Смерть никто не считает

Александр ЛЕПЕЩЕНКО | Проза

Роман

Продолжение. Начало в № 3–4, 2022

Глава восьмая

Докучные слова про двух братцев, брошенные напоследок Радоновым, привязались к Александру Ивановичу накрепко, словно морским узлом.

– Жили-были два братца, – повторял мичман, – два братца – кулик да журавль. Накосили они стожок сенца, поставили среди польца. Не сказать ли сказку опять с конца?.. А может, с начала? Ловко же меня Вадик опутал… А? Я как в тенётах. Как в тесном узилище…

«Ловкость? – ни с того ни сего вдруг выпало из памяти Широкорада. – Но что вы называете ловкостью?.. Кого считать ловким?.. Не того ли, кто, раз пять примерившись, вздумал прыгнуть на тридцать локтей в длину и шлёпнулся в ров?.. Или того, кто с двадцати шагов попадает чечевичным зёрнышком в игольное ушко?.. Или, наконец, того, кто, подвесив на шпагу тяжёлый груз и приладив её на кончик своего носа, балансирует ею шесть часов, шесть минут, шесть секунд и ещё одно мгновение в придачу?..»

Чтобы как-то подступиться к возникшим за последнее время вопросам, осмыслить трубные гласы, всесожжение и моры, белые одежды и золотые венцы, старцев и крабов, Александр Иванович дал себе слово, что сегодня же после вахты начнёт вести дневник.

«Да, надо бы разобраться с этим наваждением… С этим беспардонным вмешательством чудесного в обыденную жизнь. Может, всё и случается по естественным законам, но поразительным образом. Я же знать не знаю, ведать не ведаю, а дело моё…»

Уже на закате вахты Широкорад определился: записи он будет вести в общей тетради, в которую на днях зарисовал две схемы электрических распределителей – проблемных и требовавших доработки. «Под эти схемы подыщу что-то другое… А тетрадка станет заправским дневником, если я облачу её в кожаную обложку. Ту самую, что подарила мне жена…» Бубны, барабаны, стяги, стрелы, копья и мечи, звёздный хоровод и ладья под парусом – чего на той обложке только не было!

…Множество дивного бог по замыслам творческим сделал.

Там представил он землю, представил и небо, и море,

Солнце, в пути неистомное, полный серебряный месяц.

Все прекрасные звёзды, какими венчается небо…

Рассматривая добротную, телячьей кожи тёмно-коричневую обложку, Александр Иванович думал порой почему-то именно о щите, выкованном за одну ночь Гефестом для Ахиллеса, сына Фетиды. По преданиям, такого щита не было ни у кого: ни у воинов троянских и ахейских, ни у богов, спускавшихся с Олимпа. Благодаря щиту со срединной горой – Пупом земли – Ахиллес мог отыскать всё что угодно: и вотчину мирмидонян, правителем которой был его отец Пелей, и Трою, где отважный Ахиллес вместе со своим отрядом отстаивал честь Менелая.

Как-то раз Первоиванушкин обвёл в «Илиаде» карандашом место с описанием звёзд, помещённых на тот самый щит Ахиллеса, и сказал:

– Послушайте, Карамазовы! Гомер упоминает и Плеяды, и Гиады, и Орион, и Большую Медведицу… А ведь все эти светила в Древней Греции служили и для календарных целей, и как важнейшие небесные ориентиры. Улавливаете? Календарный год у греков делился на две части. И особая роль отводилась Плеядам и Сириусу. Например, аттический одиннадцатый месяц был Фергалион (май – июнь) – от названия праздника в честь Аполлона и Артемиды… Аполлона же почитали как бога жаркого лета… И оно, это лето, по представлениям греков, начиналось во время утреннего восхода Плеяд, около одиннадцатого мая.

Опровергать «календарную» теорию штурмана друзья не стали. Но Радонов всё равно прицепился к Ивану Сергеевичу:

– Вань, а Вань, вот кто из героев «Илиады» тебе наиболее симпатичен? Ахиллес или Гектор? Лично я за Ахиллеса…

– Ну нет… Я определённо за Гектора.

– А ты, Александр Иваныч? – нахохлился Радонов. – Ты за кого?

– Я? Я за старика Приама и его несчастную невестку Андромаху.

– Так ты против героев?

– Я, Вадик, против военщины… Старики и женщины куда симпатичнее этих ваших героев ристалищ, битв и иных форм взаимного истребления…

– А дети?

– Что дети?

– Они симпатичные?

– Вадим Сергеич, дорогой, что не так? По-моему, тебя что-то гложет… – Широкорад внимательно посмотрел в ясные чёрные глаза друга.

– Не знаю… Как тебе сказать… Может, всё дело в том, что у коровы есть гнездо, у верблюда дети, у меня же никого, никого на свете… Наверное, худший способ скучать по человеку – это действительно быть с ним и понимать, что он никогда не будет твоим…

– Могу ли я помочь, брат? – вскинулся вдруг Первоиванушкин.

– Нет, Ванечка, не можешь… Лучше почитай своего Маяковского… Почитай, поудовольствуй… Про Маркиту…

Голубые глаза штурмана потемнели, но голос не дрогнул:

– Уходите, мысли, восвояси.

Обнимись,

души и моря глубь.

Тот,

кто постоянно ясен –

тот,

по-моему,

просто глуп.

Я в худшей каюте

из всех кают –

всю ночь надо мною

ногами куют.

Всю ночь,

покой потолка возмутив,

несётся танец,

стонет мотив:

«Маркита,

Маркита,

Маркита моя,

зачем ты,

Маркита,

не любишь меня…»

– Ведь как хорошо, брат! Особенно вот это – «обнимись, души и моря глубь…».

– Да, Вадик, очень хорошо! – просиял Первоиванушкин. – А как тебе такой стихач:

Любить –

это значит:

в глубь двора

вбежать

и до ночи грачьей,

блестя топором,

рубить дрова,

силой

своей

играючи.

Любить –

это с простынь,

бессонницей

рваных,

срываться,

ревнуя к Копернику,

его,

а не мужа Марьи Иванны,

считая

своим

соперником.

– Ура Маяку! – вскричал Радонов. – Это такое лицо, такое великанское лицо!

…Весь этот сумбур вспомнился Широкораду уже после вахты, когда он сел за дневник.

«Важно то, как начать… – думал Александр Иванович. – Гарсиа Маркес говорил, что, на его взгляд, есть два великих “начала” у Кафки. Первое: “Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое”. И другое: “Это был гриф, который клевал мои ноги”. Есть ещё третье (автора я не помню): “Лицом он был похож на Роберто, но звали его Хосе…”»

– Ну что ж, вперёд, Хосе! Вперёд!

И, ободрённый, мичман последовал призыву.

 

О грядущей годовщине Великого Октября,

о положении в стране и мире, а также о кипарисовых чётках, которые вдруг нашлись

Замполит восседал у себя в каюте под портретом Ленина, молитвенно сложив руки. «Чего вам, Широкорад?» – нечто капризно-повелительное прозвучало в голосе Базеля. «Вы же хотели обсудить, – нисколько не смутился я, – то, как нам провести завтрашнее собрание, приуроченное к грядущей годовщине Великого Октября». «Завтрашнее собрание?» – простонал замполит. «Ну и дела! – мелькнуло у меня вдруг. – Лев Львович, да ты, кажется, ещё не отошёл после того, как побыл крабом… А впрочем, почему я решил, что ты им был?»

Пока Базель очухивался, бессмысленно перекладывая бумаги, я незаметно бросил под стол кипарисовые чётки. И тут бумажная кипа вывалилась у замполита из рук, и он полез за нею под стол. «Чётки! Чёточки! Нашлись!» – обрадовался маленький рыжий человечек. Я подождал, пока он окончательно успокоится, и спросил: «Может, позднее обсудим наше собрание?» «Нет-нет, Александр Иваныч, давайте работать!» – затрещал Базель. «Согласен, давайте наметим темы, и я пойду… А то ведь я с вахты…»

Лев Львович взглянул на меня с надеждой: «Ну конечно!.. А вы уже что-то прикидывали? Знаете ли, я не успел… Совсем в бумажках зарылся…» То ли из-за этого «не успел», то ли из-за чего-то другого, но мне стало жаль его, и я сказал: «Да, прикидывал… Первое – у берегов Антарктиды ледокол “Владивосток” освободил из четырёхмесячной ледовой блокады научное судно “Михаил Сомов”. Другое – президент Южной Африки Бота вновь подтвердил приверженность своей страны политике апартеида и заявил о невозможности участия чернокожих в законодательных органах власти. И третье – власти Великобритании выслали из страны двадцать пять советских дипломатов и других официальных лиц, обвинив их в шпионаже. В ответ наше правительство выслало из СССР двадцать пять британцев…»

Базель заметно поживел: «Одобряю, Александр Иваныч. Всё – к месту! Только давайте обязательно тиснем в завтрашнюю повестку и информацию об исполнении указа Президиума Верховного Совета СССР “Об усилении борьбы с пьянством”. Вот бы нам ещё экипаж отвадить от вина… Пятьдесят грамм в обед – вроде и немного. И всё-таки б отвадить… Как антиалкогольную кампанию бы усилили, а? – Лев Львович покачал опроборенной головкой. – И вот ещё что… Надо сообщить морякам о Кайраккумском землетрясении в Таджикской ССР… Может, соберём денег… вещей… В общем, как-то подсобим!.. Да, чуть не забыл… Условимся так: поскольку парторг Метальников болен и к завтрему, скорее всего, не поправится, то вы, Александр Иваныч, как его заместитель, и докладывайте об апартеиде, высылке британцев и прорыве ледовой блокады, а я… я обо всём остальном… И особенно о руководящей роли партии… Тут уж подпущу… Будьте покойны!»

 

О Ньютоне, который кричал: «Я отвергаю это!»

На дне Атлантического океана и образованных им морей американцы проложили систему освещения подводной обстановки SOSUS, чтобы пасти наши подлодки. И с таким вызовом нельзя не считаться.

Впрочем, Первоиванушкин сразу заявил, что он, мол, отвергает это. «Я смогу провести нашу К-799 к американским берегам, – сказал Иван Сергеевич, – “тихими стопами-с, вместе…”. Вероятному противнику просто не по силам соглядатайствовать за всем пространством Атлантики… Да и времени никакого не хватит… Ключевые слова здесь “пространство” и “время”. Что и понятно…» А я другу верю.

Но отчего я так озаглавил эту мою запись? При чём здесь Исаак Ньютон? Отчасти из-за Первоиванушкина, конечно. Он почитает Ньютона как величайшего физика всех времён и народов. Потом также из-за епископа Беркли, который однажды изрёк, что пространство и время всего лишь иллюзия. Услышав такую ахинею, Ньютон закричал: «Я отвергаю это!» – и, говорят, даже пнул большой камень.

 

О времени, которое вовсе не абсолютно

Всюду торчат уши патрициев. Вот и четвёртая стража – то ли наваждение, то ли коллапс времени? Не морская склянка (устаревшая, но всё же родная), а именно стража… Тьфу на неё! Тьфу на эту quarta vigilia! А может, я всё придумал? Не было никакой четвёртой стражи? Не было гостя в странном жёлтом, как глина, плаще? И команда подлодки никуда не девалась… И вся потеха преисподней не выплёскивалась наружу… Так, что ли?

Существует гипотеза, что сильное электромагнитное возмущение может не только изменить структуру металла корабля, но и вызвать искривления пространства и времени, иными словами, открыть врата… в другую реальность? В другие миры?.. Когда я об этом думаю, мне хочется списать всё на разыгравшееся воображение.

Воображение… Не хочешь, а кричишь: «Стой! Manum de fabula! Руки прочь от выдумки!» И тут видишь, как плотно сжатый рот гостя раскрывается для неуместного возгласа: уля-ля!

Опять этот гость. Вид у него, надо сказать, аховый. Но кто он? Откуда взялся? Чего добивается?

Ответов нет.

Но что я слышу?.. «Только в глупости ты обретёшь спасение, ибо твой рассудок сам по себе нечто весьма жалкое, он еле держится на ногах, шатается во все стороны и падает, будто хилое дерево…»

В какую же дверь я ломлюсь сдуру? Открыв сегодня наугад первую же попавшуюся на глаза книжку, наткнулся на такое: «Говорят, чудесное на земле исчезло, но я этому не верю. Чудеса по-прежнему остаются, но даже те чудеснейшие явления, какими мы повседневно окружены, люди отказываются так называть потому, что они повторяются в известный срок, а между тем этот правильный круговорот нет-нет и разорвётся каким-либо чрезвычайным обстоятельством, перед которым оказывается бессильной наша людская мудрость, а мы в нашей тупой закоренелости, не будучи в состоянии понять сей исключительный случай, отвергаем его».

Впрочем, этим я ничего не объясню не то что другим, но даже самому себе. Если кто-то и может хоть что-то объяснить, то это лишь создатель теории относительности. В своей знаменитой статье, опубликованной ещё в 1905 году, Альберт Эйнштейн заметил, что следует отказаться от представлений об абсолютном времени. Как я понял Первоиванушкина (уже не первый год толкующего Эйнштейна), «теперь у каждого наблюдателя своё течение времени в соответствии с имеющимися у него часами, и даже совершенно одинаковые часы у разных наблюдателей не обязаны отмерять одинаковое время между двумя событиями». Отныне мы все должны признать, что «время не является чем-то совершенно отдельным от пространства, но образует с ним единое целое под названием пространство-время».

Нет, каково!

Аргументы Эйнштейна оказались более физичными, чем соображения кого-либо другого.

 

О выражении hasta siempre, точно не переводимом на русский язык,

но почему-то ведомом моей бабке

Как ни странно, но я готов в корне изменить своё представление о пространстве и времени. Здесь хоть какая-то ясность. А вот как быть с Откровением Иоанна Богослова? Как объяснить то, что я, не читав, знаю его наизусть? У меня лишь одно разумное объяснение: «Бабка! Моя согбенная Капитолина… Богобоязненная старица…»

Вот уж кто знает Библию так знает!

Видимо, это и мне передалось.

Сколько помню Капитолину, она всегда говорила «до всегда». И это не что иное, как выражение hasta siempre, которое на русский язык точно не переведёшь. В нём латиноамериканский менталитет. Но как такое возможно? Ведь бабка дальше Курска нигде не была. Она сама мне рассказывала.

А какие у неё запевки!

Не забудешь, пока живёшь…

На море, на окияне,

На острове Буяне

Сидит птица

Юстрица;

Она хвалится,

Выхваляется,

Что всё видела,

Всего много едала,

Видела царя в Москве,

Короля в Литве,

Старца в келье,

Дитя в колыбели,

А того не едала,

Чего в море не достала.

Страх как интересно!

И ведь говорится о смерти.

Или вот ещё…

Стоит село,

Всё заселено,

По утрам петухи поют,

А люди не встают.

Почему именно к смерти такой интерес? А потому что Капитолина навидалась её на своём веку.

Когда-нибудь о бабке я ещё порасскажу.

Во человечище! И на продразвёрстке была, и артелью инвалидов «Семь Красных взгорков» верховодила. Я много раз слышал от неё, что «числа семь и тринадцать до всегда приносят удачу». А ещё что она любит жёлтый цвет и пахучий самосад, верит снам и предсказаниям. Одна-одинёшенька (без мужа, сгинувшего в Гражданскую), Капитолина моя подняла на ноги семерых детей. Вот и тут семёрка! В общем, была она командором в юбке. И всю жизнь оставалась в том сане, в который возвела себя сама.

До всегда.

…Голоса бубнов и барабанов набирали силу, ветер шипел и трогал стяги, звенели тетивы, свистели стрелы, гремели сапоги по палубе, визжала сталь мечей, ударяя о шлемы, кричали воины. Широкораду казалось, что он слышит даже то, как убитые с громким плеском падают за борт. Мичман разглядывал ладью на обложке дневника и представлял яростное морское сражение до тех пор, пока не явился Пальчиков.

– Извините, Александр Иваныч, но вынужден вас побеспокоить!

– А что такое?

– Понимаете… Дело всё в том…

– Николай Валентиныч, не тяните! – поморщился Широкорад. – Давайте к сути!

– Ага, значит… Э-э, в турбинном отсеке был замечен посторонний… И старшина первой статьи Шабанов хорошо разглядел его желтушный наряд.

– Может, первостату всё это привиделось?

– Никак нет… Рифкат божится, что наяву было. Да я и сам видел того типа, но только в электродвигательном отсеке…

– А что вы предприняли?

– Да ничего… Стушевался наш посторонний.

– То есть как стушевался?

– Как? Ну, навроде тени…

– Николай Валентиныч, вы можете понятнее изъясняться?

– Так точно! – расправил плечи мичман Пальчиков. – Посторонний, которого мы оба с Рифкатом видели, он, он… исчез. Мы осмотрели отсеки, но никого не нашли.

– На ГКП докладывали?

– Пока не докладывал – никого ведь не нашли.

Широкорад помолчал, думая, говорить ли своему подчинённому о том, что и он уже видел гостя, и решил пока не говорить.

– Поступим следующим образом… – взглянул вдруг на Пальчикова Александр Иванович. – Продолжайте нести вахту, но если появится гость, то сразу дайте мне знать… Надо во всём как следует разобраться… О чём командиру будем докладывать? Может, нам в лазарет пора… Может, это какая-то массовая галлюцинация?

– Есть, понял! Разрешите идти?

– Занимайтесь, Николай Валентиныч! – кивнул Широкорад.

Когда Пальчиков ушёл, Александр Иванович сунул дневник между конспектами по боевой подготовке и задумался. Но ни одного толкового объяснения случившемуся так и не нашёл – ни через девять минут, ни через семнадцать.

 

Глава девятая

«Число семнадцать у древних римлян слыло роковым, – думал Первоиванушкин. – Цифры, его составляющие, при переводе в буквы и перестановке XVII–VIXI означают… “я жил”… Судя по тому, что мне и Вадиму поведал сегодня Широкорад, бесценное “я буду жить”… под большущим вопросом…»

Иван Сергеевич долго сидел за столом, обхватив голову руками, потом вдруг вскочил, сдвинул штурманские карты, высвободив зачем-то место перед собою, и, точно на что-то решившись, сказал: «Век расшатался, и скверней всего, что я рождён восстановить его…»

В эту минуту штурман выглядел так, будто именно он открыл, что слово «подвиг» – это и «доблестный поступок», и «путь, путешествие». Грудь его дышала ровно и глубоко. Все черты оживились. В бледных голубых глазах читалось, что ни таинственный гость, ни угроза конца света не могли поколебать его уверенность в себе.

Некоторое время Первоиванушкин разглядывал веснушчатые руки, а когда ему это надоело, вынул из кителя серебряную зажигалку и положил на стол. Приготовил отвёртку, щёточку, кусок фланели. И пока чистил да полировал зажигалку, его обстегали мысли о днях далёкого былого – о Нижнем Новгороде, о лете, турбазе, карантине и медсестре Тамаре с симпатичным лицом… Когда зажигалка была обихожена, Иван Сергеевич улыбнулся и с выражением продекламировал:

Крошка, огненная мушка,

Крошка, белый огонёчек!

Потанцуй ещё немножко,

Посвети мне, попрыгунья,

Белой искоркой своею:

Скоро я в постельку лягу,

Скоро я закрою глазки!

…В «летний» сон Первоиванушкина влезал бойкий и докучливый голос Тамариного жениха. Иван Сергеевич дивился тому, что у самой Тамары был необыкновенно приятный, тихий, без всяких повышений голос. Девушка отвечала жениху невпопад и украдкой поглядывала на золотые часики. На лодочной станции её дожидался он, Иван.

Наконец появилась она. Вырвалась. Пришла. Словно говоря: «Я с тобой, с тобой! Взгляни же… Кровь трепещущего сердца…» Ярко-белый и с глянцем день взирал на этих двоих. А потом ещё и ночь. Ярко-чёрная и тоже с глянцем…

Веяло запахом костра. Кричала выпь. Нехорошо… Лицо у Тамары было тёмное, длинные загнутые ресницы придавали жёлтым её глазам ясное, невинное выражение… Она шептала, что замучает Ивана поцелуями… Но то ли выпь выкричала их недолгое счастье, то ли так было предопределено, он – уехал в Ленинград учиться на штурмана, Тамара же пошла под венец. Бойкий и докучливый голос окончательно заполонил её жизнь.

 

Иван Сергеевич пробудился, но так и лежал навзничь, «слушал своё прошлое».

И тут вызначилось… Однажды, когда ещё был жив отец, Иван поздней ночью ехал из Москвы в Горький (впрочем, родной город он иначе как Нижний никогда не называл). Ехал на попутке по очень плохой дороге. Машина сломалась, было потеряно часа четыре, и он добрался к родителям перед рассветом. В Москве Иван был тогда на стажировке и не сообщил им заранее, что едет, хотел сделать сюрприз. Вот только не вышло. Сёстры, Люда и Оля, не зная, что он нагрянет, гостили у бабушки в Утечине. Дверь открыла мать и растерянно сказала: «Ваня, вернулся? А мне снилось, что ты на дороге и что тебе нужна помощь…»

С матерью у Ивана Сергеевича всегда было так: она чувствовала, когда ему делалось плохо, а он – когда бесцветная тоска одолевала её. Александра Алексеевна стала ещё более чувствительной после смерти мужа.

«Как блеклый лист», – терзался Иван, глядя на матушку в те дни безотрадного существования.

Правда, он и сам обмяк и, словно моллюск в раковине, закрылся.

Отцовский бег прервал… инфаркт. Изумлённое, распухшее лицо Сергея Сергеевича было не узнать. Из-за этого сын даже засомневался: «А кого мы с матерью и сёстрами схоронили?.. Отца ли?» Нет, не то чтобы Иван не понимал, что папа умер. Конечно, понимал. Но уж очень ему хотелось всё отыграть назад. Тогда-то на глаза и попались такие строки:

И опять смешал фигуры,

Положил опять их в чашу,

Кинул наземь пред собою

И выкрикивал, что вышло:

«Белым кверху пали пешки,

Красным – прочие фигуры;

Пятьдесят и восемь счётом!»

Это страшно поразило Первоиванушкина – отцу его едва исполнилось пятьдесят восемь. Сёстры ещё не были устроены в жизни: Людмила только-только поступила на первый курс пединститута, а Ольга перешла в восьмой класс.

Подражая старшей сестре, новоиспечённая восьмиклассница отрезала косы. Отменила торопливый голосок. Приосанилась. И синещёкий сосед-бригадир согласился взять её на консервный завод, немного подзаработать во время каникул. Весь август Оля с воодушевлением носила домой огурцы, патиссоны и кабачки – горда собой была очень, ведь и она, как большая, «обеспечивала» теперь семью.

Сам же Иван отсылал домой половину лейтенантского жалованья, не беря во внимание матушкины возражения. «Купишь что-нибудь Люде и Оленьке. Всё. Баста», – итожил он. Не стали препятствием и крепнущие отношения с Илонкой – деньги приходили матери всё так же исправно. Александра Алексеевна плакала и благодарила сына, а он клокотал в телефонную трубку: «Ничё, мам, страхи – прочь! Выдюжим… Люблю тебя и девчонок!»

Илона проявляла невероятный такт.

В зеркально-чёрных зрачках её отражалось что-то, что давало Ивану Сергеевичу право сказать: «Я ей своим бесстрашьем полюбился… Она же мне – сочувствием своим». Первоиванушкин словно заполучил карту, указующую, как миновать опасные воды и ступить на благословенную землю.

Нежные чувства осаждали молодых людей.

Они шатались по бледным улицам Гаджиево, но им казалось, что это самые прекрасные проспекты.

Он проникновенно читал ей лирику Маяковского, «становившегося из Владимира Владимировича Владимиром Необходимычем». Говорил, что у поэта «в жёлтую кофту душа от осмотров укутана» и что он большая загадка – «весь не вмещается между башмаками и шляпой». Брови девушки распахивались, глаза осторожно темнели – она слушала Ивана и не могла наслушаться. А он, замечая её восхищённый лилейный вид, осекался на полуслове. Вдруг осознавал, что никаких письменных подтверждений её любви совершенно не нужно, всё решается жизнью.

А бывали мгновения, когда Гаджиево превращалось в блеклую, обморочную точку. Внизу проваливались улицы, а вверху плыла небесная река и уносила их двоих в журчащий сумрак…

Иван встрепенулся, огляделся и не сразу сообразил, где находится.

«Кажется, я снова задремал. Пропитался усталостью, как будто простоял вахту на мостике… Не спать, не спать».

– Так, сколько сейчас? – Штурман уставился на огромную стрелу часов.

«Ага, двадцать девятнадцать… А командир приказал сделать прокладку и доложить к двадцати двум… Успею…»

Это «успею» ввинчивалось в мозги, толкалось, торопило.

Он развернул карту и стал прокладывать курс к Бермудским островам.

 

Глава десятая

Первоиванушкин счислял координаты, священнодействуя над картой, и тут его прошибло, как от знатного табака. Вспомнился не только сам табак, но и боцман Ездов, любивший закладывать его в нос. «Уступать морю нельзя, Вань, – наставлял по первой Василий Фёдорович. – Свирепеет ли оно от штормов, варится ли, как чёртов котёл, ну и пусть!.. Побесится, покипит да холодной пеной изойдёт, но зато будет по-твоему…»

– Всё, всё по моему хотению, по моему велению, – взвился вдруг Иван Сергеевич.

Сорокапятилетний Ездов – самый возрастной в их экипаже – вызывал у него искреннюю симпатию.

«Этакий сокровенный человек, – думал штурман, – ну да… и заботчик, и каждому сотоварищ… О Ездове, пожалуй, не скажешь, что не одарён чувствительностью».

Сам же боцман из названых братьев более других выделял именно Ивана. Радонов был, по мнению Ездова, «слишком щелочным», Широкорад – «закрытым на тридцать три заслонки», а вот Первоиванушкин – «душа и мордаш».

Водилась у старшего мичмана Ездова одна страстишка – цветочки. Он так и прозывал их: «цветочки». Василий Фёдорович даже познакомил с ними Первоиванушкина, заглянувшего как-то раз к нему в общежитие: «Вот этого, значит, Федей величают, – представлял избоченившегося фертом верзилу Ездов, – а эта кровинка, в горшке с африканским слоном, – Аннушка, а тот розанчик, на холодильнике, – Парфён». Отчего «розанчика» боцман окрестил Парфёном (с греческого «девственным»), он, правда, не пояснил. А штурман уточнять и не стал.

Иван Сергеевич доподлинно знал от моряков, что при родах жена и младенчик Ездова на свете этом не задержались, оттого боцман в бессемейниках и сбывался. Вдовствовал. Несчастье же постигло Анну Григорьевну Ездову там, где и не ждали – красила она казарму для подплава, а краска оказалась какой-то адской. Потом говорили, что якобы ещё ленд-лизовской. Вся бригада Ездовой, нанюхавшись, только что не умерла. Но если другие женщины после недолгой лечбы из больницы выписались, то вот Анне Григорьевне не свезло. «Отравление. Необратимые процессы в плоде. Ей бы на таком большом сроке поберечься, а она, голубонька, не того…» – разъяснил впоследствии Ездову сам главврач Иннокентий Феоктистович Ручко.

В общем, осиротев, Ездов всю любовь на цветочки и обратил. Ну а заодно и справочник по орфографии и пунктуации Розенталя к себе приблизил. Точно впрок хотел начитаться. Первоиванушкин, когда случайно узнал об этом, то даже не подивился: «Мало ли как избывают горе… За одного “русская горькая заступается”, ну а за другого…»

Справочником тем раньше Анна Григорьевна владала (именно на такой манер Ездов и произносил это слово) и, случалось, говаривала: «Что ж ты, Вася-Василёк, знаки препинания в предложениях с обособленными членами не ставишь… А ещё боцман!..»

Если б кто застал его с этим жёниным наследием, с этим распремудрым справочником, то, возможно, заметил бы, что Василий Фёдорович нет-нет да и трогал украдкой свои затуманенные водянистые глаза. Особенно когда попадал на её, Аннушкины, карандашные пометки. Делался он тогда каким-то опрокинутым, нездешним и как будто бы что-то ищущим, но не способным найти.

Ездов как-то скоропостижно – меньше чем за год – постарел. Словно живую нитку из него вытянули. Какое-то время спустя он, впрочем, научился договариваться со своим стариком, чтобы тот не покидал общежития, сам же уходил в дальний поход. Эти Ездовы были полной противоположностью друг другу. Первый, подживлённый морем, твёрдой рукой унимал дрожь подлодки на запредельной глубине и уверенно правил туда, куда следует. Второй же, вне моря, был совершенной развалиной – старым мореманом, кое-как адресующим себе табак в нос.

«Одолжайтесь табачком!» – вспомнилась Первоиванушкину привычная боцманская фраза. Произнося её, Ездов всякий раз супил седые брови.

– Одолжайтесь! – промолвил, растягивая, штурман и невольно улыбнулся. – Право, есть в этом что-то гоголевское…

Воспоминания множились, как морские мили на штурманской карте.

«Иван Сергеич, возьмите табакерку, – протягивал свою хромированную жестянку боцман, – раскройте её и посмотрите, что там делается! Не правда ли, табака до чёрта? Представьте же теперь, что почти столько же, если не больше, огней святого Эльма возникает на острых концах высоких предметов… Ну, там, маяках, мачтах и даже на вершинах скал…»

На вопрос штурмана, что это ещё за огни такие, Ездов охотно ответствовал, не упуская, впрочем, подробностей: «До службы в нашем потаённом флоте привелось походить мне и на рыболовном траулере. Звался он “Видяев”… Пора была такая, что ловилась и пикша, и сельдь, и зубатка. Вот и двинули мы тогда на промысел. Только невод приготовили, как зачался шторм. Да такой, что мог отправить нас к праотцам! Страшный был день, а точнее сказать – больной… Шум, гам. Небо без просвету. Все навигационные приборы будто свихнулись. “Прощайте, бедные глаза! – вызначилось вдруг. – Вы никуда не будете годиться после этого спектакля…” Когда же через много часов мы наконец очухались, то поняли, что “Видяев” прибился не куда-нибудь, а к острову Медвежий. Глубина для Баренцевого моря, доложу я, там запредельная – шестьсот метров. Во какая глубина!.. Траулер же от того места, где его зацапал шторм, отринуло порядочно. Вот тогда мы и увидали огни святого Эльма. Был, значит, у католиков такой святой – покровитель моряков… Эльм, или Эразм… А его огни не что иное, как “особая форма коронного разряда”. Широкорад (он-то у нас голова!) объяснял, что всё это из-за большой напряжённости электрического поля в атмосфере. Только я не очень понял. Ну да ладно… Э-э, огни Эльма багровели и на мачте радиосвязи, и на поднятых в тёмную вышину кормовых тралах. А тени… тени змеями падали на палубу, извиваясь под ногами… И ещё… Это – важно!.. Всех нас что-то тревожило. Все разбледнелись, как глина… Все объелись страха! А у меня даже брови поседели…»

Во всей этой странной истории Первоиванушкина заинтересовало именно то, что моряков «Видяева» «что-то тревожило». «Голос моря», – решил Иван Сергеевич. Тонкою, сухою рукой листал он ещё в училище случайно подвернувшийся журнал, в котором и было напечатано об этом явлении. Обнаружил его (в памяти у Ивана это отлично сидело) гидрограф, гидрометеоролог и океанолог Берёзкин. Наполняя водородом оболочку шара-зонда, Всеволод Александрович случайно приблизил к нему ухо и тотчас ощутил болевой удар. Нанёс его инфразвук – низкочастотное колебание. Феноменом «голоса моря» заинтересовались академик Шулейкин и другие советские учёные. Посыпались научные труды. Но главное даже не в том, что в своей «Физике моря» Шулейкин признал «математический» подход Андреева к низкочастотным колебаниям более точным, чем его собственный, шулейкинский, а Крылов всё это ещё и развил, дополнил, углубил. Нет-нет, главное заключалось как раз в том, что хоть что-то наконец объяснилось. И теперь тот же Первоиванушкин знал: при воздействии инфразвука у человека вонзается в душу страх. И хотя несчастный не воспринимает низкочастотные колебания на слух, но ради избавления от невыносимых ощущений может сигануть за борт и вовсе не за понюшку табака погибнуть.

«Опять я подумал о табаке, – спохватился Иван Сергеевич. – Того и гляди привидится Ездов, угощающий этим самым табаком свои собственные ноздри…»

И только у штурмана это промаячило, как в дверь каюты требовательно постучали и, не дожидаясь разрешения войти, вошли.

– Мы что, теперь на «вы»? – прогремел Радонов, величаво и сановито выступая вперёд.

– Я не понимаю, прости! – поморщился Первоиванушкин, у которого некстати заболела голова.

– Ну вот, ещё и это «прости»… Дожился…

– Да в чём дело, Вадик?

– Я стучу, стучу в дверь друга моего, но он не приглашает войти. Неужто речь заикнулась, а?

Первоиванушкин потёр виски.

– Иван Сергеич, у тебя мигрень, что ли? – голос Радонова дрогнул.

– Ничего, пройдёт.

– Как это «ничего»? Само не пройдёт, нет… – Доктор по­хлопал себя по карманам. – Ага, вот нашёл – держи анальгин! Где у тебя вода?

– Спасибо, Вадик! Ты только не колготись…

Первоиванушкин, запивая таблетку давно остывшим чаем, вдруг поймал себя на мысли о том, что Радонов красив только при взгляде на него с определённого ракурса. Подобный эффект возник бы и при рассматривании древнеримской статуи Геркулеса – для этого так же следовало бы найти подходящую точку обзора.

– Ты никак открытие совершаешь? – снова загремел, загрохотал Радонов.

– Отчего ж именно открытие?

– Да вид у тебя какой-то миклухо-маклаевский. Я это, чего зашёл-то… Мы же к Сане собирались. Переведаться… Забыл?

– Нет, почему… я помню, – Первоиванушкин посмотрел на часы. – Через семь… Отставить! Уже через шесть минут я доложу командиру результаты предварительной прокладки маршрута на очередные сутки и буду свободен.

– Что ж, я рад! Хотя, как говорится, радость в следующую минуту за первою уже не так жива… Но ты… ты всё равно подгребай к Сане…

– Слушаюсь и повинуюсь, повинуюсь и слушаюсь… – Иван Сергеевич неожиданно повеселел, перестав чувствовать бремя головной боли.

– Да понял я уже, понял… Подгребай!

 

Глава одиннадцатая

– Переведаться… И откуда такое выуживается? – недоумевал после встречи с назваными братьями Широкорад.

Он хотел не то сказать, он хотел спросить: «Вот почему Ваня никогда ничего на столе моём не трогает, а Вадик, напротив, всё лапит? Хозяит?»

Поругивая Радонова, Широкорад утвердил портреты жены и дочки на своих законных местах (Полина Ивановна оказалась по правую руку, а Полютка – по левую) и обратился к дневнику. Последний раз это делалось – Александр Иванович сверился с записями – 6 ноября.

«То есть одиннадцать дней назад, – подсчитал он в уме. – А значит, самое время продолжить изыскания… Ого, я употребил слово “изыскания”! Так это же из радоновского лексикона… Тут двух мнений быть не может… С кем переведаешься, от того и нахватаешься».

Через две минуты, и даже меньше, Александр Иванович окончательно решил, какие мысли доверить бумаге. Словно с мели снялся. Дал полный вперёд…

 

О чём-то навроде ружья, висящего на сцене

Вадик – артист. Так Гоголем разливается! Наизусть он, что ли, его заучивает? Вот сегодня проронил: «В дорогу! в дорогу! Прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!»

А ещё, как водится, порассказал другого-третьего. Больше всего, конечно, о Базеле. Оказывается, поёт наш замполит. «Забросивши вверх голову, выводит как певчий на клиросе», – скрепил Радонов. «И что же он выводит?» – разлакомились мы с Первоиванушкиным. «Песню битлов Back in USSR слыхали? – продолжал, не моргнув и глазом, Вадим Сергеевич. – “Мне с украинками не устоять. / Запад в хвосте, о да. / Хочу с москвичками петь, кричать. / Грузинки в мыслях на-на-на-на-на-на-на-на-навсегда. / О, давай! / Я снова в СССР…” Ну и так далее, только по-аглицки…»

Мы-то думали, что Радонов нас разыгрывает, плетя по обыкновению. Но нет – Базель запел. Заголосил. Странно, право. Если это что-то навроде ружья, висящего на сцене, то хотелось бы знать, когда оно выстрелит?

 

Об идеях, значение которых нельзя преувеличивать

Не знаю, зачем Радонов сказал, что может приготовить у себя в амбулатории некое лекарство, которое позволило бы освободить истинную сущность Базеля. «Тот Базель, которого мы все знаем, что-то уж больно спесьеват, – басил Вадим Сергеевич. – Простившись с нынешней личиной, замполит станет куды покладистей… Нужно лишь опоить его моим снадобьем. Есть желающие это сделать? Выполнить, так сказать, свой нравственный долг. А впрочем, не трудитесь, я и сам управлюсь…»

Вот ещё освободитель «оплота человеческой личности» выискался! Только Базель не доктор Джекил. И уж тем паче не его двойник – Эдвард Хайд. Здесь не годится объяснение, что «обычные люди представляют собой смесь добра и зла, а Эдвард Хайд был единственным среди всего человечества чистым воплощением зла». Стало быть, в увлечении Вадика идеей о преображении человека (в нашем случае Базеля) и кроется опасность. Тут – такой бес!

Неужели бесовским перерождением опасны только какие-то определённые идеи, а другие не опасны? О нет! Нельзя преувеличивать значение даже самых благих идей. Разве не о том говорит в своих романах Достоевский? Да, о том и говорит. Но только посредством очень сложной системы символов или, выражаясь его языком, «лиц и образов». Все эти блестящие казуисты – Ставрогины, Верховенские и Шигалевы – просто околечились мыслью. Первым, конечно, сподобился незабвенный Родион Романович Раскольников. Усахарил старушку и думал, что «вновь пойдёт по-будничному щеголять перед ним жизнь».

Но нет, не пошла. Заколодило.

 

О Миносе и «Страшном суде»

А вот что Первоиванушкин загвоздил: «Базель-то наш вылитый судья Минос. Вы только вглядитесь во фреску Микеланджело “Страшный суд” и сами увидите…»

Я вглядывался (благо cавельевская книжка с отменными репродукциями работ Микеланджело была ещё у меня), но ни одной похожей черты не заметил. Замполит – маленький, вечно сгорбленный, с опроборенными рыжими волосёнками и постными глазками человечек. Можно было бы сказать, что именно в нём «выразилось не чувство, а какое-то бледное отражение чувства». И вдруг такой сравнивается с Миносом! Право, смешок и пожатие плеч.

Да видел ли Первоиванушкин фреску «Страшный суд»?

Верхняя часть (люнеты) – летящие ангелы с атрибутами Страстей Христовых.

Центральная часть – Христос и Дева Мария между блаженными.

Нижняя – конец времён: ангелы, играющие на трубах Апокалипсиса; воскресение мёртвых; восхождение на небо спасённых и низвержение грешников в ад.

В нижнем правом углу фрески Микеланджело изобразил в образе Миноса – главного судьи преисподней – церемонийместера папы римского Бьяджо да Чезена. Тот нелестно отозвался о шедевре, сказав, мол, что в столь священном месте, как Сикстинская капелла, «не должно быть подобного позора, а сама фреска более подходит для общественной бани или таверны». Микеланджело возразил церемониймейстеру тем, что дорисовал уши осла, явно намекая на умственные способности Чезены, и прикрыл его наготу змием ехидным. Сановник пожаловался папе Павлу III, который шутливо ответил, что у него нет никакой власти ни над адом, ни над чёртом и Чезена должен сам договариваться с художником.

Видимо, не договорился.

 

О кораблях-призраках и Капитане Кровь

«Слова, слова… я их боюсь, как бреда…»

А ещё боюсь нашего доктора. Порой он напоминает мне Блада. Капитана Блада (Blood – англ. «кровь»). Того самого отчаянного флибустьера, который сначала был бакалавром медицины.

«Вот что такое корабли-призраки, а? – напал на меня сегодня без объявления войны Радонов-Блад. – Это корабли, находящиеся в плавании, но лишённые экипажей…»

«Встречи с такими кораблями являются очевидными выдумками… Как гласит итальянская пословица, se non è vero, è ben trovato – если неправда, то хорошо придумано», – ответил я контратакой.

«Чёрта с два! – парировал Капитан Кровь. – Причинами исчезновения или гибели команды могут быть эпидемии, отравления, блуждающие волны и даже выбросы метана».

Пока я отражал нападение Радонова-Блада, подоспело подкрепление – это мой боевитый Первоиванушкин ввязался в брань:

«Обожди! Но ты не упомянул ещё одну причину: инфразвук…»

«Ну не упомянул… И что из того? Зачем на переборку-то лезть?» – ударил Капитан Кровь из главного калибра.

Чёрные дула глаз были наведены на меня и Ивана.

«Вы оба… вы меня не остановите… – палил Радонов-

Блад. – Я прорвусь с боем… Итак, о чём же я? Ах да… Расследования подобных случаев часто осложняются из-за отсутствия свидетельств очевидцев или записей в бортовых журналах… Взять хотя бы “Марию Целесту” – она может смело претендовать на титул самой большой тайны всех времён. Ну представьте: посинелый океан и бельмом парус… Это – “Мария Целеста”, оставленная экипажем между Португалией и Азорскими островами. Даже сто тринадцать лет спустя никто не знает, что случилось с бригантиной. Во время осмотра в капитанской каюте было обнаружено несколько пятен, походивших на засохшую кровь, да на рейлингах – странные отметины. Словно топором прошлись. Личные вещи моряков, запасы провианта и ценный груз не тронуты…»

Но вдруг атака Радонова-Блада захлебнулась.

И тогда настал черёд Первоиванушкина: «Ага… Я ведь не случайно об инфразвуке галжу…»

«И чего он тебе дался?» – попробовал защититься вопросом Капитан Кровь, но не преуспел.

Иван пошёл на абордаж: «А того и дался, что к исчезновению экипажа “Марии Целесты”, вероятно, и причастен инфразвук…»

«То есть низкочастотное колебание», – выскочил я, будто из засады.

«Именно, Сань, именно… – обрадовался моей союзнической поддержке Первоиванушкин. – Я много об этом читал, да и от боцмана Ездова кое-что слышал… Ну так вот… Моряки с “Марии Целесты”, можно сказать, по приказу бросились за борт. И отдал такой приказ… инфразвук! Советские учёные доказали, что волны сверхнизкой частоты губительны для человека. Они сеют панику. Взращивают страх. И даже… обесточивают до смерти сердце…»

«Это что же получается: физика породила “жалкую клеточную психологию”? – воевал в полном окружении Радонов-Блад. – Бескозырки чего-то там испужались и – топиться…»

«Всё так», – наступал я.

«Или примерно так», – держал строй Первоиванушкин.

Капитану Кровь ничего не оставалось, как приспустить «чёрный гробовой флаг с Адамовой головой».

А нам – принять капитуляцию.

 

О «чудесах» Бермудской зоны, в которую мы идём

«Я проложил курс к Бермудским островам, – подтвердил Первоиванушкин то, о чём мы с Радоновым лишь догадывались. – Назначенная скорость перехода – одиннадцать узлов… Вот так-то, други мои…»

Вот так-то… Скоро мы все окажемся в районе Атлантического океана, где якобы происходят таинственные исчезновения морских и воздушных судов. Если же заглянем в карту, то наверняка заметим, что район этот ограничен треугольником, вершинами которого являются Флорида, Бермудские острова и Пуэрто-Рико. И да! Он сложен для навигации из-за своих сумасшедших ураганов.

Свешивается ли там «с неведомой ветки луна голубая, пахучая»? Не думаю.

Там, куда мы идём, – «чудеса» иного рода.

Компас указывает на истинный север, хотя везде он ведёт на север магнитный. Погрешность компаса может достигать двадцати градусов, и потому её нужно компенсировать, а иначе и до беды недалеко… К счастью, есть гироскопические курсоуказатели.

Гольфстрим – тоже кудесит. Космические снимки запечатлевали в нём аховые водовороты не раз. При этом водяные вихри создавали потоки сильно разреженного воздуха. Взмывая из воды вверх, они достигали высоты двенадцать километров. И, как это ни странно, могли влиять на ход времени. Профессор Пулковской обсерватории Николай Александрович Козырев за четверть века сумел-таки разобраться, что тут к чему. Даже эксперименты поставил. И вывел прелюбопытную штуковину: «Время – это необходимая составная часть всех процессов во Вселенной, а следовательно, и на нашей планете. Главная “движущая сила” всего происходящего, поскольку все процессы в природе идут либо с выделением, либо с поглощением времени».

Видимо, так происходит (выделяется либо поглощается время) и при распаде гидрата метана на дне моря. Вдруг бах – и газовый пузырь! Корабли, попавшие в него, держаться на плаву не могут и мгновенно тонут. Ну а у самолётов снижается подъёмная сила, и они отправляются вслед за кораблями.

Мне сейчас подумалось, что под выводы профессора Козырева о времени подпадают и другие «чудеса» Бермудской зоны. А именно: блуждающие волны (которые, как считается, могут вырастать – о, ужас! – до тридцати метров) и наш отнюдь не добрый знакомец – инфразвук. Да, подпадают. Но нам трудно это постичь. Как же быть? А Николай Александрович ответил и на этот вопрос: «Надо напрочь отрешиться от представления о времени как о чём-то если и существующем, то независимо от нас или, во всяком случае, рядом с нами».

Чёрт бы подрал эти дебри!

Нет, надо выбираться из дикой чащи открытий…

Но как? Не знаю. А впрочем, заблудившиеся всегда кричат: «Ау!»

 

О распухшей голове и подполье

Голова распухла, как ни у кого. Не терять ни минуты – приложить льда, логики. Может быть, самого большого? Размером с айсберг? А что, если он заедет в гости? Так сказать, под ватерлинию. И тогда – на дно?

Голова… Как же не распухнуть ей, а? Один что-то там поёт, второй значение идей преувеличивает, а третьему и вовсе Минос мерещится. И это на них инфразвук ещё не воздействовал. Как, впрочем, и другие «чудеса» Бермудской зоны.

Но в «чудесах» ли дело? Ответ отрицательный.

Вот Радонов Первоиванушкину бросил: зачем он, мол, на переборку лезет? Да нет… Это не он, это я лезу, я… Но зачем? Чего доказать-то хочу? И кому? Себе, себе, как Подпольный у Достоевского. «Я верю в это, я отвечаю за это, потому что ведь всё дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! хоть своими боками, да доказывал…»

Так против чего я всё-таки бунтую? Против рационализма, логики.

А зачем пишу? Мучаюсь? Вспоминаю? «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится…»

Да, я ничего такого ещё не открывал. Но это пока.

Конечно, это – подполье.

ПОДПОЛЬЕ, УЕДИНЕНИЕ – всё одно, как ни называй.

Только там человек и может встретиться с самим собою. А встретившись, заняться, по Достоевскому, самовоспитанием и самоодолением.

 

О программе в цвете

Теперь тезисно.

Даю, что называется, программу в цвете:

а) изловить лихорадочно-жёлтого (уж больно он зачастил в электродвигательный и турбинные отсеки);

б) воссоединить белое с чёрным (распре между Борейко и Пальчиковым – конец);

в) способствовать радостно-розовому (жена к Лёне Воркулю из Москвы едет, решилась – нужен угол);

г) выложить на зелёном красное (партбилеты – на сукно, лучших из лучших – в КПСС).

 

…Широкорад не стал перечитывать то, что написал, а упрятал дневник – точно кабель между ним и собой перерезал. Потом кое-как выбрался из омутов глаз жены и дочки, глядевших с портретов, и засобирался на обход.

 

Глава двенадцатая

«Человек болен, – вскипало в голове у Широкорада, – человеку нужно в подполье, где он только и может постичь весь ужас своего я… Нет, не белые лазаретные простыни нужны человеку, а именно уединение, подполье. Чтобы отколотиться в лихоманке, в трясовице. А отколотившись, не оставить других… Ходить за ними, за болезными… Отдать всё всем…»

Александр Иванович потёр виски, но чужое, отрывочное никуда из горящей его головы не делось: «…все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!.. Что может поддержать исправляющихся? Награда? Вера? Награды не от кого, веры – не в кого… Ещё шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление… убийство… Тайна».

– Достоевскому пеняли, – помрачнел Широкорад, – болезненные, мол, произведения. А он возражал: «Но самое здоровье ваше есть уже болезнь. И что можете знать вы о здоровье?»

Старший мичман сказал это и подивился своему разбитому голосу. Но ещё более подивился он Шабанову, его неожиданному явлению.

– Вам что, Александр Иваныч, худо? – встревожился Рифкат.

Глаза Широкорада лихорадочно блестели, он глядел на моряка так, словно забыл, кто же перед ним стоит.

– Может, чем подсобить? – не отступал Шабанов.

– Нет-нет, Рифкат, не нужно, – отозвался наконец Александр Иванович сипло. – Я в порядке, благодарю!

– Тогда это… меня за вами Пальчиков послал. Сказал, что вы на обходе – электродвигательный отсек проверяете.

– Ну… А где он сам?

– Возле турбинного сидит, стережёт.

– Кого стережёт? – с трудом глотнул Широкорад.

– Да электрика… Тот ведь в восьмой турбинный отсек сунулся, и мы с мичманом Пальчиковым тоже… Хотели, значит, изловить… Но дверь водонепроницаемая не отдраивается… Зараза!

– Не понимаю, какого электрика?

– А-а-а… Это мы так с Николаем Валентинычем прозвали нашу галлюцинацию, этого желтяка. Он ведь только в электродвигательный и турбинные отсеки ходит. А больше никуда… Ну, вы-то и сами знаете…

– Знаю… За мной, Рифкат! – приказал старший мичман. И хотя предстоящее дело уже целиком захватило его, но прыгнула мысль о том, что болезнь из голоса исчезла, отлетела и глотать стало легче.

Широкорад решил даже опробовать голос и окликнул вахтенного:

– Мытасик, не спать!.. Вихор золотистый – на место приладить… Чтоб было поприглядистее!

– Как можно на вахте спать, товарищ старший мичман? – выскалил заячьи зубы матрос.

– Борь, ты не всхлипывай бесслёзно! А давай, давай работай!

– Ага.

– Не «ага», а «так точно»! – сказал Широкорад, и в глазах его что-то метнулось.

– Так точно! – вытянулся Мытасик.

– Ну всё, моряк – с печки бряк… Служи! Я – в восьмой, турбинный.

…В турбинный отсек шли, придерживая слова.

Шабанов нервно кусал губы.

Широкорад же, казалось, следил только за серебристой стрелой, летящей по тёмно-вишнёвому циферблату: «Две минуты приговорены… Ещё две. Одна… А что мы вообще знаем о времени? Ничего. Время не наблюдается. Разве что измеряется… Ну да, да, физика определяет время как “то, что измеряется часами”. И это всё! Мы просто подсчитываем такие события, как тиканье часов… Сам Эйнштейн сетовал, что разделение между прошлым, настоящим и будущим – всего лишь иллюзия, хотя и убедительная…»

– Так ты подумал о контрактной службе? – всколыхнулся вдруг Широкорад. – Остаёшься?

– Не могу, Александр Иваныч. Ну вот правда, не могу… Наталию Салимджановну расстрою… Любит она меня, шамаханочка…

Рифкат попытался найти ещё какое-нибудь сравнение, но не сумел и поэтому сказал просто:

– И я очень, ну очень люблю её… Она, знаете, какая? – Шабанов зажмурился. – На эксперта-криминалиста учится… А глаза – во какая синь!.. Я, как вернусь домой, тоже в милицию поступлю. А может, и на КамАЗ… У меня же и батя, и мать, и дядя Абак там. Они ведь завод этот строили… Он и мне, в общем-то, не чужой: я на КамАЗе практику проходил, когда учагу оканчивал.

– Хороший ты, Рифкат, парень! – снова глянул на часы Широкорад. – Нежидкостная натура…

Пальчиков, заслышав знакомые голоса, облегчённо вздохнул: уж очень неуютно чувствовал он себя перед задраенной дверью восьмого отсека. Николая Валентиновича пробирало, как на крепчайшем ветру. Руки и ноги стыли. А вид был такой, будто мичман молитвенно просит: «Ну, смелее, смелее! Вывози, Пресвятая Матерь!»

– А, это вы! – Пальчиков постарался придать своему голосу варварское спокойствие, но не преуспел.

– Да, Николай Валентиныч, – растерянно отозвался Шабанов, – это мы.

– Приветствую! – сказал Широкорад так, словно и не заметил жалкого состояния своего подчинённого.

Старший мичман дал Пальчикову время, чтобы тот смог немного прийти в себя. Осмотрел водонепроницаемую дверь – сильно била в глаза белая краска. Тронул кремальерный затвор – не поддался. И только потом спросил:

– Ну так что, бдите?

…Николай Валентинович, вполне овладев собою, докладывал деловито и даже бойко. И наконец подытожил: «Вот как-то так!» А подытожив, вдруг обессилел и беспомощно затеребил сталисто блестевшую фляжку. В голове его варилось: «Хоть то славно, что не мне теперь принимать решения…»

– Что это у вас там, вода? – приковался взглядом к фляжке Широкорад.

– Как?..

– Я говорю: что у вас там?

– Ди… дистиллированная вода.

– Лейте её на кремальерный затвор!

Широкорад объяснил, зачем это нужно, как-то уж больно мудрёно. Да и объяснение больше смахивало на заклинание. Николай Валентинович понял только, что Страж Порога (так отчего-то Широкорад называл их гостя) сначала подвергает человека испытаниям, а потом приобщает к неведомому миру. И надо окропить дверь водой (вода – символ определённой энергии), принести какую-то жертву (обряд жертвоприношения), вкусить пищу. Это – причащение, инициация. Если человек проходит её, то действительно как будто посвящается во что-то. При этом важно сохранять бодрствование. «Посвящение всегда сопряжено с бодрствованием, как физическим, так и духовным. Если не рассматривать это буквально, то становится понятно, что речь идёт о присутствии духа, о ясности внутреннего зрения. То есть надо не просто действовать, а помнить себя и осознавать, что делаешь…»

– Я-то думал, только в сказках подобное случается, – сказал Пальчиков, опорожнив фляжку.

– Признаться, я и сам так полагал, – усмехнулся Широкорад. – А тут всё перевернулось с ног на голову. Ну чем не магия реальной жизни?

Старший мичман вдруг погасил свой острый взор и скомандовал:

– Николай Валентиныч, будьте наготове! Я открываю дверь. – Широкорад отёр ладонью пот с лица и прибавил: – Рифкат, ты тоже приготовься!.. Открываю на счёт «три»…

 

Дело, что называется, обделано было кругло.

Водонепроницаемая дверь разинулась и пропустила моряков в восьмой отсек. Они вошли туда, и никто их не проглотил. Никто.

– Збруев! – окликнул вахтенного Широкорад. – Михаил Александрыч, вы ничего странного не замечали? Может, кто входил?

Мичман Збруев, сидящий за пультом паротурбинной установки, напряжённо поглядел своими маленькими ожившими глазками и сказал:

– Никак нет, Александр Иваныч, не замечал. И за время моей вахты никто не входил… А что, что-то случилось?

– Я, признаюсь, не понимаю… – заозирался по сторонам Пальчиков.

Пояснить что-либо старший мичман не успел – всех охватила какая-то погребная сырость. Широкорад поёжился и просипел:

– Михаил Александрыч, вы занимайтесь, а мы пока осмотрим отсек… Всё – работаем!

Но не прошло и полутора минут, как Широкорад позвал Пальчикова с Шабановым:

– Идите сюда!

А когда они обступили его, то с расстановкой проговорил:

– Сбежались. Я тоже сбежался. Кричали. Я тоже кричал…

Овально круглившееся лицо Шабанова округлилось так, как никогда. Пальчиков же и вовсе натянул глупо-вопросительное выражение.

«Не физиономии, а знаки вопросов… Гримасничают от напряжения», – Широкорад собрал мысли и приказал сам себе не тянуть с объяснениями.

– Пренеприятное известие… Обратимый преобразователь левого борта накрывается. Что скажете, Николай Валентиныч?

– Похоже на то… Я слышу какой-то странный звук.

– Вот и я слышу. И, как шутит наш никогда не унывающий доктор Радонов, сей факт… Ну, то есть о преобразователе… да… сей факт с сияющим лицом вношу как ценный вклад в науку…

И вдруг голос старшего мичмана перекрыл вой. Свирепый, дикий. И тут же – хлопок в щите управления.

«Всё, обратимый в отключке», – придавило Широкорада.

Александр Иванович качнулся к переговорному устройству, включил его и доложил на пульт ГЭУ об аварийной остановке обратимого преобразователя левого борта. А убедившись в том, что очень обстоятельный оператор Теперик и теперь всё понял правильно, поспешил на пульт.

В этой-то спешке и вывернулись у Александра Ивановича мысли о Недошивкине – операторе пульта дистанционного управления электроэнергетической системы ПЛ «Кама».

«Какой же Недошивкин всё-таки молодчина! Как быстро произвёл переключения в основной силовой сети… Мы же столько раз в Палдиски, в нашем учебном центре, “репетировали” подобное… И вот сейчас Витя, обычно стеснявшийся своих длиннющих рук, сделал этими руками всё, что нужно…»

– Не постеснялся! – выдохнул облегчённо старший мичман и ускорил шаг. Александр Иванович был готов к непростому разговору с начальством: он успел осмотреть обратимый преобразователь и подумать, как действовать.

Обсуждение случившегося с командиром БЧ-5 механиком Метальниковым и командиром электротехнического дивизиона Драгуном заняло примерно минут девятнадцать. Побелев лицом, Широкорад вернулся в отсек, оглядел всех и сказал сухо:

– Командир корабля в курсе, механик ему ситуацию уже обрисовал. Как и полагается, в работу введён обратимый преобразователь правого борта. Вот так!

– Александр Иваныч… А что нам-то делать?

– Своевременный вопрос, Николай Валентиныч, очень своевременный. Проблема-то аховая! Поэтому переодеваемся, готовим инструменты. Я всех инструктирую и – за дело! Будем разбираться… По всем признакам, полетел кормовой подшипник… Кстати, дополнительный комплект подшипников у нас имеется… Механик позаботился… Я ведь ему ещё перед боевой службой, когда мы были на контрольном выходе в море, докладывал, что с подшипником этим какие-то нелады. Не так работал он, что ли… Не знаю, точно не скажу, но нутром я чувствовал, как он временами сбоит… Редко… Словно промельк…

– Понятно… Вы хотите ремонтироваться здесь, а не на базе…

– Вот именно, дорогой Николай Валентиныч, очень хочу. Ведь нельзя же полагаться только на преобразователь правого борта… Возьмите во внимание то, что мы – в Атлантике, на боевой службе… А до наших берегов ещё идти и идти…

– Значит, будем ремонтироваться! – воодушевился Шабанов. – Я – за!

– Тогда так… Заданье дано – за гусли, други! Попляшем-потрудимся…

– А где же… э-э… Страж Порога? Не помешает?

– Тише, Николай Валентиныч! – Широкорад тронул усы и улыбнулся. – А то ещё воротится…

– Тьфу-тьфу, – икнул от неожиданности Пальчиков, – тьфу…

– Не надо, – голос старшего мичмана звучал участливо, – ну не надо… Вы же не жалкий трусишка, не ребёнок. Да и потом, мы часто встречались с нашим гостем и ни разу не встретились… Так что держим краснофлагий строй!

– Александр Иваныч, а крошечку хоть какую-то нельзя ли подержать во рту? – ввернул Шабанов.

– Принято: подержать во рту крошечку! Сейчас же загляну на камбуз… А то получается – в тесноте, да не обедал.

– Спасибо! Вы поняли многое лучше других.

– А по-моему, я всё ещё ничего не понимаю, Рифкат.

И тут одна совсем несвоевременная идея вдруг захватила Широкорада, он похлопал Шабанова по плечу и вышел из отсека. И пока шёл на камбуз, крутил эту идею и так и сяк. А потом ещё и тихонько запел:

– Заколите всех телят – аппетиты утолят…

Продолжение следует…

Об авторе:

Родился в 1977 году. Живёт в Волгограде. Окончил факультет журналистики Волгоградского государственного университета. Член Союза писателей России, член Союза журналистов России, главный редактор литературного журнала «Отчий край». Лауреат премии им. Виктора Канунникова (2008), лауреат Международного литературного форума «Золотой Витязь» (2016 и 2018), лауреат Южно-Уральской международной литературной премии (2017), победитель международного конкурса короткого рассказа «На пути к гармонии» (2018) и «В лабиринте метаморфоз» (2019), дипломант Литературного конкурса маринистики им. Константина Бадигина (2019), финалист Национальной литературной премии им. В. Г. Распутина (2020). Автор четырёх книг прозы.

 

 

 

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии журнала «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: