По миру

Марк БОЙКОВ | Проза

Бойков

Хлеба выпадало все меньше и реже. Уже и сто грамм бывали не каждый день.

Взрослые становились сумрачнее. Улыбались редко. Почти перестали заигрывать с нами, детьми, и чаще проходили безучастно, даже мимо плачущих. Впрочем, и плакали мы реже.

Только погода стояла независимая, нарочито хорошая. Словом, бабье лето. Поэтому нам не сиделось, и круги нашего обитания расширялись. Мы нашли добрую делянку с горохом в заброшенном огороде сгоревшего дома. Набирали стручков куда только можно, домой приносили, мать угощали. За это она нас хвалила, кормильцами называла.

Дома, однако, я стал примечать, что баба Маня чаще обычного заговаривает с нашей мамой и при этом поглядывает на меня. Тревога моя спадала, когда я видел, что мать отрицательно покачивает головой. Но однажды она серьезно посмотрела на меня и сказала:
– Марик, ты можешь некоторое время пожить без меня?

– Как это? Что ли ты уходишь?

– Нет, я с Борей здесь останусь, а ты с бабой Маней пойдешь. Ненадолго. Если дожди начнутся, сразу вернетесь.

– А что мне надо делать?

– Особенного ничего. Будешь рядом идти, по сторонам смотреть. Да тебе все баба Маня и расскажет. Ей до Путилихи надо. По этой дороге деревень побольше, есть и богатые. Где заночуете – покормят. Глядишь, и с собой что-нибудь принесете. Зимой нам легче будет…

Конечно, разговор этот я помню не дословно. Я помню, точнее, даже не слова, а смысл разговора. Тон, выражение глаз, наклон головы. И ощущения мои, с ним связанные. Не понимая многих слов, хотя и знакомых, я уловил, что «покормят» и еще «что-то принесем». Маленькие дети верят матери безоглядно. И ее настрой передается через чувствования. Поскольку матери захотелось доверить меня бабе Мане, этого же захотелось и мне. Я согласился.

Ранним утром, пока еще темень пряталась по углам, меня подняли. Баба Маня была уже на ногах. Мне хотелось спать. Только спать! Даже есть не хотелось.

– Мама, я не хочу… я спать.., – жалобно лепетал я.

– Марик, надо пораньше, чтоб вас не видели.

– Как это? – сразу проснулся я. – Разве сейчас нас не видно?

Сборы были короткими. Мать вручила мне новый мешок, накинула на плечи поверх моего пиджачка свой старый пиджак (с подвернутыми рукавами – получилось, будто я в пальто), сунула в один карман вареную картошину, в другой – сухарик, поцеловала в лобик и проводила за дверь.
На улице было тихо и зябко. Светало. Но еще без солнышка.

Это было мое первое столь раннее пробуждение. Удивляло отсутствие привычной суеты. Даже петухи отзывались на перекличку редко и без натуги.

Баба Маня поторапливала меня, но сама, шла нешибко. Я сунул ей руку в ладонь, показывая, что ни капельки не отстаю.

Довольно быстро, быстрее, чем я с Борей, мы прошли село. Через пустырь вышли к кладбищу. Вопреки моим ожиданиям, баба Маня молчала, а я все думал, где же эта Путилиха и что нам там надо.
Кладбище в это время оказалось более шумным, чем село. Птицы щебетали, щелкали, свиристели. Над высокой травой порхали букашки, комары, бабочки. Их кутерьма перед глазами была точь-в-точь, как птичий гомон в ушах.

Я бросился отыскивать уж редкие ягоды на кустах малины и костяники. Баба Маня, видя такое дело, присела на первую же скамейку отдохнуть.

– Баба Маня, а если мертвых разбудить, они выходят из могил?

– Полно, Марик! Они уж никогда не проснутся. Им там хорошо, и ничего у них не болит… Только меня ты больше не зови бабой Маней.

Я оторопел: – А как же?

– Просто: баба, бабушка. Без имени. Я все равно откликнусь.

– Ладно! – согласился я, хоть и не понял, почему так надо.

Ягоды попадались редко, а есть мне хотелось сильно. Я нащупал в кармане сухарик и принялся за него.
– Потерпи, Марик. Теперь мы есть будем вместе. Спрячь сухарик. В Бутове будет колодец, там и поедим, – поднялась, кряхтя, баба Маня и добавила: – Как ни думай, а на кладбище хорошо отдыхается… Ох, уж скоро ли мне-то?

Мы вышли из рощи – и я увидел, как велика, просто огромна, земля за нашим селом.

Вдали, то там, то сям, под облаками виднелись маленькие деревушки, села с островерхими церквями. Я и не подозревал об их существовании. Бутово, Нерехта, Сидельницы, Путилиха. То за лесом, то за косогором. Я слыхивал эти названия от взрослых. Но то были только слова. Теперь они стали предметны. От них тянулись в небо струйки дыма, а по земле к ним стелились дорожки.

– А где Путилиха? – поднял я глаза к бабе Мане.

– Крошечка моя, не видать ее отсюда. Бутово вон рядом – скоро дойдем. А до Путилихи несколько дней надо.

Я задумался: что же мы будем делать все эти дни?..

Чем ближе мы подходили к Бутову, тем решительнее просыпался мой голод в животе. К тому же мной овладело беспокойство: раз мы будем теперь есть вместе, то как же делить мой сухарик? Он такой маленький. Еще и твердый! Нет, делить его мне не хотелось, и мысленно я убеждал бабу Маню, что сделать это невозможно. Пусть я съем его сам, а поделим картошину. Я ведь меньше бабы Мани, и мне надо больше. Чтобы расти!.. Пока я обо всем этом думал, сухарик кончился.

Позади нас первый гудок отпустила писцовская фабрика. В безветренном воздухе он был чистый и громкий. А навстречу по одному, по два уже шли люди.

– А куда они, баба Маня? – поинтересовался я.

– На работу, Марик, на работу. Слышь: фабрика прогудела? Только ты все-таки помни: баба я тебе, бабушка твоя. Зови просто: баба.

– Значит, когда фабрика гудит, она зовет к себе?

– Да, сердце мое!

Мне это понравилось. И то еще, что я правильно догадался. Как здорово: никому ничего не надо говорить, а всем все понятно и делается, как надо. Но меня насторожило, что баба Маня назвала меня и «крошечка моя», и «сердце мое», как раньше не называла. Она и так была добрая. Зачем же мне ласковые прозванья?

Когда мы входили в Бутово, нас крепко перепугал мальчишка, прямо на нас верхом скакавший на толстобрюхой лошади. «Поберегись!» – кричал он. Баба Маня схватила меня за руку, а куда потянуть не знала. Заметалась. Но в последний момент прижала меня к забору, заслонив своим грузным телом.
– Фулюган! – крикнула баба Маня вдогонку наезднику.

– Чертоплех! – добавил я невесть откуда взявшееся словцо и подпрыгнул от радости.

Мы оказались в клубах густой пыли, но довольны друг другом и тем, что целы. Баба Маня перекрестилась и спросила, почему я так обозвал мальчишку. Я ответил:

– Черт плохой!

– Надо же, – подивилась баба Маня.

Тем временем руки мои потянулись к ногам, которые через минуту горели и зудели нещадно. У забора мы угодили в крапиву.

– Ах ты, горе мое! Коротки же у тебя штанишки. Пойдем скорей к воде, родимый, – хлопотала баба Маня, а себе добавила: – Хорошие все приметы, да больно тяжело даются!

У пруда, просторно разлегшегося посреди Бутова, баба Маня примочками освежила мне ноги и свои тоже обтерла. И по одной из тропок потянула меня вверх, где чинным рядком красовались три избы. Отставая и почесываясь, я все-таки заметил колодец слева и обратил ее внимание на него, как бы намекая на завтрак.
– Вижу, Марик, Но сперва нам на базар надо, а уж потом к колодцу вернемся.

Прошли два дома, длинный забор и по растоптанной тропе повернули за угол. Глянув, я сразу понял, что перед нами базар: длинный-предлинный стол с людьми, стоячими по одну сторону и бродячими по другую. Что было и что делалось на столе, я не знал – роста на то не хватало. Но по привычке, приобретенной с Борькой, я заскользил взглядом по тому, что было под столом и вокруг него. Баба Маня дернула меня за руку и, к моему изумлению, протянув вперед другую руку, начала жалостливо просить:
– Подайте милостыню Христа ради! Пожалейте малого да старого. Что-нибудь… Уж день как не ели.
– Баба Маня! – начал я дергать спутницу, переходя на шепот. – Что ты? Мы же не такие, не нищие. Мы в Путилиху идем…

Баба Маня наклонилась ко мне и попросила:

– Помогай, Марик! Повторяй за мной: подайте сиротам что-нибудь… Уж день как… Благодарствую, милая! Дай вам, господи, доброго здоровья… Помолюсь, родная! Во спасение помолюсь!.. Как звать его?
Баба Маня держала в руке сверток от женщины и что-то ей горячо обещала. Та назвала имя, потом подала клочок бумаги с написанным словом, который баба Маня упрятала в тот же сверток и все вместе опустила в свой дорожный мешок.

Все это несказанно поразило меня. Далекие, незнакомые люди встретились как родные. Словно они знали, что встретятся, так легко договорились о чем-то. Мы прошли вдоль базара вперед и назад. Народу было мало, не то, что в Писцове. И никто больше внимания на нас не обратил. Да и я ничего не нашел.
Ничего также не сумел я сказать и из того, о чем просила меня баба Маня. «Уж день как не ели» – было неправдой. «Подайте ради Христа» – было непонятно, потому что просили для себя. «Пожалейте малого да старого» – подходило нам больше, но жалела меня обычно мама, а от других я, не сирота, такого и не хотел. Слова, короче, застревали у меня в горле. И говорить с чужого голоса не получалось.
Расположились мы у колодца, на лужайке. Баба Маня достала из мешка чистую белую тряпочку, расстелила ее скатеркой. На ней появились две вареные картошины, огурец, кусочек хлеба (меньше того, что был мне знаком под мерой «сто грамм») и соль в бумажной завертке.

Видя такое обилие еды, я потянулся за картошиной из своего кармана и широким жестом прибавил ее к тому, что занимало нашу самобранку.

Баба Маня сказала на то:

– Свою-то погоди есть, а вот сухарик достань. Помочишь в кружке, сейчас воды нальем, – сам и поешь… У меня зубы-то плохие, я мякишем обойдусь. А тебе и корочка еще достанется.

Машинально я взялся за карман. Но лезть туда было незачем. Остановившись, я все вспомнил. И вперился в глаза бабы Мани.

– Доставай, Марик. Кутить – так кутить! Или что?.. Не потерял ли?

– Не-ет, – с трудом выговорил я. И из глаз моих потекли слезы. Я заплакал без рева, задавливая голос, отфыркивая судорогу.

– Ну что ты? Что ты? Родимый мой! Потерял, ну и ладно, – подвинувшись ко мне и обняв за плечи, принялась баба Маня утешать меня, приговаривая: – Да бог с ним, с сухариком.
Оттого, что меня пожалели, я зашелся еще пуще.

– Баба! – впервые я обратился, не употребив ее имени. – Я съел его. Нечаянно.

Обманывать, хитрить, притворяться я еще не умел, а вот чувствовать за собой вину – оттого, что описался, к примеру, или воздух испортил, – уже случалось. (Через много-много лет, когда я учился в МГУ, я узнал от психологов, что характер человека формируется до двух лет, а личность – до пяти. Подтверждаю: сущая правда, – и это не стало для меня откровением).

– Съел? Ну и пусть. Что из того? К обеду нам подадут что-нибудь. Ой! Да погоди-ка…
Она достала из своего мешка сверток, что совсем еще недавно подала нам женщина. Это было интересным, и я успокоился. В свертке оказалась записка и еда, обычная для того времени еда: две картошины, помидорина и кусок хлеба (побольше ста граммов).

– Марик, да мы с тобой богатеи!.. Видать, весь завтрак отдала нам девонька. А что в записке-то?..
В записке были записаны, словно нарисованы, фамилия и имя мужчины. Баба Маня начала что-то лепетать-причитать, закрывая глаза, потом повторила имя и фамилию мужчины, трижды перекрестилась и добавила:

–… Чтоб вернуться ему, родимому, живым и невредимым. Сохрани его, боже!

Много раз потом в своей жизни я вспоминал эту первую нашу милостыню. Ясно, что не только завтрак отдала нам женщина. И обед тоже. Она верила, что, помогая нам, она помогает своему любимому или просто дорогому человеку; что, страдая сама, она облегчает ему тяготы, раздвигает горизонт для его возвращения домой.

Люди верят в мировую связь добра и пополняют ее, надеясь, что, идя от человека к человеку, она может достичь дорогого, любимого и помочь ему. Только так я могу истолковать сегодня поступок ее жертвенности. Возможно, что я говорю о ее чувствах прямее, чем сказала бы она. Но я потому и говорю, что часть ее милостыни осталась во мне нетленной, незабываемой, хранящей. И я передаю эту часть другим, может, и потомкам той женщины, с той же целью – помочь, облегчить, спасти, вернуть.

– Приятного аппетита! – услышал я мужской голос от колодца и, забывшись, уставился в его сторону.
Однорукий мужчина, в гимнастерке, каковую я уже видывал на других, ловко орудовал вертушкой, то крутя ее, то подпирая плечом. Играючи извлекал он из колодца окольцованное обручем ведро и разливал воду в свои ведра поменьше. Сегодня я сравнил бы его действия с мастерством циркача – такими завораживающими они были.

– Не могу ли чем помочь? – спросил он, прилаживая коромысло к ведрам.

– Да, водицы бы нам надо, – отозвалась баба Маня.

– Сейчас вынесу, – сказал мужчина. Вскинул коромысло с двумя ведрами на плечо и скрылся в ближайшей же калитке… Через годы и десятилетия, проходя или проезжая мимо, я всегда с грустью упираюсь в нее взглядом. Хоть на несколько мгновений. Надеясь…

Он вернулся скоро, держа в живой руке большую кружку. Пустой рукав был подоткнут в подмышку, и только сейчас я до конца проникся пониманием, что мужчина – однорукий. Он подошел к нам и протянул кружку мне. Я поднялся, взял кружку обеими руками, заглянул в нее. До краев она была полна молоком. Белым, непроницаемым, плотным. Я поднес кружку к губам, наклонил голову и впился в молоко, как комар в мягкую розовую щеку.

Вообще на нашем с Борей столе молоко было редкостью. А это было теплое, вкусное, парное (как я теперь знаю), прилипающее к губам, стекающее внутрь нежной теплотой молоко. Я пил его долго, не отрываясь, приладившись дышать носом, не отстраняясь от кружки. Я сообразил, что, пока я пью, никто эту кружку у меня не отнимет. Я сознавал свой эгоизм, конечно, не зная его названия, и понимал, что баба Маня тоже попила бы молока. Но взрослые разговаривали между собой, и это давало мне право не останавливаться.

Но тут баба Маня сказала:

– Не торопись, отдохни, Марик!

И я, опустив кружку, сделал глубокий-глубокий вздох, спокойно посмотрев на улыбающиеся мне лица.
– Значит, говорите, Дуськи Бойковой сын?.. Не внук ли деда Андрея?.. Вас-то я не знаю. А он стекольщик отменный!.. А отец как?

– Отец – Василий, – отвечала баба Маня. – Известное дело: на войне он.

– Все мы на войне! – задумчиво поддержал мужчина.

– Ну да, на фронте, конечно.

– А куда путь держите? – спросил однорукий.

Уловив слово «путь», я тут же вставил: – В Путилиху!

– Далеко идете, – усмехнулся мужчина. – Как бы дожди вас не застигли. Что ж, обратно пойдете – постучитесь к нам.

Я вернул кружку мужчине. Он заглянул в нее и велел допить остатки. Я посмотрел на бабу Маню. Кивком головы она подтвердила это, и я спокойно, не торопясь, допил молоко, уже не из чувства голода, а из вкусового удовольствия.

Молоко мне понравилось и запомнилось. Где-то лет через тридцать, когда я привез своего трехгодовалого сынишку в родное мне Писцово и дал ему впервые кружку парного молока, я был поражен, с каким, совершенно сходным, удовольствием он, городской ребенок, выпил эту кружку, напоследок облизываясь. А ведь он не знал моего голода. Видно, что-то передается в поколениях. И пока мы гостили у родни, чадо мое ни разу не отказалось от парного молока. А я всякий раз вспоминал ту алюминиевую кружку, что поднес мне вернувшийся с фронта солдат. Жилистый, ловкий, без лишних слов, добрый русский человек, который (а не эти велеречивые умники из ТВ или накачанные тупицы из мерседесов) стал для меня олицетворением мужской силы и победителя.

…Оттого, что так быстро и так много я выпил молока, я попросту опьянел. Есть мне уже не хотелось. И пока баба Маня доедала без меня, головушка моя начала клониться на бок. Впервые за последние месяцы или год после того, как выгорели хлебопекарня в Писцове и стоящая над ней «надзорная» (за пролетающими самолетами) церковная колокольня, где мать работала одной из дежурных с большим-большим биноклем, я порядком наелся, и меня сразу же потянуло ко сну.

– Марик, Марик! Нам пора идти, – хлопотала баба Маня, собирая нашу скатерть-само- бранку. – Поднимись, родной. Поднимись-ка. Дай мне руку…

– Бабуся, а давай не пойдем в Путилиху. Зато поспим где-нибудь,.. – что-то такое я выговорил и, еле-еле поднявшись, уткнулся бабе Мане в зад. Возле него было хорошо, почти как на подушке. Мы тронулись.
Я шел за бабой Маней, словно козленок на привязи, то упирающийся, то тычущийся. Мы снова поднялись к базару, и на повороте, оглянувшись мутнеющим взглядом, я все же увидел, как однорукий мужчина вновь азартно играл у колодца. Я вяло помахал ему рукой, но он меня уж не заметил.
– Баба Маня! А воды-то мы не набрали, – пискнул я.

– Нет уж, возвращаться не будем. Нехорошая это примета.

Раздались два гудка от фабрики. По опустевшему базару лениво прохаживались лишь две собаки. За базаром деревня кончалась, а вдали вырисовывалась другая. Я спал на ходу. Баба Маня молчала. Видимо, тоже была в полудреме…

– Тпрр-р-р! – раздалось возле нас. Послышалось лошадиное топтанье и скрип останавливающейся телеги. Я прислонился к бабе Мане, с трудом открывая непослушные глаза.

Рядом действительно стояла телега с фыркающей лошадью, а на уголочке ее, свесив ноги, сидел старик в потертой шляпе, примерно в два раза тоньше бабы Мани.

– Ну что, горемычные! Аль подвезти вас?.. Чай, нам по пути?

– Ой, да хорошо бы! – отозвалась баба Маня. – День-то нынче какой везучий!

Кое-как мы погрузились на телегу. Лошадь шевельнулась вправо-влево, и я мгновенно заснул на скомканном рукаве маминого пиджака… В сон, однако, через какое-то время ворвался троекратный фабричный гудок. – «Значит, уже шесть», – подумал я. – Сейчас мама подойдет, начнет тормошить, чтобы дать кое-какие наставления на день, после коих я снова посплю».

Меня действительно начали тормошить. Но то оказалась не мама, а баба Маня. И это бы ничего. Но сам я оказался не посреди привычной комнаты, а среди чужой, неведомой мне улицы. Я ошалело озирался по сторонам, а баба Маня упорно стаскивала меня с телеги, метя поставить на ноги. Тут я встретился взглядом с умиленно улыбающимся стариком в шляпе – и в голове моей все восстановилось.

– Во как бывает, – чтобы скорее пробудить меня к сознанию, заговорила баба Маня, – эта же лошадь, что нас чуть не задавила, Манька, тезка моя, она же и привезла нас сюда. Смекаешь? Когда мы в Бутово входили… Да, многое зависит от того, кто рулит. Можно и помереть оттого, а можно порадоваться.
Баба Маня говорила занятно, но сейчас она выразилась длинно, и я ничего не понял.

Мы расстались со стариком и лошадью почти по-приятельски, обмениваясь похлопыванием и поглаживанием. И пошли с бабой Маней к ближайшим избам.

– Марик, помогай мне, поддакивай, – говорила баба Маня по пути. – Помогите, говори, малому да старому, подайте поесть что-нибудь… А если будут спрашивать, кто я тебе, зови меня бабушкой, бабусей.

ы ведь любишь меня?

– Люблю, — ответил я.

– Вот и хорошо. Так нам больше подадут. И Бориске что-нибудь принесем. Ты ведь, любишь своего братика?

– Люблю, – ответил я искренно.

Баба Маня постучала в окно первой же попавшейся по ходу избы, приговаривая: — Первая изба не та, что с краю, а та, где попадут. Протяни, Марик, ладошку перед собой.

В окошке раздвинулись занавески, и высунулась мордочка. То ли девочки, то ли мальчика – постарше меня. Форточка была открыта, и баба Маня, подняв к ней голову, попросила: – Подайте Христа ради!

Мордочка повернулась в сторону, видимо, к взрослому и, вернувшись к нам, ответила: – Бог подаст!

Рука моя, вытянутая вперед маленькой лодочкой, упала сама собой.

– Как это бог подаст? Кто он, откуда придет? – спросил я бабу Маню.

– Это значит: у них нет ничего. Для нас нет… Не серчай, Марик! Пойдем дальше.

Я задумался. Слово-то раньше я слышал, но оно проходило мимо, не касаясь меня. А тут отказ, его именем… В следующей избе никто уж не отозвался на наш стук. А, когда мы подходили к последней, вышедший из нее человек удалялся в сторону Бутово. Останавливать его уже было поздно и нехорошо.
Мы перешли на противоположную сторону. Баба Маня перекрестилась и затем постучала в окно. Но ни здесь, ни в последующих трех избах нам не повезло. Дом отвечал либо молчанием, либо прямым отказом. Чтобы не возвращаться потом назад, баба Маня решила идти, как иголочка с ниточкой, пересекая улицу наискосок от избы к избе, и тут мы наткнулись на нашего возницу с лошадью Манькой: видать, с хозяином двора, тоже пожилым человеком, они готовились, к какой-то поездке: грузили на телегу веревки, пилу, старую одежду, словом, всякую всячину.

– Ну что, как дела-то? – глядя на меня и улыбаясь, спросил старик.

– Подайте Христа ради! – жалобно сказал я в ответ, как будто между нами ничего не было и мы незнакомы.

Мое обращение, видимо, явилось для всех неожиданностью. Все привстали. Баба Маня прижала меня к себе. А я повторил свое: «Подайте Христа ради».

– Постойте маленько, – сказал мужчина и зашел в дом. Какая-то неловкость пролегла между нами. Только лошадь согласно кивала головой.

– Как раз картошка поспела, – вышел мужчина на крыльцо с парящим котелком. Он слил на сторону воду, извлек из котелка несколько картошин, три морковины и спросил у бабы Мани, во что их ей положить.

Баба Маня все достала, уложила, поблагодарила и за что-то потрепала меня по волосам.

Расставаясь, мужчина сказал бабе Мане, чтобы мы не стучались в два кирпичных на этой стороне дома – и в этот, и что далее: все равно в одном хозяев нет, а в другом – без толку: богатые, но не дружелюбные.
– А что такое «недружелюбные»? – спросил я бабу Маню, когда мы вышли за ворота.

– Ну, наверно, жадные, – был ответ.

Так мы довольно быстро оказались в конце улицы, на краю деревни. Люди уже ходили. На стук в окно или дверь отзывались охотно, но не очень дружелюбно.

Остановившись и обернувшись назад, когда небольшой обход наш закончился, я показал бабе Мане на совсем маленький кирпичный домик, стоящий в центре улицы, без окон, с невысокой железной дверью и мудреным замком, в который мы не постучались, и спросил:

– Кто в нем живет?

– Небось про лешего думаешь? – улыбалась баба Маня, – Нет, Марик, это – амбар, кладовка такая. Для хранения дорогих вещей… Общая, чтобы при пожаре не сгорело. Пожаров-то в деревнях много. Вот их и строили – каменные, отдельно от домов. Люди у себя живут, а вещи тут лежат. Но на виду, посередке. И ключ у старосты. Туда даже мышь не подлезет… С умом строили.

Я начал думать: какие же вещи там могут лежать, и что значит «дорогие»? Но поскольку вопрос еще не сложился, дальше шел молча.

Солнце уже пригревало. Дорога наша вилась в глубь полей и перелесков пыльной лентой, кое-где накрываемой тенью придорожных деревьев. Мы сняли обувь, каждый повесив ее связкой через плечо, и шлепали по ней, наслаждаясь сытостью и теплом.

Удивителен все-таки мир. Удача приходит, откуда ее и не ждешь. Неудач, невезенья – больше. Но вдруг все это перекрывается в другом месте, и тревоги отступают. И ты уже видишь мир дальше колодца, базара, телеги. А он прекрасен! Удивителен и прекрасен!

Я постигал эту правду, еще не будучи способным делать заключения. Но мироощущения вливаются в нас уже с молоком матери. Я бы даже сказал, что это тоже молоко – от мира, и оно для души. Конечно, я не помню всего. Лучше запомнились первые встречи, первые дни нашего похода. Кое-что может, было не в такой последовательности, с другими подробностями. Ведь пишу я через шестьдесят лет! И у меня внучка старше того возраста, в котором я был. Но мне ничего не надо выдумывать. В памяти гораздо больше всего, чем – может выдержать бумага. Поэтому я пишу без вольностей, как велит мне правда. Много потом людей прошлось по моей судьбе. Но эти, от первых встреч, мне дороги своим сущим. Я таков по их воле. Не след они оставили во мне, а стали частью моей. И я рад, что благодаря им увидел очень много и очень рано. Не как созерцатель, а как действующая косточка мира.

Шла война. А мы шли с бабой Маней от деревни к деревне, чтобы выжить в ней.

До следующей деревни шли долго. Успели и поесть, и поспать на траве. Изредка нам попадались люди, шедшие навстречу. Баба Маня справлялась о какой-нибудь деревне, в какую сторону идти, куда дальше, где ближе. И единожды нам попалась пара: сухонький дедушка и пухленькая девочка. Ну как мы, только всем наоборот!

Пока старики наши разговаривали между собой, мы с девочкой молча смотрели друг на друга, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать.

Такую парочку я видел впервые. Что-то в моей голове не вязалось с ее внешним обликом. Наконец я спросил девочку:

– Вы нищие?

Я не раз разглядывал нищих в Писцове. Чаще это были калеки, обязательно вдвоем и еще с палками. А поскольку мы с Бориской, в особенности на базаре, были им конкурентами, к тому же более проворными, то я, сам не понимая этого, узнавал их по быстрой перемене во взглядах: от слезливости до угрозы. Они, короче, казались мне злыми и опасными. А эти – ну как мы: только худой, как я, старик и пухленькая, как баба Маня, девочка.
– А вы не нищие? – ответила девочка вопросом на вопрос.

– Нет, мы горемычные, – простодушно и почти гордо ответил я.

Наши бабушка и дедушка рассмеялись. Короткое знакомство закончилось весело. Однако после этого нам пришлось изменить маршрут, потому что заходить в деревню, где только что побывали другие попрошайки, баба Мане показалось нехорошим признаком.

Идти однако опять пришлось долго. Зато баба Маня обстоятельно рассказала мне, кто такие горемычные.

– Это те, у которых горе, беда большая. Вот они и мыкаются. Туда-сюда, от одного – к другому.

– А какое у нас горе? Мы разве мыкаемся?

– Мыкаемся. Как все, но поболе других. Теперь у всех беда, – глядя вперед, ответила моя спутница, – только мы с тобой последние за своей удачей.

– Это мы – как в очереди за хлебом? – спросил я.

– Почти. Ведь нам от себя люди отрывают. А как перестанут?.. Мы первые помрем, – баба Маня произнесла это легко, буднично и с улыбкой глянула на меня.

Что-то тут было не так. Хоть я и устал от дороги, зато впервые за памятное мне время был сыт. И наше путешествие мне казалось благим, более предпочтительным состоянием, чем каждодневные рысканья с братиком по розыску чего-нибудь съестного. Ведь у мамы мы ели раза два в день и понемножку. Остальное мы добирали в вольных гуляньях. Долгая прогулка с бабой Маней мне больше пришлась по душе.

олучалось, что неплохо быть последним.

Но меня тревожила не смерть, если нам перестанут подавать, а беда которая у всех. Никак не верилось, что я умру первым. И я спросил:

– Баба, а от беды все могут помереть?

Баба Маня задумалась. Было видно, что разговор перестал ей нравиться. Но все же ответила:

– Чем больше беда, тем больше мрут… Война сейчас, Марик. Горше беды не бывает.

– Так она всегда идет. Всё про нее и про нее говорят. Все и радио тоже. Я когда маленький был, она и тогда была. Мама сказывала, как папа мой с братовьями на других шли. С кольями от забора…
Как все маленькие, я думал, что живу вечно, то есть, всегда, только не все помню.

– Потеха с тобой, Марик! То не война была, а баловство одно, деревенское. С немцем-то так не повоюешь.
И все же, хоть горизонт моего видения раздвигался, я не представлял еще, как огромен мир. И война мне воображалась большущей дракой стенка на стенку, где в каждой из сторон собраны все силы и они бьются, пока одни других не перебьют и какая-нибудь из них вовсе не сдохнет. По моим представлениям, это происходило где-то под Ивановым, большим городом, который чаще других назывался в разговорах взрослых и куда был призван мой отец. Отца я не помнил, но он мнился мне могучим богатырем, устрашающим врагов и покровительственно поглядывающим в мою сторону.

Странное дело: я его не видел, а глаза представлял (по злой иронии судьбы, он вернулся с войны, слепым). А вот женщину с грудничком, что жила в нашем общем доме, я помнил всю до пят, но не помнил глаз.

Солнце тем временем клонилось к вечеру. Когда мы входили в деревню, баба Маня предложила посидеть в стогу сена и чуток поразмыслить. Она тоже устала.

– Будем обход делать или назавтра отложим? – спросила она меня, когда я присел к ней сбоку и положил голову на колени. – Еды у нас на сегодня и на завтра хватит. Можно передохнуть.

– Не знаю, – ответил я без интереса.

Баба Маня достала баночку и, потревожив меня, помазала свои ноги какой-то пахучей мазью, которой пользовалась и раньше. А я увлекся всяческими букашечками, жучками, стрекозами. Вокруг все свиристело, прыгало, мельтешило. И запах сена забивал запах мази.

– А не переночевать ли нам в этом стогу? – спросила еще баба Маня. – Выкопаем пещерку да и закроемся в ней.

Я пришел в восторг от этой затеи: никогда такого в моей жизни не было.

Мы пошли к ближайшей же избе попросить воды. Но нам не пришлось даже стучать. Нас заметили и уже поджидали у крыльца.

Надо сказать, что вообще жители крайних, первых или последних, домов в деревнях живут настороже и более чутки к тому, что происходит вокруг. Пожилая женщина, с палочкой, приветливо встретила нас, расспросила, кто мы, откуда и куда путь держим. В ответ на нашу просьбу она поставила перед нами небольшое ведерко с плавающим железным ковшом, из которого мы тут же напились досыта. И баба Маня начала наливать из него в припасенную бутылочку, которую обычно, если она была полна, привязывала веревочкой за горлышко к горловине своего походного мешка. Чтобы ничего не проливалось. Но руки ее сейчас не слушались – вода лилась мимо.

Женщина вынесла жестяную воронку – и все получилось здорово. Наблюдая за этим, я опять поразился, как умны люди. Сейчас я улыбаюсь: наверняка воронку я видел и раньше, но уловил ее смысл, когда он коснулся меня самого. К сожалению, многое приходится постигать лишь в непосредственной связи. Но есть все же люди чувствительные!

Женщина, нас встретившая, поняла, что мы думаем о ночлеге, и сама предложила нам переночевать в доме: «Тем более, что невестка не вернулась, как обещала, и места достаточно».

– Вот только покормить мне вас нечем, а выспаться – пожалуйста, – добавила она.

Слова эти нас не испугали. Но меня расстроило, что пещеру мы строить не будем. В доме на кровати, под цветастым из лоскутков одеялом оказался еще один человек, мужчина болезненного вида, который однако оживился с нашим приходом, сел, поздоровался. Откуда ни возьмись, появилась и кошка, которая, как потом выяснилось, хорошо поедает сушеные грибы.

– В лес мы уж больше не ходим, – пояснила хозяйка. – Невестка с торфоразработки прямо сушеными приносит. Иной раз и еды в бидоне принесет. Там неплохо кормят, карточки дают, да и денег немного. Заступница наша. А вот сын-то, муж ее, погиб. Уж полгода как…

И женщина расплакалась. Чувствовалось, что ей не под силу носить горе в себе.

– Лизавета, перестань. Молись, чтоб двое других вернулись, – высказался мужчина с кровати.
Поужинали все вместе, соединив всё, чем кто богат. Перед сном баба Маня помыла мне ноги, и себе, конечно. Охлажденные, они полегчали. Меня уложили на большом сундуке. Бабе Мане предложили боковую лежанку вдоль печки. В двух шагах от меня.

Уснул я быстро. Когда сыт, это получается легко. А проснулся среди ночи и захныкал. Потом сел и заревел, чтобы подать сигнал. Потому как весь я был мокрый, по самые некуда.

Баба Маня быстро ко мне поднялась. Встала и женщина, Лизавета, подошла к нам с зажженной лучиной.

– Ох уж старая я стала престарая, – запричитала баба Маня. – Мне же Дуся клеенку дала, а я о ней и не вспомнила.

– Да не переживайте, Манечка. Эка событие – мальчик обсикался. Все постирается… Давайте только крышку откроем, пусть сохнет.

Но просыхать ничему не понадобилось: мокрота, как выяснилось, стекла по бокам сундука, снаружи. Баба Маня перекрестилась и положила меня с собой досыпать, пристроившись с боку.

Утро пришло солнечно-светлым. Легкий туман отрывался с низин. Петух зашел в сени и доклевывал недогрызенный кошкой сушеный гриб. Я заметил это, пока выбежал во двор пописать. Впервые мне не хотелось есть с утра. И впервые пришло ощущение, что мне нравится жизнь.

Нас угостили чаем, настоенным на черных хлебных корочках. Дали с собой горстку таких же корочек, несколько ниточек с нанизанными на них сушеными грибами и крошечный кусочек мыла – для мальчика. Сущее богатство по тем временам. Баба Маня горячо благодарила хозяев за приют, подарки. Спросила об именах их сыновей и обещала помолиться во спасение их. Все мы, несмотря на мой ночной грех, остались довольны друг другом.

– А как твою родную-то бабушку зовут? – спросила меня напоследок хозяйка, уже с крыльца.

Баба Маня легонько сдавила мне руку, но я не придал этому значения. Ответил искренно, простодушно, даже подражательно:

– Не знаю. Дедушка всегда зовет ее: ма-атъ!

Женщина на это улыбнулась и помахала нам рукой.

Через годы, когда я уже сам мог задавать подобные вопросы, я узнал, что мою родную бабушку зовут Елизаветой Макаровной. Никакого таинства, однако, в этом совпадении нет. Елизавет тогда по России было много. При всей громадности наших пространств общность корней у нашей нации, как ни у какой другой, хрестоматийна, несмотря на зыбкость семейных уз. Где-то очень любят выстраивать генеалогические древа и для поколений они более важны, чем судьба нации. У нас же эти древа рушились и скреплялись через судьбу нации, и в именах передавались память и любовь к бабушке, матери, теткам, сестрам. Беда только, что ныне внучек и внучат мало. И многие имена остаются невостребованными, а потом забываются. Новый, рукотворный суховей пронесся над страной на исходе века.

Баба Маня не стала корить меня за мой ответ. И мы приступили к делу. В доме напротив нам сразу подали горячие еще, картофельную и хлебную, лепешки. Баба Маня сообразила, что день выходит на воскресенье: дымы тянулись из нескольких труб. Реальная примета!

– Нам бы чуть переждать, – сказала она. – Глядишь, побольше повезет.

Дома по улице стояли крепкие и ладные. Смотрели друг на друга широкими окнами- глазищами. Разряжены были цветастыми фартуками-палисадниками, с просторными на задах подолами огородов. Деревня излучала достаток и, видимо, гордилась им. Едва ли не плясать хотелось перед ней.
Но мы, умные, свернули в проход между домами и по тропочке поднялись в небольшую рощу. Это оказалось кладбище. Оно тоже было ухоженным. Баба Маня присела на скамейку возле могилы, повесила на крест мои мокрые с ночи трусики, отломила поллепешки и со словами: «Поешь, пока теплая», отправила меня «погулять маленько, но не ходить далеко». Я пошел поглазеть вокруг, есть ли что интересное.

– В траву большую не ходи, Марик, а то по уши будешь мокрый, – догнало меня еще одно напутствие.

В воздухе было покойно. Птицы хлопотали на ветках, чистя оперенье и пробуя голоса. Ворона удивленно глянула на меня сверху. Могилы, ограды, кресты, кусты и деревья – все жило в обнимку и цепенело в тихом умиротворении. С того раза, видимо, я полюбил кладбища. И в зрелые годы, когда уставал нещадно от повседневной маеты, ехал на какое-нибудь кладбище, чаще всего один, и бродил средь могил, табличек, законченных человеческих судеб. И набирался успокоения, осознания суеты и тщетности многих потуг и амбиций. И возвращалось душевное равновесие. Все это потом…

А тут мое любопытство принесло плоды. Я обнаружил свежую могилу с венком в изголовье, а под ним на блюдечке чашку с водой, куриное яйцо, огурец и кусок черного хлеба. Пить я не хотел. Поэтому выплеснул содержимое из чашки, сложил в нее, как мог, яйцо, огурец и хлеб и побежал к бабе Мане похвастаться.
На беду свою, я промахнулся. Там, где, мне казалось, я оставил бабу Маню, ее не было. Я хорошо знал кладбище в Писцове, поскольку много раз там бывал с взрослыми, а здесь растерялся, и мною овладела оторопь. Я кинулся в одну сторону, другую. Все было незнакомым. Мне стало жутко. Я хотел кричать. Но в плотной, давящей тишине у меня вышел только шепот:

– Баба Маня! Ба-б-ба… – меня даже передернуло.

И вдруг я заметил свои трусики на могильном кресте. У меня сразу прорезался голос. Тут и баба Маня вышла из-за кустов, отряхиваясь, как ни в чем не бывало:

– Здесь я, здесь.

– Зачем ты от меня спряталась, бабуська такая? – спросил я негодующе. – Мы не уговаривались в прятки играть!

– Прости меня, я больше так не буду! – воспользовалась она детским оружием. – Ну, что ты нашел?
– Вот, – выложил я ей все на подол, когда она села на ту же скамейку.

Баба Маня ахнула от удовольствия. Все внимательно осмотрела, ловко крутанула яйцо на скамейке, понюхала хлеб, чашку и спросила:

– Ты не пил из чашки-то?

– Нет, – ответил я. – На цветочки вылил.

Баба Маня притянула меня за плечи и ласково проговорила:

– Дух ты мой, малышечка эдакая! Ты мой лучший подарок!

– Нет, я не навсегда, – возразил я.

– Нет, нет, нет. Я тебя обязательно верну маме. Вернемся и верну.
Мне показалось в этот момент, что глаза у бабы Мани намокли, и слезка чуть не упала ей на грудь.
– Пойдем, покажи, где ты нашел это богатство.

Баба Маня сняла мои трусики с креста: на воздухе под солнышком, они быстро просохли. Используя скамейку, она переодела меня с нужной последовательностью в одежде, и мы пошли. Свежая могила отыскалась быстро. В ней оказался похороненным сравнительно молодой, баба Маня читала легко, мужчина. Она отломила пологурца, немного хлеба и, вздохнув, положила на блюдечко.
– Пусть, – сказала, – птички поклюют – добро получится.

Так и сказала «… добро получится». Бедный русский человек, если сыт, сразу обо всем мире задумывается. Богатый русский, когда наелся, – восхищается собой. Это стало понятно в «новое» время.
Мы недолго гуляли по кладбищу. Вернулись в деревню и приступили к своему делу. Я уже не стеснялся просить подаяния: протягивать ладошку, говорить нужные слова, держать жалобный тон голоса. Баба Маня при этом подталкивала меня вперед, потому что я был хорошей приметой.

Успехи наши прибавлялись. В одном доме нам подали ватрушку, большую, румяную – отродясь такой не едал. Баба Маня все складывала в свой мешок. Изредка я просил ее дать мне подержать поданное чудо. Я ощущал его на вес, форму и, особенно, запах. Одним из таких была испеченная хлебная птичка. В доме, верно, тоже были дети. Я решил ее сохранить, думая о Бориске.

Деревня была невелика, но проходили мы ее долго. Сильно задержались в одной избе.

У ворот ее стояла свежеструганная крышка гроба. Нас позвали от ворот две женщины: одна – молодая, другая – пожилая. В доме была еще одна – совсем старая, с мертвенно-бледным лицом и закрытыми глазами. Она сидела с опущенными на колени руками и ни разу, пока я ее видел, никуда не глянула, не шелохнулась.

Тихим голосом нас пригласили к столу на кухне и накормили щами и рисовой кашей. Что-то потом дали с собой. Баба Маня быстро нашла этому место в мешке, приложив к тому записочку. Теперь я сам догадался, что в ней было имя умершего.

Но умершего нигде не было, и я в беспокойстве поглядывал то в одну, то в другую сторону. Заглянул даже за перегородку в главную комнату, где под образами и сидела старая женщина. Баба Маня при этом слегка дернула меня за руку.

– Не будь такой любопытный, – отчитала она меня на улице. – Видишь: у людей – горе, а ты – как веретено.

Вообще-то я был послушным ребенком и в доказательство не стал даже задавать беспокоящего меня вопроса об умершем. Я просто решил, что мертвец-то, видать, и похоронен на кладбище, где мы побывали, а крышка от гроба, вроде вывески, чтобы люди знали, к какому дому идти, чтоб поплакаться.

Мы покинули деревню в хорошем настроении. Баба Маня даже отметила, что еще одна такая деревня – и можно будет поворачивать домой.

– А как же Путилиха? – спросил я.

– Ну, прилип же ты к этой Путилихе! Главное – зиму пережить.

Мне стало не по себе. Я был доверчив. Детское сознание вообще схватывает события в линейной, одно за другим, последовательности, воспринимая слова напрямую. А поскольку меня заинтриговала Путилиха, но ценность ее вдруг упала, я почувствовал себя обкраденным. Я вполне надулся, потому что надули меня. Ничего уже спрашивать не хотелось. И мы долго шли молча.

Нас догнала лошадь с телегой. На телеге сидел крепкий мужчина и лежал гроб с перевернутой внутрь крышкой.

Я опасливо посмотрел на гроб и недоверчиво на мужчину.

– Да ничего, гроб-от пустой. Полезайте! Далеко ли вам?

– Да мы так: милостыню просим, – отозвалась баба Маня.

– Значит, до ближайшей деревни.

Второй раз нас подобрали с дороги. Не было автострад, машины – наперечет. Но каждый возница считал своим долгом помочь бедняге на обочине. Сейчас – наоборот: бедняга должен уговорить рублем. То есть, бедный должен подать богатому – на пропитание, видимо.

Я расположился на телеге сзади, облокотившись на гроб. Баба Маня подсела к возчику и разговорилась с ним. Я прислушался: то было продолжение истории с мертвецом.

…Было два работящих молодца. Подрались. Угомонить их не удалось. Один вернулся с топором, другой выхватил тесак. От топора-то пострадавший сразу кончился (видимо, мы и были на его могиле). А вот ножом раненный еще жил день дома и два в больнице. За ним тогда приезжала машина, а уж умер – забирать велели своим ходом. Вот бригадир, так назвал себя мужчина, и ехал с гробом в райцентр, в Комсомольск, чтобы забрать умершего.

Во время рассказа я весь дрожал, представляя себе жуткую картину драки. Как будто я боролся за каждого из них.

– А из-за чего драка-то вышла? – спросила баба Маня.

– Родственники говорят, что женщина – виной. Мол, она их поссорила. А я вот слышал, что из-за отсрочки. Ну не из-за самой, а из-за призыва, конечно… В общем, ругань получилась. До самых, что ни на есть, черных оскорблений.

– Небось, выпивши были? – уточняла баба Маня.

– А то как же, – был ответ.

– Да, – задумчиво произнесла баба Маня, – от большой войны тыщи других происходят.

– Полно-ка, дурь это! – возразил бригадир.

– Так и большая война – дурь, только от других идет. Кабы не она, нечто схватились бы ребята до убоя?
– Ну ты, как моя Матрена, – на все свою меру положит…

Поскольку мертвец все-таки нашелся, разговор для меня перестал быть интересным. Меня покачивало, и я, видимо, засыпал. Как вдруг баба Маня крикнула: – Марик, Марик! Держись!

Окрик оказался своевременным. Я действительно мог свалиться с телеги, сломать себе шею и… занять чужое место в гробу. Бригадир, однако, был чудак и предложил для безопасности уложить меня в гроб.
– Мальчишка может еще полчаса поспать, – добавил он.

Но баба Маня читала жизнь по своим приметам. Поэтому с телеги мы сошли. Поблагодарили возницу. Уточнили маршрут и расстались.

С грехом пополам, поскольку я спал на ходу, мы дошли по перелеску до развилки, повернули вправо и оказались, кажется, перед Моюрово.

В районе торфоразработок деревни были чуточку зажиточнее, чем окрест писцовской фабрики. Здесь к заработку добавлялась кормежка в бараках-общежитии. Да и времени для своего хозяйства выпадало побольше. Отмаялся неделю-другую – и отдыхай. Или еще, где хочешь, майся. Это уж я потом из чужих воспоминаний уяснил. Колхозы здесь были послабее. Зато леса – щедрее. И время – посвободнее.

освободнее – в смысле перестановок в делах и занятиях. Где эта свобода побольше, там и народ побогаче. А где тиски да клещи, распорядок да режим, там не разгуляешься, не подработаешь.

Мы попали в полосу удачи вовсе не по приметам, а благодаря встрече с нашими конкурентами. Отвернули в сторону, и пошло. Пространство неоднородно, и поворот случаен. В Моюрове нам даже дали кусок отваренного мяса. С нашей солью как оно было вкусно!

В тот день мы побывали еще в одной деревне со схожим названием, кажется, Поюрово. Конечно, не в каждом дому нам подавали. Но мешок у бабы Мани тяжелел, и она приспособила его нести на палке через плечо. Кое-что ложилось и в мой маленький мешочек. Там, кроме хлебной птички, уже были два яйца вкрутую (сырые мы выпивали сразу), кусок ватрушки и пирожок с капустой – словом, что мне больше нравилось, баба Маня доверяла нести мне.

Мы хорошенько пообедали возле стога сена, прямо в поле, по которому от жаркого дня гуляло марево. Выспавшись в тени, снова вышли на большую, растерзанную телегами дорогу. Попадались низины с непросыхаемой грязью. Дорога тогда петляла. И мы, чтобы сократить путь, шлепали по ним босиком, а потом снова шли по пыльному слою. И ноги очищались сами.

Разговаривали мы уже реже. Каждый думал о своем. Время от времени я останавливался и почесывал тело под интимным местом. Баба Маня заметила это и однажды, остановившись, предложила:

– Давай я тебе помажу своей мазью. Немножко пожжет, потом перестанет.

Я наотрез отказался. Не то, чтобы я испугался жжения, – просто до сих пор в потайных местах меня трогала только мама да я сам. Нагишом, как все малые дети, я не стеснялся бывать, но трогать – это другое. Не зная, как сказать об этом, я сослался на то, что мазь «очень вонючая».

– Ну, как знаешь. Надоест чесаться – сам скажешь.

Такой ответ меня устроил, и мы пошли дальше. Скоро на некотором удалении и возвышении над равниной и впадинами мы увидели деревню, а из-за поворота вильнувшей к ней дороги – небольшой пруд. По берегам его не было ни травы, ни кустов, ни деревца. И гладь его казалась просто куском отвалившегося неба.

– В этой деревне мы, наверно, и переночуем. Давай здесь передохнем, – сказала баба Маня, когда мы вплотную подошли к пруду.

Я обрадовался. Какие-нибудь ручейки, пруды, попадавшиеся нам изредка на пути, мне нравились. Возле них особенно кипела жизнь. Они были чисты, из них можно было напиться, освежиться, набрать воды про запас. Здесь тем не менее всего этого не было. Вода была кристально прозрачна, и дно казалось совсем близким. Но и на дне ничего не росло. Я погладил воду рукой: она была тепла, податлива, ласкова. Я начал ею брызгать, пробовал ногой.

Баба Маня тем временем положила мешок на землю и начала раздеваться. Без стеснения. Потому что вокруг, куда ни глянь, не было ни души. Сняла кофточку, широченную теплую юбку и осталась в полупрозрачной майке зеленоватого цвета, едва доходившей до колен. Она была очень белой и очень полной женщиной. Но мой уже просыпавшийся мужской инстинкт отметил весьма выпуклую, отнюдь не дряблую грудь и темный мохнатый бугорок под нависшим животом. Надо сказать, что трусы в деревнях тогда еще были редкостью. В некотором смысле это было и удобством. Поэтому вид бабы Мани не был для меня ошарашивающим.

– А ты чего ждешь? – обратилась она ко мне. – Тоже раздевайся. Тебя помыть надо.

Мыло у нас есть. Хоть чесаться перестанешь, поспишь получше. А то измучаешься.

Это показалось мне разумным. Я скинул с себя пиджачок (мамин пиджак чаще гостил у бабы Мани), рубашку, штанишки, трусики и пошел к предложенной руке бабы Мани. Мы соединились и начали спускаться в воду.

Со дна клубами начала подниматься муть.

– Погоди, Марик. Дальше не пойдем. Я тебя здесь намылю.

Она велела мне присесть. Несколькими махами обдала меня водой. И принялась намыливать шею, плечи, спинку, грудь. Мылу на лице я категорически воспротивился. Постепенно она добралась и до того, что было ниже живота.

– О-о-ой, – начал я хохотать и изгибаться, – щекотно!

Какое-то движение кончилось резким вывертом, и я весь оказался в воде. Инстинктивно  рванулся вверх и, поскользнувшись совсем, с головой ушел под воду. Далее были мгновения борьбы, чтобы подняться, за что-нибудь уцепиться. Но меня тянуло вниз, и я не мог ни встать, ни выпрыгнуть. Скользил ногами, боком, чем-то еще. Упереться чем-либо никак не получалось. Происходило какое-то смещение пластов, верха и низа – меня затягивало и тащило… Наконец, я оказался над водой, в руках у бабы Мани. Она держала меня почти на вытянутых руках, сама стоя по шею в воде. Я судорожно, со свистом втягивал воздух и все еще махал руками и ногами, чтобы подняться выше.

С неимоверным трудом, дрожа от напряжения, с бледным как полотно лицом баба Маня вышла со мною на руках на берег и тут же повалилась на землю.

– Ох, ох! Вот помылись… Дурья моя башка, – говорила баба Маня, почти через слово роняя голову к земле. – Это же не пруд, это котлован. Глину отсюда брали.

Голова у меня кружилась, грозя отвалиться. Но постепенно, отдышавшись, я начал приходить в себя. Баба Маня полубоком лежала на земле и тряслась то ли от испуга, то ли от озноба. Прилипшая майка, намокшие волосы, расплывшееся по земле тело – она была похожа на большую-пребольшую мокрицу. Мы с Борькой мокриц не любили и даже кошке их не давали. Но сейчас мне было раздирающе жалко ее. И ко мне подкрадывалась тревога.

За себя я испугаться не успел и не очень понимал, что со мной произошло. Но, видя беспомощное, распластанное тело бабы Мани, плохо держащуюся голову, я не на шутку перепугался: что мне с ней делать, как ее поднять, чем нам обоим можно помочь?

Наконец, я начал соображать и сам поднялся. Подошел к вороху наших вещей, взял широченную бабы Мани юбку и накрыл ею ее дрожащее тело.

– Ой, спасибо, Марик! Дай мне мамин пиджак… Ага, под голову. Постарайся, Марик, сам одеться.

Долго ли так лежала баба Маня, не знаю. Я сидел рядом. Солнышко грело. Она закрыла глаза, но дышала уже ровнее, и тряска ее прекратилась. Я оделся и не раз обошел пруд. Поднятое нами замутнение оседало. И пруд опять казался неглубоким.

– Марик, Марик! Где ты? – вдруг встрепенулась баба Маня.

– Я здесь. Вот он я! – отозвался я и встал над нею.

Она успокоилась, села, попробовала подняться. Но у нее не получилось подняться. Она попросила в помощь палку – и опять не получалось. Попросила мое плечо, я напрягся, но и из этого ничего не вышло.
Баба Маня побледнела. Начала ощупывать, трогать ноги, но они не подчинялись.

– Господи, да неужто они отнялись? Марик, попробуй-ка: поударяй мне ниже колена.

– Я не могу, баба, мне тебя жалко!

Она не стала меня уговаривать, а сама побила себе ноги палкой. И тут она заплакала, тихо, отворачивая голову в сторону.

Я растерялся. Не понимая, что произошло, я тоже готов был расплакаться. Я все спрашивал:
– Баба, ты устала? Устала, что ли?.. Скажи…

– Ничего. Мне уже лучше. Помоги, Марик, мне одеться.

Баба Маня совсем сняла с себя мокрую майку. Прикрыв ею живот, надела поданную мной кофточку, застегнула ее на все пуговки. Потом через голову надела юбку и, поворачиваясь с боку на бок, продвинула ее вниз по телу, спустив на ноги и полностью прикрыв наготу. Порывшись в глубоких карманах юбки, достала мазь и принялась ею растирать ноги. Затем попробовала сгибать ноги в коленях, помогая им руками. Но ничего опять не вышло. Наконец, она сказала:

– Марик, посмотри туда… До деревни недалеко. Дойдешь, в крайнюю избу постучись, попроси взрослых прийти с тобой сюда. Я буду здесь ждать. Скажи, мол, бабушка идти не может, помогите, пожалуйста…А?.. Марик! Милый ты мой!.. Ой, какая же я… – и она опять заплакала.

Сердце мое дрогнуло. Я тоже разревелся. Начал обнимать бабушку, гладить ее по щекам, говорить, что она хорошая, что я обязательно скажу об этом маме.

– Нет, Марик, говорить не надо: не такая я хорошая. Давай выпутаемся из этого, а там видно будет.
И вот тут я всерьез испугался. Нет, это был даже не испуг, как на кладбище, когда я потерялся. Это был страх, животный страх, который я могу объяснить лишь сегодня, по памятному мне ощущению. Ведь разрыв с родным или дорогим человеком для ребенка катастрофичен.

Ребенок может удалиться, как котенок от матери-кошки, только до определенной черты, которая гарантирует ему возврат и восстановление всех жизненных связей. Все, что дальше, – неприемлемая опасность. Это для бабы Мани до деревни было недалеко, а для меня – непомерная дальность и, к тому же, – чужая. Баба Маня была уверена, что там будут нормальные люди. Мне же они были просто неведомы, и я не знал, как они отнесутся ко мне.   Было не ясно, найдется ли то место, где я оставил бабу Маню, и окажется ли она там, когда отыщется оно. Меня доверили, а не отдали бабе Мане. Она поэтому стала частичкой моей мамы. И если меня от нее оторвать, то как же я снова смогу соединиться с матерью? Слегка блуждая по закоулкам нахлынувшего страха, меня подтачивало даже недоверие к бабе Мане: ведь я не знал, как болят ноги и как они отказывают. Искренно желая помочь, я сам был беззащитен.

Сейчас я сознательно исследую то, что природа закладывает в инстинкт. Как же мне было тяжело послушаться бабы Мани и… ослушаться ее. Преодоление этого инстинкта было мучительно. Я отходил и снова возвращался. Для бабы Мани это выглядело проявлением любви или жалости. А для меня – проверкой: на месте ли она.

Боже, повторяю, как взрослые плохо понимают детей. Любовь детей – это некая надстройка над инстинктом самосохранения. И сколько же детям приходится сносить от взрослых, чтобы уберечь эту надстройку. Как часто взрослые воспринимают плач простым капризом, а ребенку, тянущемуся на руки, просто хочется удостовериться, что он любим, желанен, что он не лишний. Мамы, поймите это! Ведь одно дело находиться лицом к лицу, и другое – где-то далеко-далеко внизу.

Полагаю, что многие проблемы у людей – от дурного воспитания. Взрослые плохо помнят себя в детстве, а потом уродуют детей. И общество в целом получается извращенным. Я уверен,что жестокость казарменного социализма (речь не только о репрессиях)в значительной мере объясняется тем, что его строили уже надломленные люди. Они попросту не умели и не могли иначе.

…Когда на третий раз я обернулся, чтобы вернуться и упросить бабу Маню не отправлять меня в деревню, я увидел приближающуюся к нам трусцой лошадь с телегой. На телеге крепко сидела женщина, чуть старше средних лет. Я сразу побежал к бабе Мане, предчувствуя наше спасение. И прибежал почти одновременно с моментом, когда женщина осадила лошадь.

– Что случилось, мамаша? – спросила она, глядя на бабу Маню.

– Да вот шли-шли, и ноги отнялись. А мальчишка мал еще, – ответила баба Маня. Она еще раз попробовала подняться, чтобы провериться. Но и на этот раз ничего не вышло. Ее грузность и беспомощность были очевидны.

Женщина перевела взгляд на меня и поняла, что бабуля совершенно права. Я не мог быть помощником.
– Я бригадиром работаю – что-нибудь организую. Подождите меня здесь! – сказала женщина и хлестнула лошадь по крупу.

– Видишь, как нам везет на бригадиров, – сказала баба Маня.

Через многая-многая лета я понял, что это они, бригадиры в тылу и лейтенанты на фронте, спасли нашу Родину. Собственно, они скрепляли жизнь, увязывая к исполнению то, что легко приказывали другие. Им приходилось брать на себя и смелость отступать от правил, и исправлять беспредельные глупости верховных. Вот кого следовало бы славить по-настоящему.

Однако женщина не возвращалась долго. А когда лошадь остановилась, в телеге были мужчина с подростком и увесистый матрас. Мужчина, однако, был увечный, но силен. Он двигался какими-то рывками, и подросток едва успевал выполнять его повеления и подсказки.

Вдвоем они подняли бабу Маню под белы рученьки, уложили спиной на развернутый матрас и аккуратно занесли ноги на телегу.

– Ой, стыдища-то какая! – повторяла баба Маня. Но было видно, что давно за ней так не ухаживали.
Меня все это поразило. Я стоял, раскрыв рот от изумления. И когда все пожитки наши погрузилась на телегу, мужчина, наклонившись к бабе Мане и что-то спросив ее, крикнул мне:

– Марик, тебя тоже подбросить или сам залезешь?

Я заметался, ища, с какого колеса это лучше сделать. Запнулся за что-то, упал. А, поднявшись, сообразил, что под ногами валялась скомканная бабы Мани рубашка. Она была грязновата. Но все-таки я поднял комок и, не отряхивая, положил бабушке под руку. Затем взобрался по заднему колесу. Лошадь тронулась – мы поехали.

– Слышь, страдалица, наша Семеновна велела вас к фершалу подать, – начал толковать мужчина. Подросток, помощник его, когда лошадь напряглась, спрыгнул наземь и шел рядышком, подергивая вожжами сбоку.

– Лекарь-то – мужчина? – спросила баба Маня.

– А какая те разница? Я вот больше мужиков люблю.

– Наверно, мазями будет пичкать да массажом мучать?

– Нет, он у нас в похожем случае на ноги как поставил? Догадайся-ка… В бане! Можжевеловым веником так отхлестал, что тот не ходить – бегать начал.

Баба Маня только охала и ахала в ответ: – А что он? Молодой?

– Да полно: нечто фершала молодыми бывают? Врачи – это да, вон в Комсомольске, а фершала – нет.
– Ой, стыдища-то будет.

– А чего болезни-то стесняться? Выздоровеешь, тогда и стесняйся.

Незаметно, за разговором, мы въехали в деревню. Мужчина ссадил меня у дома бригадира Семеновны, а бабу Маню повез дальше. «Завтра встретитесь,» – бросил он мне на прощанье. – Я замер. Опять меня охватил страх за то, что будет или не будет.

– Не пугайся, малыш. Мы все здесь свои, – сказала Семеновна, подойдя сзади, положив руку мне на плечо.

В доме оказалось двое ребятишек: мальчик постарше меня и девочка еще постарше. Через некоторое время в дом вошел уже знакомый мне подросток, с чернеющим пушком по верхней губе. Молчаливый, набирающий силы парень, старший сын Семеновны.

Меня покормили. Не очень расспрашивали. А когда Семеновна начала укладывать меня на ночь в одну постель с младшим сыном, я воспротивился и попросил ее наклонить ко мне голову, чтобы что-то сказать на ушко. Она улыбнулась и доверчиво склонилась ко мне.

– Я писаюсь по ночам, – прошептал я как можно тише.

Мне показалось, что я озадачил ее. Но она погладила меня по голове и ответила:

– Ничего. Сейчас что-нибудь придумаем…. А как ты у бабушки дома спишь?

– Нет, я с мамой живу. Она к кровати стулья приставляет и старое пальто стелит, с клеенкой.

– Ну и мы так сделаем. Хорошо?

Я согласился, и мне сочинили постель у стенки: широкую лавку и три стула к ней, на них тулуп, клеенку, простынь, одеяло из чулана. И одну маленькую подушку с кровати самой Семеновны.

Когда все улеглись и свет погасили, я задумался о превратностях жизни. Хозяева мне так понравились, что я решил не спать, чтобы не описаться. Уж не знаю, на сколько меня хватило, только ночью Семеновна разбудила меня, подставила ведерко, и я разрядился в него сполна и от души. Зато утром встал совершенно сухим. И это было так необычно. Я не испытывал неловкости, которая сопровождала меня раньше, где бы я ни ночевал. Именно эта счастливая ночь в людях сильно повлияла на меня. И когда у меня появилась своя кроха, свой младенчик, мальчик, я вставал к нему с грудничкового периода по пять-семь раз за ночь, менял, если было нужно, пеленки и, ложившись, тут же мгновенно засыпал. Успевал выспаться и без затруднений проводил со студентами занятия по диалектическому и историческому материализму, со всеми необходимыми тонкостями для понимания. Зато какие чудные мгновения я познал, вставая к спящему ребенку!

– Видишь, Марик, какой ты молодец! – похвалила меня Семеновна, разбирая мою постель и расставляя стулья под завтрак.

Не успели мы его закончить, как в дверях появилась баба Маня. Одна, без поддержки, со своим мешком за плечами.

– Ура! – шутливо бросила Семеновна.

– Ура-а-а! – все дети и я с ними закричали с радостью. Это было незабываемо. Как же легко душа отзывается на снятие тревоги, боли, ожидания и открывается для радости. И как часто, особенно сегодня, политики спекулируют на этом. Но Семеновна была бригадиром, а не политиком. Она творила успехи, а не собирала с них навар под собственный авторитет.

– Ну как? Что было? – спросила она.

– Просто нервное, – сказала баба Маня и, как мне показалось, слегка покраснела. – Он меня простынкой накрыл да попарил хорошенько. Спасибо вам, Семеновна, за нас! Как же теперь жить-то хорошо!

Мы расстались по-приятельски. Спускаясь по ступенькам крыльца, я как бы невзначай приподнял у бабы Мани подол юбки.

– Ты на ноги смотришь? Не можешь поверить?

– Нет, смотрю, майка-то здесь ли?

– Все хорошо, Марик. Даже постирала. Ты просто молодец у меня! Я бы пошла с тобой до Путилихи, но нам туда не надо. Никого у меня там нет. Давай лучше домой поворачивать.

Мы прошли деревню насквозь, и только в конце ее я вспомнил, что мы не стучались за «ради Христа» ни в один дом.

– Здесь уж грешно нам просить, – сказала на то баба Маня.

Мы не стали поворачивать назад. Исцелитель бабы Мани все ей растолковал, как ближе вернуться в Писцово. У нас получился большой крюк, и теперь наш путь мог завершиться в один день…
Если, конечно, дождей не будет. А коли пойдут дожди – и в три дня не уложимся. Места болотистые, дороги становятся непролазными, много петлять приходится.

Но люди доверчивы. Даже к погоде. И мы с ними!

Какие они все-таки смешные, эти люди, даже те, что умные. Это я про бабу Маню, Марию Ивановну Марьину. Только-только мы выбрались из водного капкана, как, едва очухавшись, радостные, почти блаженные, ринулись в другую ловушку. И вытащив хвост, защемили голову.

Не буду долго волынить: мы заблудились. «Ближе» не значит «скорее». Плохо, когда совсем нет дорог. Но не лучше, когда их много и в разных направлениях. А людей при этом не видать. Попадаются шалаши, стога сена. Мы в них ночуем, поедаем то, что насобирали. Устаем, кричим и молчим. Один раз мимо нас пробежало что-то сильное и тяжелое. Мы замерли, обнявшись, и долго не могли сдвинуться с места. Желая упредить дожди, мы все сделали, чтобы попасть под них. Жизнь полна парадоксов.

Люди вообще плохо понимают увязку пространства и времени. Это я про всех. Что мы с бабой Маней? Так, мелкота! Сегодня миллионы и миллионы только-только выбрались из большого коммунистического Котлована и, полные радужных надежд, ринулись в либеральные блуждания, скорее напоминающие блуд, чем поиски. И не видно при этом истых праведников и истинных пророков. Это – горше наших с бабой Маней мытарств в болотистых лесах. Вожделения затмили идеалы. И все ради того же, «светлого будущего»! Уж не ссорились бы: ведь всегда мы идем именно туда. Что – в личной судьбе, что – в народной, что – в общечеловеческой. А куда ж еще? Так завещал нам великий Пращур. Иначе остались бы мы на дне, среди рыб и зверья. Вот только котлованы надо по-людски строить. И обязательно доделывать. А на развилках дорог указатели ставить.

И все же нас спасла живая диалектика пространства и времени, то обстоятельство, что район осваивался. Если бы мы попали в эту ловушку до возникновения Комсомольска, до построения теплоэлектростанции, до торфоразработок, мы точно погибли бы. Носителем этой диалектики выступил для нас человек в кожаной куртке, с планшетом, картами и компасом в руках. Его я не раз потом узнавал среди летчиков на картинах, на фото в газетах и в кино, но был он конечно геологом. Он посмотрел в свои инструменты, не стал ничего объяснять, а просто вывел нас на нужную дорогу, и через час мы, вконец измотанные, были уже в деревне.

В третий раз в наших скитаниях я был несказанно удивлен человеческим интеллектом. И был горд, что принадлежу к человеческому роду. Это называется самоидентификацией, свойственной всему живому с самых азов познания. Среди кого ты живешь – вот вопрос.

К тому времени в моем походном мешочке оставалась только хлебопечная птичка. Баба Маня всякий раз останавливала мою руку и что-нибудь давала взамен из своего мешка. У нас уже не было завтраков, обедов, а только подкормка, при чрезвычайной усталости и слабости.   Когда мы постучались в первую избу, мокрые и жалкие, нам отозвалась старушка, которая мирно сидела за столом у окошка. Но в открытую форточку она сказала, что не может к нам выйти, потому что плоха ногами, и предложила поймать ее подачку.

Баба Маня встала под форточку, взяла в обе руки подол и, разведя его пошире, подняла повыше. Огромная, по моим меркам, лепешка шлепнула ей по лицу, хлопнула по груди и свалилась в подол.
От неожиданности я засмеялся и присел. Хохот меня ослабил, и я повалился на мокрую траву. Бабка в окошке тоже хохотала, открытым беззубым ртом. А баба Маня, взяв лепешку, утиралась подолом юбки, вполне обнажив свои женские принадлежности.

Сколько это продолжалось, не помню. Но вдруг старушка за окном отпрянула и исчезла. Встревожившись, баба Маня начала меня урезонивать:

– Марик, уймись-ка! Как бы там беды не вышло.

Мы поднялись в сени, нашли большую дверь и заступили в дом. В глухих деревнях избы изнутри до сих пор не запираются. Старушка лежала боком на полу и все еще хохотала. Увидев нас, успокоилась. Мы помогли ей сесть. И она начала руководить нами.

Пока я мыл руки, баба Маня достала из печки чугунок со щами, чугунок с картошкой, чугунок с пареной свеклой и морковью. Еда была еще теплая. Лепешка пришлась к обеду и еще частичка от нее осталась, которую баба Маня пыталась чуть отложить в сторону. Но незамеченным это не осталось, и старушка дала нам еще такую же, целую.

Когда мы наелись и напились, наговорились и пообсохли, хозяйка, нас приветившая, предложила нам остановиться и отдохнуть. Да, прилечь и поспать. Видимо, я давал тому искренний повод. После чего я проснулся только ночью и заревел от темноты. Баба Маня, тяжело охая, подошла ко мне. Потрогала во всех местах и пошла искать выключатель. А когда включила свет, тут же вскрикнула.

Старушка лежала возле стола. Судя по всему – мертвая. Так, случайно мы оказались последним веселым событием в ее жизни. Я перестал реветь.

– Баба, давай уйдем отсюда, – как многие дети, я не боялся смерти, но панически боялся мертвецов.
– Нет, Марик, нельзя. Надо дождаться утра и сходить за соседями. Узнать, есть ли родные, близкие,.. где живут… Ты не бойся, я с тобой, – и она накрыла старушку покрывалом с кровати. Получилось, как будто человек спит.

Утром мы оказались в центре внимания всей деревни. Баба Маня то и дело пересказывала входящим историю нашего появления в деревне и конечный итог, опуская, разумеется, некоторые подробности случившегося. Люди охали, ахали, но конец этот, видимо, давно ожидался.

Соседи уложили покойную в передней комнате на составленные лавки, занавесили зеркало, зажгли лампадки под иконами. Я не находил себе места и измучился от безделья не меньше, чем в скитаниях по лесу и болотам. Баба Маня, почувствовав, что я уже дергаюсь, сказала об этом двум постоянно находящимся в доме женщинам. Женщины посовещались, и одна из них на некоторое время ушла. Вернулась она с внушительным узелком. Баба Маня приняла его как подарок, не милостыню, и сказала много благодарственных слов.

Другая женщина проводила нас почти до противоположного конца деревни, где нас поджидала лошадь, запряженная в привычную телегу, и мальчишка в шапке. Лошадь была очень похожа на знакомую нам Маньку, но оказалась с коровьей кличкой «Милка».

Женщина поблагодарила нас за оказанное внимание к умершей, хотя мне до сих пор кажется, что мы невольно ускорили ее кончину, и пожелала нам доброго пути. Мальчишка же должен был нас отвезти до соседней деревни и что-то у кого-то там забрать. Мальчишка не хотел с нами разговаривать и подхлестывал разбежавшуюся кобылу. Та косилась на поворотах и, разгоряченная, фыркала ноздрями и губами, выражая, видимо, недовольство.

Наблюдая за ней, я даже не заметил, как мы въехали в деревню. Когда телега остановилась и мы покинули ее, мальчишка свернутым кнутом указал нам на уходящую между дворами дорогу и нехотя бросил:

– Туда в Писцово. Километров семь, после Сокатово.

Мы попрощались, поблагодарили его. А сегодня, вспоминая, я знаю, что такие неразговорчивые, замкнутые деревенские пареньки, стесняющиеся незнакомых людей, вырастают уравновешенными и уважительными мужчинами, крепкими отцами семейств, трудовой опорой хозяйств, если их не сломает государство армейским или бюрократическим мордобоем.

Мы уже ничего ни у кого не просили. Все у нас было: и еда в мешке, и впечатления в душе. Мы только шли и шли. Медленно, почти не отдыхая, но шли. Время от времени нас обдавал мелкий дождик или обдувал ветерок, но Писцово со своими высоченными колокольнями приближалось и приближалось.
Мы вошли в него где-то в послеобеденное время, миновав стороной Бутово, так и не зайдя к просившему нас о том, однорукому солдату. Если на выходе из Писцово баба Маня меня тянула за руку, то с приближением к дому,наоборот, я тянул ее за собой. Я соскучился по маме, Бориске, кошке и всему, с чем жил до своего первого похода в мир. Я вглядывался в знакомые лица. Мне хотелось всем сказать, что мы вернулись. Но никто не обращал на нас видимого внимания, как будто все так и было и мы никуда не уходили.

Войдя в дом, я крикнул: «Мама!». Но дома никого не было, даже старика на его куче и даже самой кучи. Баба Маня опустилась на свою кровать вместе с мешком и принялась гладить ноги. А тут и мама пришла. Вместе с Бориской. Оказывается, нас заметили и ей передали.

Удивительная у меня родина! Виду никто не подаст, а новости, кому надо, обязательно передадут. Все конечно радовались. Я сразу же подарил Боре хлебопечную птичку. Она так ему понравилась, что он не стал ее есть, а только играл. Играл потом долго, носил ее везде. В конце концов, она где-то потерялась. Так, видно, ей было суждено, потому что духовная ценность ее оказалась выше материальной. Может быть, именно это и сыграло свою роль в том, что брат мой в последующем стал художником. Ведь тайна выбора в своих истоках нам еще не ведома.

Мать приготовила горячее и покормила нас всех. За столом узналось, что через день после нашего ухода умер наш общий дедушка, что его забрала и похоронила больница. Война укорачивала жизнь многим, даже совершенно далеким от нее. Укорачивала тем, что лишала недостающего на всех внимания, поддержки, помощи. Невинные жертвы, не добравшие жизни, воздуха, радостей, не упокоенные участием.
Потом состоялась дележка. Овощей, картошки, хлебных разностей, грибов, семечек и… трех сваренных из сахара петушка. Мама обнимала меня, гладила по голове. И вдруг спросила бабу Маню:

– Ну как он? Как вел-то себя?

– Дусь, умница он у тебя. Только бесхитростный. Прост, как ложка. Все из нее хлебать будут!

Уж не знаю, похвалила ли меня баба Маня или пожурила, только действительно многие, когда я вырос, считали возможным занять у меня денег и не отдать; продавцы до сих пор умело обвешивают и обсчитывают меня; а уж те, которые «не местные и их обворовали», ходят за мной толпой. И совсем не говорю о знакомых алкашах, которым не хватает для счастья всего два-три рубля.

После дневного сна, уж глубоким вечером, мать повела меня в хозяйственные комнаты фабрики. В ванную. Налила ее полную чистой воды и погрузила меня в ее тепло, мягкое, как парное молоко. И села возле смотреть, как я плескаюсь. Это мне очень нравилось, но случалось редко.

Потом поставила в рост и начала намыливать. Одну руку, вторую. И вдруг остановилась.
– Марик, что это у тебя за синяк на странном месте? Изнутри, под мышкой! Да большой-то какой…
Рука у меня действительно побаливала. Но дети не очень-то замечают, если сразу не заметили. И я искренне ответил:

– Не знаю. Может, когда в Бутово шли. Там на нас лошадь скакала. Как бешеная. Баба Маня меня к забору прижала. Мы еще тогда крапивой обожглись. Сильно-сильно.

Действительное происхождение синяка, конечно же, другое. Это – когда баба Маня отлавливала меня из воды в злополучном котловане. Ухватив, она уж никак не могла выпустить меня. Но поскольку я не сознавал, что мог утонуть и что это такое «утонуть», я быстро забыл об этом. И мать так и не узнала, что я мог не вернуться… с войны, той самой, Великой Отечественной.

Об авторе:

Марк Бойков, родился 12.09.1938г. в селе Писцово Комсомольского р-на Ивановской области. В войну воспитывался в детдоме, с 1947-го – у мачехи с отцом, инвалидом ВОВ 1гр., в г. Иванове.

В 1950г. поступил в Горьковское суворовское военное училище, которое в связи с переводом окончил в Москве в 1958г. В 1960-м был освобожден от воинской службы из Одесского высшего общевойскового командного училища по состоянию здоровья.

Профессиональное образование получил на философском ф-те МГУ им. М.В.Ломоносова в 1961-66г.г. Работал преподавателем философских дисциплин в вузах г.Волгограда (по распределению) и г.Москвы.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии альманаха «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: