохо относились. С паном Гжегошем мы вежливо сосуществовали, а Лидия устраивала мне сцены ревности, но я знал, чем ее успокоить.

– Полагаю, это была не настойка валерианы…

– Нет, не настойка. Это было именно то, о чем вы подумали.

– Представляю себе этот ваш отдых у моря: два господина имеют наперегонки одну мадам, а мадемуазель в перерывах исполняет для них вокализы и развращает изощренными желаниями – чтоб вы все были живы и здоровы! – на манер тоста провозгласил профессор Перчатников, потом вдруг посерьезнел и, вздохнув, завершил: – Извините, Тимофей Бенедиктович! Я просто как-то так… по-мужски, что ли, позавидовал вам, и упустил из виду, что в с е никак уже не будут живы и здоровы. Кстати, что стало за эти годы с паном Гжегошем и Лидией?

– Не знаю, – ответил я. – Пан Гжегош сидит, возможно, с клюкой на скамейке в парке и критикует нынешнюю власть в Польше, а Лидия, как и положено постклимактерической тетке, ходит по салонам красоты. А может, их прах уже удобрил землю и…

– Первый вариант мне понравился больше, – перебил меня исследователь, – но коли речь пошла о потустороннем мире, ответьте мне на еще один крайне важный вопрос: вы в п о л н е уверены, что Агнешка окончательно и бесповоротно умерла тогда, тридцать лет назад?

Я сразу же собрался что-то сказать, но не смог. О чем он спрашивает, подумал я. Разве есть люди, которые умирают не окончательно и не бесповоротно?

– Э т о обнаружила Лидия, – сказал я после долгой паузы. – Она не дышала. А потом было следствие. Меня тоже допрашивали. Если следователям больше нечего было делать, как развлекаться таким образом…

– Смерть наступила от естественных причин?

– Говорили что-то о сердечной недостаточности…

– Вы были с ней накануне вечером?

– Нет.

– Следователь нашел этому подтверждение?

– Да. Я был гостем одной супружеской пары, кажется – из Мурманска. Или из Петрозаводска.

– Странно, – сказал задумчиво Перчатников. – Вам оставалось общаться два с половиной дня, а вы пошли в гости к какой-то супружеской паре из Мурманска или Петрозаводска. Может быть, вы навестили ее после гостей?

– Они жили в одном номере с Лидией…

– Но то цо? Лидия, судя по всему, была еще той шляйкой, и ее вполне могло не быть дома.

– Но она была дома, черт вас подери! Агнешка неважно себя чувствовала, – вскричал я и шлепнул больно по колену ладонью.

– А откуда вы это знаете? – быстро спросил допрашивальщик. – Вы что, туда заходили все-таки?

Он вскочил на ноги и пошел к столу – вроде как в укрытье. Выражение лица у него было противным, подленьким.

– Что вы хотите? – спросил я, потирая коленку. – Что вы хотите от меня?

Он сначала взял в руки объемную вазу и, вроде бы разглядывая причудливые узоры на ее боках, сказал громко и четко, как прокурор на заседании суда:

– Я хочу исключить вероятность того, что это вы ее задушили во время любовных утех. То есть не в прямом смысле задушили, там бы асфиксию поймали, но, выполняя ее просьбу, поспособствовали остановке сердца. Не двигайтесь! Я нажму кнопку, и тотчас войдет охрана.

Обратно в кресло я не сел, а свалился, как мешок с мукой. Первое, что мне пришло на ум после короткой вспышки ярости: не собрать ли мне вещички и не дернуть ли отсюда, пока я не уменьшил количество отечественных профессоров минимум на одну единицу? Живой еще покуда профессор тотчас подал голос, точно знал, о чем я думаю:

– Глупо бросаться на меня и глупо уезжать, не пройдя и полпути. Мы пройдем весь путь и избавим вас от чувства лжевины.

– В ы меня избавите? – устало спросил я.

– Не мы – о н а, – сказал человек с той стороны стола. – Эльфы рано или поздно возвращаются сюда.

– И на здоровье, – одобрил я механически. – Только при чем здесь Агнешка?

– Да притом, что она была к л а с с и ч е с к и м эльфом! – торжественно объявил Перчатников, будто козырного туза незаметно достал из рукава и бросил на стол. – Не верите мне, поговорите с профессором Ленхофом. Это он выдвинул и обосновал гипотезу, согласно которой легендарные, загадочные эльфы – всего лишь люди с синдромом Уильямса. Теперь идите и выпейте чего-нибудь покрепче воды. А потом сыграйте в мою честь «Portreit of Jenny». Вы ее, конечно же, знаете. Она о девушке-эльфе. У меня есть запись Рэда Гарленда, но он играет для кого-то другого, а мне хочется, чтобы кто-то сел за фоно и сказал перед тем как начать играть: «Исполнение этой композиции я посвящаю профессору Перчатникову». Сделайте это, Тимофей Бенедиктович! Поверьте, я этого заслуживаю.

Когда я выходил из его кабинета, то чувствовал себя постаревшим лет на двадцать. Мне никогда не нравился образ надутого и покрашенного в веселенькие тона презерватива на ниточке после того как его прокололи, однако, на сей раз именно он и стоял у меня перед глазами…

Глава шестая

Вернувшись к себе в номер, я первым делом решил напиться, благо у меня в услужении еще пребывали два «Джонниных» братца – номер пять и номер шесть, но, пригубив стакан, отставил его, сам не зная почему. Быть может, потому, что мне предстояло осмыслить сказанное профессором, хотя в этом случае напиться следовало тем более.

От тяжких раздумий временно спас меня Антип. Постучав в дверь и получив приглашение войти, он еще с порога спросил:

– Ну что, были у профессора?

– Были, – ответил я, доставая второй стакан.

– И как?..

– Да никак, – сказал я, наливая. – Посоветовал нажраться, а мне что-то не хочется. А еще попросил исполнить для него «Portreit of Jenny» – вот эту, если забыли…

Я сел за инструмент и пунктирно обозначил тему.

– Говорит, что она о девушке-эльфе.

И в следуюшие несколько минут рассказал ему коротко о нашей встрече. Гость мой откашлялся и сказал:

– Все будет хорошо, Тимофей Бенедиктович. Диагноз поставлен, лечение назначено – скоро будете совсем другим человеком.

– Минуточку, – остановил его я. – Каким это другим человеком? Я кого-нибудь просил об этом? И почему вы обращаетесь со мной как с больным: диагноз, лечение?

– Да я это так образно выразился! – попытался было оправдаться Деревянко. – Чего вас лечить – вас танком не собьешь.

– Нет, подождите! – не унимался я. – Перчатников собрался избавить меня от чувства лжевины. Он профессор чего – химии? Или это у него кличка такая в вашей банде?

– Он довольно известный психоаналитик и…

– А звание у него какое – полковник медицинской службы Франции?

Антип покачал головой и произнес, глядя мне прямо в глаза:

– А вы говорите, что вас не надо лечить. Собственно, вы-то сами чего хотите?

– Я хочу, чтобы мне прекратили морочить голову! – выкрикнул я. – Тридцать лет я оплакивал Агнешку, а теперь у меня спрашивают, уверен ли я в том, что ее нет в живых? Это с одной стороны, а с другой – не я ли тот самый варненский душитель, который удовлетворяет женщин путем их умерщвления?

Деревянко, покрутив в руке стакан, поставил его на стол, не сделав и глотка. Он был напряжен и мрачен, будто я своими невоздержанными выкриками сильно обидел его. Впрочем, он тотчас понял, что не с той ноги ступил, и, расслабив мышцы лица, сказал:

– Надо же, каким вас титулом наградили: варненский душитель! Шутка шуткой, но, глядя на ваши руки, вполне можно подумать что угодно… Вы вон мне ладонь перемололи… – он приподнял правую руку, и только тут я заметил, что она у него перевязана, – лангетку врач наложил. А ведь играючи, с симпатией жали. Нет, конечно, никто вас ни в чем не подозревает, тем паче, у вас алиби имеется, да и уверен я, что женщины ваши, получив удовольствие, нехотя, но все же шли домой варить своим мужьям щи, а не валялись бездыханными в растерзанной постели с вываленным набок языком.

От этого его физиологического натурализма меня аж передернуло. Он это не преминул заметить и засмеялся довольно:

– Вот-вот, какой же из вас душитель, если вы от десятка неблагозвучных слов в обморок того гляди грохнетесь.

Было ясно, что майор бронетанковых войск видел и слышал нашу с профессором Перчатниковым беседу по монитору в соседней комнате, а ко мне пришел, чтобы добить меня психологически. Я терял равновесие, и мне не за что было ухватиться.

Заметив мое состояние, Антип поднялся и, не прощаясь, тихо вышел – этакий английский джентльмен, навестивший занедужившего приятеля…

Зверем ходить по комнатам, из одной в другую через террасу, конечно, можно, но всякий раз, проходя мимо стола в гостиной, тянет выпить, в то время как я по какой-то необъяснимой причине напиваться передумал. Выход я нашел быстро, просто сменив маршрут.

Я вышел из гостиницы и по тропинке с указателем пошел вниз, к магистрали. Эльфы – маленькие и большие, в трусах с помочами и в коротеньких юбочках – теперь уже не раздражали меня своим видом. Более того, по возвращении домой я решил выразить Антипу протест в связи с отсутствием у меня соразмерной униформы.

Шел я довольно долго, наслаждаясь тенью и ароматным воздухом. Вскоре послышалось гудение моторов и показалась дорога. Перейдя ее, я вдоль моря, лежавшего внизу, пошел налево, памятуя о том, что до Международного дома творчества здесь всего лишь километр.

И впрямь: высотка, в которой когда-то жили Агнешка, пан Гжегош и Лидия, была видна столь отчетливо, словно находилась от меня в трех шагах, но это был обман зрения – я шел к ней, а она ко мне не приближалась.

Местность была незнакома. Я силился вспомнить что-то, зацепиться в памяти за какую-нибудь безделицу, но все скользило, как по молодому льду, и исчезало в темной полынье. И вдруг я понял, почему это так. Повинуясь, видимо, какому-то своему внутреннему распорядителю, я шел теперь медленнее, чем хожу обычно. Смешно утаивать что-либо от самого себя, поэтому я сразу признаюсь в том, что неспешным своим шагом я пытался оттянуть момент встречи с домом, в котором я потерял когда-то своего любимого эльфа. Боже, думал я, останавливаясь то и дело без надобности, какой боли добавил мне этот профессор кислых щей! Я ведь и сам, глядя иной раз на Агнешку, смутно ощущал: что-то в ней не так, как у остальных homo vulgaris, и за этим «что-то» стояла тайна пропажи каких-то двадцати генов в какой-то седьмой хромосоме! У меня ведь тоже, вероятно, не хватает скольких-нибудь генов в какой-нибудь двенадцатой хромосоме, и у вас не хватает, и у вас – кто же мы тогда такие?

Как ни готовился я к встрече, а все же низкие воротца вынырнули из-за угла совсем нежданно. Я не стал подходить к ним, просто присел сбоку на теплый камень и принялся что-то там впереди высматривать – уж не Агнешку ли с самим собой? Веселые здоровые люди с золотистым загаром, оживленно обсуждая планы на вечер, шли мимо, не замечая меня, проходили в распахнутые воротца и по аллее спускались к высотке, а там поднимались на лифте на пятый этаж и, войдя в номер, бросали сумки на пол в прихожей и принимались целоваться у стены – жадно, ненасытно, с вскриками и сладостно-мучительными стонами… Из брошенных сумок за ними равнодушно следили большие бутылки пепси, нектарины краснели круглыми нежными щечками, впервые видя такую сцену, пялились во все глаза отмороженные стейки, которые давно уже были циниками, а вот пиву, мартинии водке не повезло: они были заточены в красивые коробки и видеть могли только стены своей прекрасной тюрьмы…

Я остановил такси и поехал назад, к эльфам. До этого был момент, когда я, казалось бы, решился пойти т у д а, но сделав два шага по направлению к входу, без каких-либо объяснений с самим собой развернулся и, перейдя дорогу, поднял руку. Позже я безоговорочно утвердил это спонтанное решение. Я не был готов войти т у д а, на это кладбище воспоминаний. Собственно, страшился я не самих воспоминаний, а совсем иного: того, что не увижу я там ни одного знакомого креста и станет мне тогда совсем худо.

Дома, в своем уютном номере, слегка пообщавшись с «Джонни»-предпоследним, я признался себе, что сделал ошибку, приехав сюда на поиски призраков. «Джонни» шептал: конечно, старина, конечно, и пытался подлить мне еще, но я держался из последних сил. Я был зол на себя, потому что большего несоответствия достаточно суровой, решительной внешности и безвольного, тряпичного-таки характера, чем у меня, трудно было себе представить. По сути, за два дня я ничего толком не выяснил, всякий раз откладывая самые главные вопросы на потом. Я и себе-то перестал их задавать, будто уже давно все узнал, а знания эти упаковал и схоронил. Да, я говорил им, что не верю их басням, но отчего бы не спросить у них прямо в лоб: вы что, господа, – новые Иисусы, массово воскрешающие новых Лазарей? Впрочем, профессор назвал это реконструкцией, но как это не называй, все одно: прописанный на том свете человек должен вернуться на этот! Они собираются вернуть мне Агнешку – очень хорошо. Я в полнейшем восторге и, конечно же, не пожалею для этого чуда никаких денег. Но прежде они должны сотворить это ч у д о!

Возбудив себя уничижением, я взялся за телефон, и, пока слушал и считал унылые гудки, в дверь постучали. Разумеется, это был Антип Деревянко, русский патриот. Он приехал на французском танке и, судя по его решительному виду, был готов к всеобемлещему и безоговорочному услужению.

– Проходите, Антип Илларионович! – сказал я. – Давненько с вами не виделись. Что новенького в мире достопочтенных эльфов?

Антип откашлялся, прежде чем ответить, словно пришел держать экзамен, потом налил себе «Джонниной» наливки, выпил, что-то разгладил под носом, из чего я заключил, что еще недавно он носил усы, вздохнул и наконец произнес – как милостыню подал:

– Вы мне очень не понравились прошлый раз, Тимофей Бенедиктович. Я даже хотел начальству представление сделать о приостановлении работы по… ну, по вашему проекту, потому что психологическое ваше состояние было ужасным.

– Я что – кусался? Или убить кого грозился? Чем вам мое психологическое состояние не понравилось? Нормальное состояние стареющего, на хрен никому не нужного мужчины, усугубленное перманентной алкогольной и вообразительной интоксикацией. Кстати, что-то я давненько не усугублял первую из этих двух интоксикаций – наиболее безобидную, между прочим.

– Давненько это сколько – четверть часа? – поинтересовался мой оруженосец, отнимая у «Джонни»-предпоследнего последнюю надежду на долгожительство.

Мы молча выпили, и я сказал:

– Ладно, шутки в сторону. Давайте-ка лучше поговорим предметно о моем, как вы изволили его назвать, п р о е к т е. Вот я вас, Антип… извините, Антиб-б Илларионович, спрашиваю… Хотя прежде послушайте-ка одну байку. У меня друг был, Азаров Владимир Ильич, акробат от бога, да что там акробат – человек от бога! Он был восточных кровей, предки его жили в междуречье Тигра и Евфрата, так вот, любил он острые всякие кушанья и всегда предупреждал своих гостей, мол, смотрите – могут быть проблемы на выходе. Спрашиваю прямо в лоб: а у меня какие проблемы могут быть на выходе после этого самого моего проекта? Это первое. И второе – тоже в лоб: вы собираетесь вернуть Агнешку с того света? А на какое время? А в какой возрастной категории – прежней или нынешней? А в каком телесно-душевном состоянии? А каков будет ее социальный и гражданский статус: переселенка, беженка, гражданка Евросоюза? А можно ли будет ее потрогать? Как видите, вопросов много, но мне хотелось бы услышать ответы хотя бы на те, которые я сейчас задал.

Не знаю, хотел ли я его озадачить или нет, но то, что озадачил, было видно с расстояния в двести метров. Да что там озадачил – уничтожил, смел, порушил, превратил в пыль! Он сидел теперь, опустив голову, и тонзура его смотрелась белым флагом, поднятым над ранее неприступной крепостью. Я был уверен, что вскоре он поднимется, по обыкновению вздохнет протяжно и уйдет опять же по-английски, а утром в рабочем порядке профессор Перчатников объявит о досрочном завершении моего проекта в связи с ухудшением политической обстановки на острове Борнео. Я был готов к такому повороту событий и в известной мере желал этого, но, видимо, политическая обстановка на острове Борнео неожиданно улучшилась, потому что танкист мой вдруг поднял голову, и я увидел, что он улыбается.

– Это называется – не прошло и полгода, уважаемый Тимофей Бенедиктович! – сказал он, потом взял бутылку, посмотрел на нее, будто впервые увидел, и, не признав, поставил на место. – Вы здесь уже пятьдесят два часа, и только когда пошел пятьдесят третий, начали интересоваться некоторыми деталями своего… проекта – не понимаю, чем вам это слово не нравится? Если желаете, то профессор Перчатников объяснит вам в с е очень подробно, но это будет завтра. Если же хотите получить объяснения теперь, то вкратце это могу сделать и я.

И в знак глубочайшего к себе уважения чуть склонил голову.

– Валяйте, – сказал я. – Завтра послушаю профессора, послезавтра – академика. Говорить у нас все мастера.

И следом за ним тоже взял бутылку, но, в отличие от него, признал сразу же и даже поприветствовал «Джонни»-предпоследнего, на что тот ответил церемониальным поклоном, причем дважды.

Если бы я был быком и у меня имелись рога, то Антип Деревянко, консультант по межпространственным сношениям, сразу же прямо и взялся бы за них.

– То, что вы нам не верите, мы знаем с ваших же слов, – начал он каким-то государственным голосом. – И в этом нет ничего удивительного – нам никто не верит. Не верил нам один индийский сталелитейщик, там речь шла о жене. Не верил известный голливудский актер, и, как выяснилось впоследствии, был прав, потому что у нас ничего не получилось с его сыном. Соотношение удачных и неудачных опытов пока 1 : 2. Мы один раз преуспели и дважды промахнулись. Если промахнемся и с вами, то закроемся на неопределенное время. Это я к тому, чтобы вы знали: ваш случай во многом для нас определяющий. В эксперименте задействованы десятки людей из семи самых высокоразвитых стран, три лаборатории, один нобелевский лауреат – нам есть что терять. В том числе и деньги.

– Эта информация есть в Интернете? – спросил я.

Он покачал лишь головой, а я не стал уточнять, почему.

– Теперь о сути метода, – продолжил он уже более обыденным голосом. – Вы когда-нибудь слышали о параллельных мирах?

– Очень смутно, – ответил я нехотя, потому что меня раздражало все: и мои вопросы, и его ответы, и параллельные миры, и количество бутылок, оставшихся в походной сумке. – Вы мне скажите только одно: а перпендикулярные миры тоже существуют? Ладно, извините. Так что там с параллельными мирами? Далеко они от нас?

– Нет, – сказал Антип, – в том же мегапространстве, что и мы. Теперь представьте себе две квартиры на семнадцатых этажах в двух разных подъездах, но с одной общей стеной – скажем, кухонной. Чтобы вам попасть к своему приятелю в соседнюю, в сущности, квартиру, вам надо спуститься вниз, пройти в его подъезд и подняться на семнадцатый этаж. А если бы вы прорубили небольшую дверцу в общей вашей стене, то ходили бы в гости без всяких проблем, и соответственно…

– Вы что, дверь прорубили из э т о г о мира в т о т? – спросил я и не узнал своего голоса.

– Дорогой мой, – раздраженно уже отозвался майор, – дверь – это образ. Никто нигде ничего не прорубал. В параллельном мире существует… опять же некий образный архив всех двуногих, когда-либо живших на земле…

– Ну вот теперь понятно, – сказал я. – Вы с профессором берете бутылку и через прорубленную дверь идете к заведующему архивом, и он за пузырек выдает вам небольшую коробочку с потребной личностью. Боже, какой же я осел! Прямо-таки ослище! Ничего, ничего – терпите. Христос терпел и нам велел, а вам тем более, потому что вы замахнулись на его промысел. А знаете что? Воскресите-ка лучше товарища Сталина, и все будет хорошо – и с параллельным миром, и с архивом, и с профессором, и с вами, да и со мной тоже.

Русский патриот выслушал меня на удивление спокойно. Перед этим он явно выказывал некоторые признаки нетерпения, а тут примолк и даже пересел на первый ряд партера. Насладившись моим монологом, он сказал:

– Увы, Тимофей Бенедиктович, товарища Сталина реконструировать не представляется возможным, поскольку Иосиф Виссарионович не был эльфом. Это установлено специальной комиссией. А реконструкции поддаются исключительно одни эльфы, то есть люди с синдромом Уильямса. Еще вопросы имеются?

Но вместо игры в вопросы и ответы мы вдвоем навалились на «Джонни»-предпоследнего, а потом устроили настоящий праздник: целых три часа слушали the best jazz of the world! Антип съездил на танке к себе и привез нехилый CD-проигрыватель с кучей дисков, среди которых затесался весьма редкий экземпляр «Джонниного» приятеля – «Тома Коллинза» в форме бутылки. Мы насладились игрой молодого Ахмада Джамала с его двойного альбома полувековой давности «Cross the country tour», воздали должное Нине Симон с ее неподражаемой экспрессией в «No explaine», посвистели вместе со счастливчиками Ньюпорта-57 Элле и Билли, а потом поехали в Гринич Виллидж, где в «Blue Note» напялили на себя огромные белоснежные колпаки, потому что Дейв Брубек давал там благотворительный концерт для обслуживающего персонала этого джазового клуба № 1 в мире – словом, вели себя соразмерно статусу двух пожилых придурков, попавших под дурное влияние «Тома Коллинза». Хотя следует признать, что во многом именно благодаря этому дурному влиянию в самом конце вечеринки, уже при расставании майор французского Сопротивления, близкий друг генерала де Голля Антиб-б Деревянко произвел на свет сентенцию, которую бы я высек в камне. Он сказал, мусоля слова и глядя при этом почему-то мимо меня:

– А все-таки как хорошо, Тимофей Бенедиктович, что о н и играют и поют лучше, чем мы. В противном случае нам бы с вами пришлось слушать самих себя.

Я троекратно, по-русски, расцеловал его и обозвал гением. Вот прямо так и сказал: «Старик, ты гений!»

Глава седьмая

В ту ночь мне снился какой-то дом – двухэтажный, розового цвета, с вахтером, который читал Шопенгауэра. Это был архив в параллельном мире, и я пришел туда, чтобы забрать Агнешку. Вахтер, похожий на майора бронетанковых войск, выслушал меня и деликатно отказал в моей просьбе, объяснив это тем, что я не по форме одет. Я матюкнулся, тотчас откуда-то выскочили два черта с зачехленными хвостами и поволокли меня в кутузку, где уже сидел один арестант. Им оказался профессор Перчатников, который, как выяснилось, тоже пришел за Агнешкой не по форме одетым и тоже матюкнулся, услышав отказ. К сожалению, поговорить мы с ним не сумели, потому что я проснулся без какой-либо существенной причины и услышал, как шуршит листва за моим настежь открытым окном. Я вышел на террасу и увидел, что пошел дождь. Тридцать лет назад тоже шел дождь, но было это в другом городе и с другими людьми…

* * *

Мы стояли с Вовочкой – божьим человеком на крыльце под навесом, смотрели на мокрую серость вокруг и курили, глубоко и смачно втягивая в себя дым и прочую гадость. Вовочка-божий человек продолжал разглагольствовать:

– Все-таки свой дом с участком – это тебе не квартира, пусть даже самая распрекрасная. Здесь делай что хочешь: хоть голым бегай, хоть вертушку вруби до упора – никто тебе слова не скажет.

– Конечно, – поддакнул я, – особенно если ты здесь постоянно будешь бегать голым. На тебя же начнут продавать билеты.

Мы представили себе эту картину, вздрогнули дружно от увиденного, и Вовочка – божий человек сказал:

– Ну куда ты собрался ехать в такую погоду?

– В Варну, – ответил я.

– Да знаю, что в Варну! Только чего там делать в конце сентября? В дождь, в холод…

– Спать, – сказал я.

– С кем? – насмешливо поинтересовался Вовочка.

– А с кем бог пошлет, – ответил я.

– Как будто здесь тебе мало этого добра, – проворчал он. – Ты хоть наше радио слушаешь?

– Нет, ваше радио я не слушаю.

– А напрасно! Там вон вчера в рубрике «Приемы на высшем уровне» сообщили, что Леонид Ильич принял Маргарет Тэтчер за Индиру Ганди. И в Польше что творится? «Солидарность» совсем распоясалась, того гляди свалит наших братьев по социалистическому разуму.

– Это будет ужасно, – сказал я, кладя окурок в ржавую консервную банку. – Как тогда жить будем – ума не приложу. Пойдем, страдалец, врежем на посошок, а то уже двигаться надо.

В купе нас было двое – я и Михал Николаевич Курдюжный, парторг нашего художнического союза. В паспорте, в графе «имя» у него значилось, видимо, Михаил, но по пьянке он когда-то еще давно потерял букву «и» в третьем слоге, а искать не стал. Когда мы с Вовочкой – божьим человеком вошли в купе, Михал Николаевич уже сидел, сложив на груди руки, и любящим взглядом обозревал стол, имевший статус по меньшей мере «малого кавказского». Я не стану описывать его содержимое, чтобы не переводить напрасно ваши слюни. Вовочка – божий человек тоже было раскатал губы, но в этот момент провожающим настойчиво посоветовали покинуть вагон, и я сказал своему корефану: «Ступай себе с миром, мил человек! Мы посвятим тебе отдельный тост».

Михал Николаевич Курдюжный был замечательным человеком. А какие рамки он делал! А как играл на аккордеоне! А как умел смотреть разом в обе стороны! Бывало, думаешь, что он уже переключился на соседа, а тут бденц – правый-то глаз, считай, тебя уже арестовал. То, что к живописи он не имел ни малейшего отношения, было даже кстати, потому что для руководства художниками требовался иной талант. Какие-нибудь дурацкие подсолнухи всяк по своему изобразит, а толку-то: как был подсолнух технической кормовой культурой, так и остался, хоть сам Гог с Магогом возьмись его писать.

Когда стол увял, Курдюжный, звучно отрыгнув, спросил:

– Ты это… водки-то много везешь?

– Да вы что, Михал Николаевич, – я же бывший комсомолец! Сказано: литр на брата – литр и везу.

– Это я к тому, что нам завтра еще ехать, – слегка смутившись, объяснился он. – А насчет комсомола – знаем мы, какой ты бывший комсомолец. По членским взносам-то у тебя так должок и остался. И вообще, посмотри на себя. Ты же похож на какого-то громилу из американского фильма. У меня в обкоме уже интересовались, откуда, мол, у вас, Михал Николаевич, молодчик такой взялся? Зачем тебе это надо? Молчишь – и правильно делаешь. Значит, осознаешь. Тут ведь, в искусстве, все одно к одному. Вот ты из себя сотворил какое-то чудище, и рисуешь себе подобных. К чему, например, ты этого одноглазого бегемота изобразил?

– Крокодила, – уточнил я.

– Очень существенная поправка! – сказал Курдюжный радостно. Видно было, что он плотно оседлал своего боевого коня и теперь поскачет до Владивостока. – Хорошо, крокодила. Фу, мерзость какая! И что ты этой мерзостью хотел сказать мне, человеку, прошедшему войну и спасшему мир от коричневой чумы? Хотелось изобразить диковинное животное – так нарисовал бы слона. Там сила, мощь! Аллегорически… – тут он примолк и даже будто прислушался, не аукнется ли где-нибудь только что покинувшее его чужеземное слово, странно как-то, без запинки вылетевшее пулей, но, не дождавшись, продолжил: – Ну, в том смысле, в каком я имел в виду, употребляя иностранное слово, это животное может напоминать нашу великую державу: опять же мощь, силища, идет, не глядя себе под ноги, а там мелочь всякая туда-сюда, туда-сюда шмыгает! Вот как ты думаешь: пейзаж можно отнести к идеологии?

– Нельзя, – сказал я. – Пейзаж он и в Африке пейзаж.

– Вот именно! – едва ли не сорвался на крик мой опекун. – Есть пейзаж – просто пейзаж. И то, возьми какую-нибудь опушку леса…да в той же средней полосе, а там дом стоит из хорошего теса, семья за столом сидит, не последний кусок доедает, детишки сытые, послушные, жена полная, румяная…

– …мужик в зюзю кривой, – продолжил в тон ему я. – Ладно, Михал Николаевич, где ты в средней полосе дома из хорошего теса видел?

– Это я к примеру, – уточнил Курдюжный, насупившись. – Предположим, это у тебя на картине. Значит, что я думаю? А что неплохо люди живут, значит, заботятся о них наши партия и правительство! И все это, заметь, на фоне пейзажа. А ты говоришь, какая тут идеология… Если хочешь знать, если бы не я, то хрен бы ты сидел сейчас со мной в этом купе и думал, где бы это еще пузырек надыбать? Шучу, шучу, а что в райкоме и еще кое-где вопросы о тебе задавали, это было. Завтра я еще с тобой поговорю.

И ведь поговорил, будь он неладен! Я думал – бутылку выставлю, он и забудет, ан не забыл: и бутылку усидел, и нотацию прочитал. На сей раз нотация была посвящена международному положению.

– Вот как тут опять же не вспомнить твой этот культурализьм. – Он так его и называл, смягчая отчего-то окончание. – Слово-то ведь какое подобрали – вроде как культурным делом занимаетесь… Но я сегодня не об этом. Ты знаешь, какая ситуация сейчас в мире? Ничего ты не знаешь, кроме этих самых своих мускулов. А ситуация неважная, скажу я тебе…

Он тогда еще не все допил и потому перемежал говорильню с практическим делом: наливал, цеплял на вилку мерзавчика, который, будто живой, уворачивался от притупившихся зубьев, затем пил, крякал и вспоминал обо мне.

– Вот, к примеру, едем мы теперь в Болгарию. Но ведь там не только мы с болгарами будем. Там и другие нации будут, в том числе и поляки.

– И что самое страшное – полячки, – добавил я, чтобы заодно проверить, не разучился ли говорить.

– А ты не подзуживай, не подзуживай! О полячках особый разговор, – сказал Курдюжный, подняв указательный палец. – Ты думаешь, мы отдыхать туда едем, а я тебе говорю – работать! Потому что там сейчас будет проходить линия фронта.

Я уж было рот открыл, чтобы спросить: «А пулемет дадут?», но посмотрел на беспросветную муть в глазах учителя и вопрос отменил.

Курдюжный тем временем, покончив с мерзавчиками и допив водку, что имело особую цену перед прибытием на фронт, продолжил с новыми силами.

– В Польше сейчас горячо, – сообщил он мне доверительно. – Антикоммунистическое подполье повылезало из всех щелей и мутит воду. Партийные… и другие органы просили нас быть начеку. Особенно это касается молодежи. В Доме творческих работников будет большая группа польской интеллигенции: журналисты, писатели, артисты, ваш брат-художник…Боевая задача такая: от дискуссий не уходить, давать отпор на всех направлениях. Провокации пресекать. Задача ясна?

– Так точно, командир! – сказал я. – Только вы обещали особо осветить вопрос о польских женщинах…

– И освещу. Или осветю – как правильно?

– Не знаю, – сказал я. – Мне, понимаете ли, еще не доводилось употреблять таких мудреных слов. Так что там с польскими красавицами?

– А наши красавицы что – хуже ихних? – обиженно произнес Курдюжный. – Мне, к примеру, полячки вообще не нравятся. Носы длинные, лица злые – то ли наши хохлушки или, скажем, пензенские девки! Но эти полячки хитрые, бестии! И охнуть не успеешь, как, извини, в постели ихней окажешься. Тут ухо востро надо держать.

– А почему ухо, Михал Николаевич? – понизив голос, осведомился я. – Ухо-то мужику зачем в постели?

– Ну, это вроде как бы наготове надо быть, – нехотя объяснился Курдюжный.

– Вон в каком смысле! – сообразил я. – Значит, если вдруг окажешься в постели у полячки, надо быть наготове. Благо, что предупредили, а то вот так попади к ней в лапы, так еще растеряешься. Да и ухо на всякий случай подточить не помешает. А вы, Михал Николаевич, по этому делу еще тот жучок, прямо-таки целый жучила!

– Ладно, ладно, все ты понял, нечего на меня стрелки переводить, – сказал ворчливо Курдюжный, хотя вид у него был довольный – и столом, и нотацией, и даже мной…

В Москве шла обычная пересадка с поезда на поезд, и единственным заслуживающим внимания событием было то, что в вокзальном туалете я нашел двадцатипятирублевку: строгую, фиолетовых тонов, вдвое сложенную банкноту. На нее можно было купить тридцать килограммов сахара-песка, или две с половиной тысячи коробок спичек, или шестьсот двадцать пять упаковок презервативов Армавирского завода резино-технических изделий, а я смотрел на нее, одиноко лежавшую под раковиной в умывальной комнате, и все никак не мог решиться поднять и приголубить. Хорошо, что кто-то кашлянул на входе и тем самым положил конец моим раздумьям. Кстати, на эти туалетные деньги я не купил ничего из вышеперечисленного ассортимента, просто взял четыре бутылки водки, потому что мы ехали на фронт, а наркомовские сто граммов, насколько мне было известно, еще никто не отменял…

На варненском направлении нас с Курдюжным разлучили, но он успел шепнуть мне, чтобы я «глядел в оба и разъяснял людям ситуацию». Я ответил резко: «Да пошел ты…» – но так тихо, что он, видимо, не услышал.

Компания у нас подобралась правильная, то есть все курили, пили, изредка матерились. После третьей определился вожак, акула пера Виталик из Мурманска, который предложил сразу же скинуться на горюче-смазочные материалы для обратной дороги. Его немедля поддержал коллега Гена-друг (Виталик использовал именно такое наименование), и их единомыслие можно было легко объяснить тем, что оба ехали с женами, которые расположились неподалеку в женском купе. Так вот, тот, кто имел счастье отдыхать за границей с супругой, все уже понял, а для особо бестолковых даю намек: дело касается денег, которые, скорее всего, перекочуют в кассы барахольных магазинов в первую же неделю. Впрочем, Виталик и Гена-друг назвали бы меня неисправимым оптимистом, потому что в их случае деньги испарились уже на второй день. Именно поэтому они, предвидя неладное, и выступили с похвальной инициативой, которую мы с тамбовским поэтом Вениамином без раздумий одобрили.

Ехали весело, беззаботно, а волнения начались перед таможней в Руссе. Каждый вез с собой денег гораздо больше положеной тридцатки, и вопрос, куда их заныкать, был самым актуальным. Предлагались десятки вариантов, в том числе и совсем уж экзотические и даже, можно сказать, неприличные, но к единому мнению мы так и не пришли, решив пробиваться за кордон каждый сам по себе. Поэта от волнения прошибла «медвежья» болезнь, и он то и дело гонял в туалет, но Гена-друг не поверил ему, предположив, что это он там местечко для денег высматривает, а вожачок Виталик добавил: мол, поэт, если он настоящий, должен быть бессребреником, особенно когда его зовут Вениамином. Сам поэт был бледен и на шутки отвечал глуповатой улыбкой, хотя лицо имел строгое и умное. Что же касается меня, то я поступил проще всех: свои триста рублей положил в пиджак и повесил его в купе на самом виду. Когда же поезд остановился, и таможенники без боя взяли его, Виталик придумал отвлекающий маневр: турнир по армрестлингу на звание чемпиона купе. В полуфинале мне достался поэт Вениамин. Именно в тот момент, когда он уже дожимал мою руку, объявились казенные люди, и при их появлении я начал медленно выправлять положение под «давай, давай» второй полуфинальной пары. На наше счастье один из таможенников оказался моим коллегой по спорту, который мой друг Владимир Ильич Азаров, уже однажды упоминаемый мною, называл третьим по интеллекту после «крестиков-ноликов» и перетягивания каната. Мы сошлись в смертельной схватке, и я, слегка раскачав его руку, рывком припечатал ее к поверхности стола. Мой соперник захотел тотчас реваншироваться, но тем самым лишь навредил своей руке. «Брзо, брзо», – сказал он, массируя ее и поводя туда-сюда головой. Парень он был крепкий и симпатичный. Они спросили нас, не везем ли мы чего-нибудь нехорошего вроде оружия и наркотиков, и мы честно ответили: нет. Не везли мы также лишних денег и лишней водки и сигарет, потому как спортсмены не пьют, не курят и не ходят по магазинам. Засим досмотр и завершился. Уходя, обиженный мною таможенник что-то быстро сказал мне по-болгарски. Поэт Вениамин впоследствии перевел его фразу, как «ничего, в следующий раз я тебе покажу!», так рассмешив Гену-друга, что тот налил мимо стакана, а это уже было совсем не смешным – так же, как и то, что у их с Виталиком жен спустя четверть часа конфисковали десять блоков сигарет – кстати, болгарских…

На вокзале в Варне мы высадились тем не менее в замечательном расположении духа. Было тепло, солнце сияло во все стороны, и в воздухе стоял тот самый неповторимый аромат приморского юга, который вмиг сообщает хорошее настроение. Комбат Курдюжный, проходя мимо меня, подтянул портупею и сказал негромко, к о н с п е р а т и в н о: «Бди!» – тем самым вернув меня, расслабленного и умиротворенного, в суровые фронтовые будни. Само собой, от хорошего настроения остался один пшик, и, видимо, поэтому я продремал почти всю дорогу до нашей прекрасной обители.

Назвав ее прекрасной, я ничуть не преувеличил. Это был оазис у моря, напоминавший дендрарий. Воздух источал легкий запах роз, коих здесь было немыслимое количество. Реликтовые деревья с причудливыми кронами и с кое-где переплетенными, вылезшими на поверхность корнями создавали естественный шатер, и лучи солнца, пробираясь в щели, окрашивали все золотистым цветом.

Поселили нас в старом двухэтажном здании, и мне достался номер на троих. Третий пока не прибыл, а кто был вторым, вы, наверное, догадались. Когда я вошел, он уже повесил штабную карту, сменил подворотничок, искупался в «Шипре» после бритья и сидел за столом с болгарской газетой в руках.

– Где тебя черти носят? – приветливо спросил он, увидев меня.

– Проводил рекогносцировку местности, – ответил я и уронил на пол сумку, в которой радостно зазвенели бутылки. – Выявил дислокацию противника. Это многоэтажная «свечка» напротив нас.

– Ты «Нарзан» там не побей, разведчик, – буркнул Курдюжный, углубляясь в газету.

Однако не прошло и трех секунд, как он газету отставил и заговорил обиженно:

– Вот опять же об этой твоей «свечке»… Ее только открыли. И кто, ты думаешь, там живет? Немцы, венгры, любимые тобой поляки, даже румыны, а мы здесь, в этой старой рухляди!

– Но мне лично здесь больше нравится, – сказал я. – Здесь как-то по-солдатски. Кто у нас третий, не знаете?

– Какой-то корреспондент из Кишинева, – нехотя ответил комбат. – Какая тебе разница? Не полячка, не волнуйся.

– Что-то мне не нравится ваш настрой перед наступлением, командир, – сказал я. – Пойдем-ка на море или в спортзал.

– Это без меня, – отмахнулся Курдюжный и снова взял газету. – Что вот они тут пишут – поди разбери.

– Так по-болгарски же…

– А хоть и по-болгарски, так все равно, должно же хоть что-то быть понятно! – раздраженно сказал он, шмякнув неправильной газетой об стол.

Я быстренько надел плавки, взял полотенце и молча покинул штаб-квартиру.

Пляж был невелик, не особо благоустроен, но с великолепным песком того самого желтоватого отлива, который называют золотым. К пляжу примыкал летний бар. Купались трое. В баре сидели двое. Я нырнул, втянув живот, и метров двадцать проплыл «баттерфляем». Выходя из воды, которая была ласково-теплой, заметил, что на меня смотрят шесть пар глаз.

Вытеревшись полотенцем и закурив, я направился к бару.

– Привет! – сказал я бармену, молодому, смуглому парню с достаточно развитым торсом и слегка перекачанной шеей. – У вас здесь есть спортзал?

– Да, чемпион! – улыбнулся он. – В новом корпусе. Будешь что-нибудь пить? – Он говорил по-русски медленно, но чисто. – Я-Пламен, – и протянул мне руку.

Я от души пожал ее, и он снова улыбнулся, чтобы не выказывать боли.

– Увидимся, – сказал я и пошел к себе.

Дорожка пролегала мимо «свечки», одного из ее торцов с небольшими лоджиями, и уже на подходе я услышал чудесный женский голос, исполнявший достаточно известный джазовый стандарт. Я любил этот вокализ, и для меня его всегда пела мисс Элла Фицджералд. Здесь же все было иначе, и это был не классический «скэт» Эллы, а что-то иное – юное, трепетное и в то же время мощное и звучное.

Пение, однако, прервалось столь же неожиданно, как и возникло. Я выждал секунд пять и зааплодировал. Тотчас с лоджии третьего этажа свесилось женское лицо – холодно-красивое, обрамленное темными густыми волосами цвета воронова крыла, белокожее, большеглазое, удивленно на меня глядевшее.

– Браво! – крикнул я. – Вы лучше Эллы.

Девушка что-то сказала, махнув при этом рукой, и исчезла в глубине лоджии. Я постоял, как полуголый Ромео под балконом пославшей его вскоре одеться Джульетты, докурил сигарету и пошел дальше, дважды еще по дороге бесполезно оборачиваясь.

Комбат лежал на кровати в майке и семейных трусах – похоже, экономя силы перед наступлением. Трусы у него были какой-то легкомысленной раскраски, да еще в мелкую аптечную ромашку. Я хотел указать ему на нарушение устава, но передумал: кто знает, что его ждет в скором бою?

– Я тебе еще вот чего хочу сказать, – произнес он, почесав задницу. – Если будут говорить о возможном вводе наших войск на территорию Польши, то отвечать надо так, вопросом на вопрос: а вы хотите, чтобы войска ввели натовцы? Коли же возникнет такая опасность, то польский рабочий класс обратится с просьбой к советскому правительству защитить завоевания социализма, хотя даже без такого обращения мы обязаны будем сделать это в рамках Варшавского договора, и горе тому, кто посягнет на наше омытое кровью братство, которое…

Я в это время уже переодевался после душа в другой комнате, и у меня было ощущение, что я слушаю «Последние известия», что-нибудь вроде заявления ТАСС.

Ужинал я в компании Виталика, Гены-друга с женами, а также поэта Вениамина, успевшего уже где-то отловить большую женщину Надю, превосходившую его в размерах раза в полтора. Один я оказался неприкаянным, но меня со всех сторон заверили, что и я еще найду свое счастье. Знали бы они, ч т о я вскоре действительно найду…

Вернувшись к себе, я еще за дверью услышал раскаты далекого грома и, вздохнув, шагнул в пыточную. Комбат храпел, производя при этом звук разрыва артиллерийского снаряда. Если его усилить да пустить через хорошие динамики, то противник сдастся без боя. Закрывшись подушкой, я кое-как уснул.

Пробуждение мое было насильственным, и не воздушная тревога разбудила меня, а небольшой чернявый мужичок, который тряс мое плечо и приговаривал: «Вставай, брат, я приехал!» Это был кишиневский корреспондент Гриша Ковач, которого я знать не знал до этой минуты, и уверен, что не был бы в обиде на судьбу, если бы она и дальше продолжала утаивать от меня Гришу. Увидев, что я открыл глаза, он поднял портфель и сказал:

– Поднимайся, брат, знакомиться будем под самый лучший молдавский коньяк!

– А сколько времени? – щурясь и зевая, спросил я.

– Утренняя дойка уже прошла, – ответил он. – Четверть шестого. Там старый ветеран спит – его будить?

– Если хочешь маршировать с утра, то давай, – сказал я, поднимаясь.

Гриша посмотрел на меня с изумлением и присвистнул.

– Да ты прямо богатырь! – восхищенно произнес он, дотрагиваясь до дельтавидной мышцы.

– Я бы не советовал тебе увлекаться комплиментами мужчинам, – cказал я. – То, что ты видишь, – это баловство.

– Извини, – смутился Гриша. – Тебя женщины уже этим делом забодали, а тут еще я… Извини, брат! Давай выпьем за знакомство.

Он открыл потертый портфель и торжественно достал из него темную бутылку с белой бумажкой на боку. Всего бутылок в портфеле было, если я не ошибался со счетом, семь.

– Это не самопал, брат, – заверил меня Ковач. – Это из личных запасов директора Кишиневского коньячного завода. Мы с ним старые друзья, и когда он узнал, что я еду сюда, выбрал самый лучший коньяк и сказал: «Выпей там с хорошими людьми». И Бог мне прямо сразу послал хорошего человека.

– А не рано ли начинать в половине шестого утра? – c безнадегой в голосе спросил я.

– Поздно, – ответил Грища, наливая мне полный стакан. – И не возражай, брат! Первый прием должен быть самым весомым, а дальше все идет по нисходящей. Такова коньячная традиция.

– А можно мне привести себя в порядок? – решил я потянуть время.

– Конечно, – кивнул с важным видом Гриша Ковач. – Приведи себя в порядок, оденься, брат, понарядней – мы с тобой будем к о н ь я к пить!

Не стану описывать последовавшую за этим вакханалию, могу только сказать, что в зачет благих дел она мне на том свете не пойдет. Мы усидели полторы бутылки марочного коньяка двадцатилетней выдержки, закусывая яблоком, а потом пошли на завтрак в столовую. К сожалению, там я вел себя не совсем пристойно: говорил на полдецибела громче, чем приличествовало, смеялся и хлопал по плечу малознакомых людей, а в довершении всего поднял и перенес по воздуху между столиками одну симпатичную иностранную барышню, которая не могла там пройти естественным способом. Барышня трясла головой, сучила ножками и что-то лепетала, скорее всего, по-венгерски с обилием согласных, а опустившись на землю, сделала мне шутливо реверанс и многообещающе стрельнула глазками.

Cпустя полчаса меня вызвал на ковер Курдюжный.

– Ну, что, – хмуро сказал он, – на подвиги сразу же потянуло? И где это ты с утра уже наклюкался, причем не водки, судя по запаху?

Я коротко объяснился, запутав все, насколько это было можно. Вот, сказал я, пошел на пробежку в половине шестого, так как из-за чьего-то храпа не мог спать, а там в молдавской делегации чей-то день рождения отмечали и всем, кто мимо проходил, коньяк наливали, прося уважить. Не обижать же было людей….

– А меня позвать трудно было? Я бы тоже уважил молдавских товарищей. Тем более, Леонид Ильич там долгое время работал, – обиженным тоном произнес Курдюжный. – Неужели для этого ума много надо?

– Ну, какой ум у спортсмена, Михал Николаевич! – сказал я. – Конечно, надо было вас позвать, вы бы речь там толкнули, то есть с речью бы выступили. Ничего, я каждый день с утра буду бегать, может, еще у кого день рождения справим.

Курдюжный вздохнул безутешно и рукой махнул неопределенно – мол, иди ты… куда хочешь. Уходя, я сообщил ему о прибытии третьего, охарактеризовав его, как человека положительного и непьющего, на что комбат вздохнул еще горше прежнего.

На пляже я узнал новость: сегодня после захода солнца планируется вечер знакомств. За столами все будут сидеть вперемежку, чтобы познакомиться поплотнее. Жены Виталика и Гены-друга сразу же взяли надо мной шефство, предложив что-нибудь погладить, а Надя, крупногабаритная подружка поэта Вениамина посоветовала мне быть п о д ж е н т и л ь н е й с импортными девами. Я хотел оставить этот вопрос без ответа, но Гена-друг спросил: чего, чего – п о ч е г о ему надо быть? Надя пустилась в этимологические тонкости, которые были жестоко высмеяны Виталиком и Геной-другом. Самое интересное, что и их жены также подхихикивали без зазрения совести. Я молчал, наслаждаясь солнцем, и представлял себе, как бы карикатурно выглядела эта д ж е н т и л ь н о с т ь в моем исполнении. И тоже посмеивался над Надей, но в тряпочку.

Ровно в семь вечера все уже сидели в столовой и тайком оглядывали друг друга. Я так и остался непоглаженным, но мой коричневый ансамбль из джинсов «Wrangler» и рубашки polo вкупе с замшевыми мокасинами цвета натурального шоколада имел именно ту степень помятости, которая была желательна для всякого стильного мужчины, к коим я себя, безусловно, относил. Единственным критиком моего наряда выступил, разумеется, комбат, у которого была историческая идиосинкразия к коричневому цвету. Другие, а их в столовой собралось человек двести, замечаний мне не делали.

Я невзначай инспектировал публику, выискивая вчерашнюю брюнетку, поразившую меня своим голосом, но ее не было в зале. Кто-то из устроителей вечера уже подошел к микрофону, зычно проверил его – и в это самое время в столовую быстро вошла группа из трех человек, среди которых находилась и моя брюнетка. На ней был черный комбинезон тонкой кожи, волосы были собраны на затылке в кокулю, и она имела вид баронессы, исполнявшей на карнавале роль женщины-вамп. Я привстал и приветствовал ее рукой, однако она не заметила моего жеста.

– Ого, – сказал с усмешкой Гена-друг. – Да ты, парень, время не теряешь. Только что-то она тебя в упор не видит.

– Ну все, сучки появились – кобели встали в стойку! – тихо проговорила жена Виталика. – Ладно – Тима, а вы-то куда?

– Смотреть, что ль, нельзя? – огрызнулся Гена-друг. – Телка первоклассная, чего уж тут…

Я не слушал их, так же, как не обращал внимания на речи устроителей вечера, – я разглядывал брюнетку и ее окружение. Были там упитанный, большеголовый, боксерского типа мужчина лет сорока пяти, который если и имел при себе расческу, то, возможно, для бровей или груди, одетый в парадный костюм с галстуком, платочком в верхнем кармашке, и девочка-подросток, милейшее существо из тех, которых детские врачи называют гиперактивными. Вероятно, это была его дочь, ну а брюнетка, чей возраст оценивался мною в диапазоне между двадцатью тремя и тридцатью пятью годами, вполне могла оказаться ее мамашей, допустимо, что и неродной. Подобный вариант ничего хорошего мне не сулил, и я нехотя отвел глаза от благородного семейства, пытаясь теперь высмотреть утреннюю свою венгерку, которая взглядом уже в известной мере авансировала меня.

Мое смущение было замечено. Жены, хлебнувшие после сухого вина, выставленного организаторами, еще и нашей водочки (мы все сбросились по бутылке), принялись наперебой утешать меня, находя в моей несостоявшейся пассии всякого рода изъяны и награждая ее всевозможными пороками. Тем временем стали разносить и прикреплять номера для участия в конкурсе на звание «мисс» и «мистер» вечера. Я посмотрел на брюнетку и увидел, что номер ее был 127. Номера 128 и 129 были соответственно у ее предполагаемых дочери и мужа. Их я и начертал на двух листках, которые дала мне большая Надя. А ты перебьешься, подумал я, посмотрев на брюнетку. Жди, когда тебя выдвинут на «Грэмми».

Продолжение следует.

Об авторе:

Юрий Никитин – русский писатель, драматург, публицист. Родился, живет и работает в Астрахани.
Член Союза писателей СССР с 1986 года, участник Всесоюзного съезда молодых писателей (1984 г., Москва), Всемирного конгресса русскоязычной прессы (2000 г., Нью-Йорк) и Всемирного съезда P.E.N. Club (2000 г., Москва). Автор семи книг художественной прозы, трех пьес и множества публицистических статей.
Всесоюзную известность ему принесли повесть «Голограмма» (1986 г.), роман «Выкуп» (1990 г.), а также рассказы, изданные массовыми тиражами «Молодой гвардией».
Вышедшая в 1999 году книга Юрия Никитина «Укромье ангела» удостоена Артийской профессиональной премии в области литературы. В том же году получил премию Тредиаковского за книгу «Чудная ночь в начале июня» и ее же – спустя три года – за «Укромье ангела».
Из романов, написанных автором в последние годы, следует отметить гротескно сатирическое произведение «Свистун Холопьев» (роман стиля) и мистический триллер «День, когда мы будем вместе».
Зарубежному читателю творчество Юрия Никитина знакомо в основном по рассказам в различных сборниках, переведенным на основные языки.
Как публицист, Ю. Никитин часто печатается в «Литературной газете».

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: