Из первой и второй частей «Гербарии, открытки…»

Ирина ЛИСТВИНА | Современная проза

отрывок

Малая Владимирская часть[1] и скверик у церкви

…Кроме наших коммуналок, домов, городских пейзажей вокруг них (и прогулок поблизости) существовала еще малая Владимирская часть, или та окрестность площади, которую позже назвали бы ее микрорайоном. И если мир семьи мог быть уподоблен устойчивому самоцветному яйцу или яблоку, то подразумевалось ведь и существование «большого блюдца» (из сказки, из выражения «каталось яблочком по блюдечку»[2]), на котором этот небольшой мир обитал и совершал круговращение – возвращаясь на круги своя и сохраняя устойчивость. Перехожу к привычным маршрутам, по которым ходила одна, – к переулкам, улочкам и задворкам близ площади.

Они и правда имели для меня нечто общее с лесными тропинками. Во все времена дети и путники начинали с того, что выбирали полянку для отдыха, а от нее уж расходились (разбегались) в разные стороны. И у нас напротив дома имелась такого рода «полянка», маленький сквер вокруг церкви Владимирской иконы Божьей Матери.

Там, как правило, сидели на одной из трех имевшихся скамеек редкие (двое-трое, не больше) пенсионеры с газетами или вязаньем, что делало это место днем не совсем уж необитаемым, но все же пустынным. В бездействующем здании церкви мелькало человек пять, там что-то было, кажется склад или кустарный цех, но они не работали, а еле функционировали в куда более медленном темпе, чем одинокие фигуры дворников напротив (кстати, как ни странно, это в течение долгих лет не только портило, но и спасало храмы города от запустенья).

Я не помню, что влекло меня туда, – открытый ли обзор площади? Или два-три высоких разросшихся старых дерева? Больше всего, может быть, часовня, которая была мне таинственно знакома (сама церковь казалась огромной, но такой грустной и заброшенной, что подходить к ней вплотную не хотелось). Скорее всего, бессознательно влекло то же, что и завсегдатаев-пенсионеров, – некий островок тишины, неведомо чем (ни при чем была сохранившаяся ограда) отгороженный от всего окружающего: от назойливого рынка справа, от грохота уличного движения по Загородному и Владимирскому, да и от трамваев на Колокольной. И наконец, от (по-своему тоже шумного) нашего двора и всех таковых по соседству, так как никто из малолетних подростков там еще не появлялся.

Я любила такие островки полуденной тишины летом в лесу или в саду, в таких местах было прекрасно читать и думать, «там хорошо было расти». Но так бывало летом на даче, а в этом скверике у меня просто было любимое место – старый пень под одним из больших деревьев со стороны Колокольной. Трамвайный звон и гром мне не мешали, а если ближайшая скамейка оказывалась свободной, то я устраивалась и на ней с краю, не без опаски, прекрасно зная, что, зачитавшись, могу не заметить, как кто-нибудь грубо нарушит мое уединение.

В отличие от юных дев былых времен я не предавалась мечтам, а с жадностью глотала одну из тех книг, которые дома читала лишь урывками – перед сном или в те вечера, когда меня оставляли одну. Но в подобных случаях радость от попадания в книгу бывала омрачена – сознанием ли, что на чтение отпущено мало времени или оно вообще незаконно (пора заниматься музыкой, помогать маме у печки etc.). Или наоборот, сознанием своего одиночества и оставленности на весь вечер, что неизбежно должно было кончиться ночным пробуждением с чувством страха, если родителей еще нет дома.

А в сквере никто никому не мешал, здесь был островок одиночеств и тихих законных радостей на волне тайной грусти. Да еще то удивительное, неуловимое сочетание мажора с минором, которое всегда присутствует в настоящем церковном пении. Каким образом эта атмосфера сохранилась вокруг заброшенной церкви, я не знала и не задумывалась.

Я самым неподобающим (но по неведению и невинным) образом поглощала в этой дарованной тишине очередную книгу Жюля Верна или Фенимора Купера – они глотались так легко – или более медленно раскусывала и опять-таки глотала кусочки из Виктора Гюго или Вальтера Скотта. Насытившись чтением или просто увидев мамину руку, машущую мне из эркера через площадь, я возвращалась домой… Не ведая о том, что предстоит мне испытать на этом самом месте в один испорченный и безнадежный день, но о нем чуть позже, в свое время.

 

Продолжение музыки

Раз скверик у церкви был «полянкой», то от него как бы расходились «тропинки» моих личных, уже не прогулочных, а необходимых и стремительных «деловых» пробежек по всем окружающим Стремянным, Колокольным и прочим улочкам, вплоть до Музея Арктики на углу Марата.

Эти тропинки были прежде всего связаны с продолжением музыки. Она была неотменима и неотделима от моей жизни, так решила мама. Спорить с ней и возникать было бесполезно, оставалось покорно ждать, чем же это она, музыка, когда-нибудь кончится. Я не то что не питала любви к ней, нет, ее я на свой лад любила, но у меня как-то не клеилось с любовью к себе во время занятий. Сам же инструмент, его звуки, орнамент из клавиш, крупных желтовато-белых и узких черных… И даже такие азы музыки, как чтение нот, – все это было прекрасно и занятно само по себе (поскольку не имело ко мне прямого отношения, как любой предмет в школе).

И я охотно пошла бы в вечернюю музыкальную школу, но мама надеялась через два-три года отдать меня в хорошую, для одаренных. А у меня не было абсолютного слуха, даже хороший был сомнителен, но какой-то, относительный, все же был. И мама полагала, что настоящий педагог и музыкант найдет ко мне ключ, а тогда все сразу исправится – руки, и слух, и ритм.

Мои пальцы во время игры на фоно нередко становились слабыми, безучастными, они и вообще не были крепкими. Но терпение мамы, ожидающей осуществления
чаемого, было безгранично. Впрочем, после несчастного дня у памятника императрицы ни в какую вечернюю музыкальную меня бы уже не приняли. Так что мама в своем терпении, пожалуй, была больше реалисткой, чем мне казалось.

Однако ни одна из «прекрасных учительниц», которые были рекомендованы ей знакомыми (их в нашей местности, включая улицу Рубинштейна, проживало не меньше четырех), таким терпением не отличалась, маме приходилось менять их по очереди. Каждая из них в какой-то момент отказывалась, указывая на невозможность сделать из меня музыкально одаренную девочку быстро. При этом ни одна не обнаружила во мне (не осмелилась?) бездарности, во всяком случае, не нашлось такой, которая бы маме об этом сказала. Нет, то ли им нужны были уроки и ученицы, прибегающие к ним, надевающие тапочки в передней, быстрые и тихие, как мышки, и столь же незаметно исчезающие. То ли они боялись огорчить маму.

Может, я и не была бездарной и мне действительно мешала моя (направленная, к сожалению, не на музыку и, по их общему мнению, отсутствующая) воля, – но занятия продолжались непрерывно, гремели гаммы и септаккорды. И мои маленькие кисти рук распластывались над клавишами наподобие лягушек, как только могли. Но, увы, они имели очень мало общего с будущими волами[3] (мощными и сверх ожидания музыкальными) или же с чем-то родственными им гармоническими кузнецами[4].

Я была потенциально способной к разным дисциплинам – к истории, литературе, немножко к рисованию и изображению в лицах, немного к чтению стихов вслух и даже к арифметике, легко запоминая и схватывая на лету. Но именно поэтому я и понимала, что искомых способностей к музыке у меня нет, однако нет и выхода. Оставалось терпеливо ждать вместе с мамой и продолжать стараться в надежде на то, что меня удастся укротить и выдрессировать одной из очередных «прекрасных учительниц».

Примерно в шесть лет мне было сказано, что я уже большая, перехожу-перебегаю тихие улицы сама, без опасности для жизни (и без спроса). Словом, что теперь я начну ходить на уроки сама. Так и стали прокладываться эти тропинки от площади до парадных и подворотен на всевозможных улочках-переулочках Владимирско-Кузнечного арбата. Как только они становились привычными, оказывалось, что после урока музыки (или английского) нужно по соседству передать что-то от мамы заказчице (или знакомой). Или забрать книгу, зачитанную болевшей одноклассницей Олей Хориной, а заодно навестить ее, рассказать, что происходит в классе… И так далее. Поэтому, придя на урок в три, чинно отсидев свои сорок минут и убежав, я поневоле задерживалась и возвращалась домой бегом затемно, ведь зимой темнеет уже к половине пятого.

В итоге от всего этого остались каскады невеселых, хотя порой и смешных (но не по-хорошему), а иной раз и страшноватых впечатлений, слишком ничтожных по отдельности, но вместе образовавших целую лестничную клетку с запыленными (и все более заполняемыми пылью) углами. Своего рода детский рисунок, как бы «зарешеченный» штрихами серого карандаша.

Да, клетку со скользящими темноватыми тенями – мышек ли, кошек или кого-то побольше и пострашней. Гаммы и кружочки нот непрерывно бежали вниз-вверх по своим строчкам-лестничкам. И я вслед за ними тоже – но по лестницам настоящим, заплеванным и темным, порой узким и крутым, называемым черными. Аккорды иногда обрывались дребезгом, когда я фальшивила. Но и у меня на темной лестнице в каком-нибудь Поварском переулке, например, происходил внезапный внутренний вздрог, чуть ли не грохот страха – кто-то вдруг начинал упорно идти следом за мной. Я убегала, меня охватывало беспомощное чувство ужаса. Маленькие (и не очень) девочки в пуховых шапочках и толстых варежках, девочки, стремительно скользящие по лестницам – тихо, как мышки (и более явно, как Красные Шапочки), в коричневых толстых меховых или драповых капюшонах легко могли сделаться добычей взрослых людей, тоже снующих по этим лестницам.

Что это были за люди? Карманники и шпана с Лиговки, находившейся близко от нас, на другом конце Кузнечного. Но и это не в самом худшем случае, так как у них было что-то общее с мальчишками двора. А в худшем – уголовники, выпущенные из лагерей из-за очередной амнистии, в таких же серых, как у тех (волчьих), кепочках и ушанках, высматривающие новую хазу или удобный проходной двор, которых и имелось немало, к тому же после войны образовались новые.

И еще – на лестницах в рабочие часы находили себе кратковременное пристанище «безобидные» маньяки, скитающиеся по району, которые в пять часов «возвращались с работы» (на самом деле они только говорили, что работают). Да, но ведь не работать после войны было нельзя, а им работа указала бы короткий, прямой путь в больницы строгого режима…

Все эти разные люди, вытесненные отлаженной, как часовой механизм, действительностью «наших буден» на лестницы, как на вокзал или казенную дорогу, поневоле развлекались как могли.

Развлечением и смехом для многих из них была погоня за такими, как мы, по этим черным (и серым) лестницам. Уголовники ругались матом, отнимали вещи и теплую одежду, кто-нибудь из «безобидных» мог пообещать вынуть из кармана старинные часы-луковицу или подзорную трубу («Девочка, а что я тебе покажу, смотри!»), при этом схватить за руку и потащить куда-то или попытаться вложить в руку нечто непотребное (лучше оставить пробел).

То, что в их лице остатки войны и разрухи – из психбольниц, тюрем и лагерей – гнались за нами, детьми, было не очень удивительно. Никто из нас и не удивлялся: мы, школьницы, обмениваясь горьким опытом, советовались друг с дружкой, как скорее вывернуться и убежать.

У меня были излюбленные приемы – укутать лицо шарфом, пригибаться, отвечать «старушечьим» голосом, но при этом мчаться мимо стрелой, тихо-тихо, тише мыши. Гнуться надо было также, чтобы скрыть самое опасное – свой большой не по возрасту рост… Да, вот уж когда он мог только навредить.

А хуже всего было то, что, сама став объектом гонений в школе и лицом с далеко не обнадеживающим будущим («вниз по течению, в лагеря»), я чувствовала себя порой так, как будто что-то все время выталкивает меня на эти лестницы. И я неизбежно «попадаюсь» в их клетки, как в ловушку, а они как бы поджидают меня – вернее, ждут в моем лице еще одного своего будущего завсегдатая, изгоя и отщепенца.

Придя домой, я плакала и жаловалась маме, а она, взволнованно спросив, чем же все кончилось, успокаивала меня и отвлекала. Вскоре я перестала рассказывать ей об этих мелких ужастиках даже вскользь – «пусть их, да ну их», пусть себе пылятся в углах этих изгибающихся, повторяющихся, бегущих вверх и вниз лестниц.

Нет, ничего по-настоящему страшного – ни ограблений, ни изнасилований (не говоря уж об убийствах!) детей – в нашем районе не было (да и быть не могло, слишком много дворников и приятельствующих с ними пенсионеров имелось в недрах). Да и уголовники не захотели бы снова оказаться в лагере из-за пустяков, а маньяки были в должной мере запуганы, достаточно было закричать или позвонить в любую дверь.

Но было кое-что, вполне им дозволенное и для них «законное». Им не возбранялось ужасать и запугивать нас, показывая глупым щенятам, в какое время мы живем… Время уже не школьное после четырех часов дня, да и совсем не по-артековски лагерное.

 

Короткий отголосок давних лет

В зимне-весенний день на Васильевском, в Академии художеств, в энный раз бродя с тетей Соней и Юной по знакомым залам и глядя, казалось бы, только на картины, я, всего лишь девятилетняя, вспоминала прошлое, тоскуя о прерванном детстве.

И мысленно перебирала свои самые первые впечатления «в дошкольные годы». С томительной и сладкой болью я заодно вспоминала о том, как в начале 50-х, когда в основном заканчивали реконструкцию старых домов, пострадавших от бомбежек, некоторые (и в том числе эти) кварталы города сверкали «новенькими», свежеоштукатуренными и окрашенными фасадами. Их цвета казались мне, пятилетней лакомке, чем-то сплошь вроде запретного для меня зимой мороженого – шоколадного, земляничного, чуть ли не крем-брюле, такими же яркими, холодными, свежими…

Ah, mein lieber Augustin![5] Как же все это было давно, в каком старинном и прекрасном далёке!

Кот Рыжик на остановке

(мы в автобусе)

Дождь… Так хочется мне в гости,

Что готов забраться в тостер…

Я – Игрун, фамилья Львовых.

Расскажите-ка мне, кто вы?

 

Я вас вижу, но не слышу,

Вы, наверно, антимыши.

Познакомимся ж скорей

У автобусных дверей!

 

Жаль, что езжу я на лапах.

Ну а вы – на блямбо-шляпах

Из резины через лужи…

Да ведь это просто ужас!

 

[1] Подражание частям, на которые ранее действительно делился Петербург, например Литейная часть.

[2] Из сказки «Аленький цветочек».

[3] Лягушка, пытающаяся раздуться и стать волом, – из басни Крылова «Вол и лягушка».

[4] Название известной детской музыкальной пьесы.

[5] Ах, мой милый Августин! (Из сказки Андерсена «Свинопас».)

Об авторе:

Родилась 23 апреля 1944 г. в Новосибирске, в том же году семья вернулась в Ленинград. Окончила ЛИТМО и 4 курса филфака ЛГУ, более 20 лет работала техническим переводчиком. В 1996 году повезла отца лечиться в Израиль и осталась с семьей в г. Хайфе, в 2010 году вернулась в Санкт-Петербург, но с 2017 года живет то в Санкт-Петербурге, то в Хайфе.

В издательстве «Геликон+» (СПб.) вышли книги: проза в двух частях «Гербарии, открытки…» и сборник стихов «Прогулки вдоль горизонта». В 2019 году отрывок из «Гербарии, открытки…» был опубликован в издательстве «Достояние» (Иерусалим). В 2020 году в издательстве «Нестор-История» (СПб.) вышел 2-й сборник стихов «Предвестья» (стихи публиковались в периодике и раньше). Имеются публикации отрывков ее прозы и стихов в приложениях, издаваемых ИСП (Москва) в 2019–2021 гг., и в альманахе петербургского издательства «Четыре» за 2021 год.

Рассказать о прочитанном в социальных сетях:

Подписка на обновления интернет-версии альманаха «Российский колокол»:

Читатели @roskolokol
Подписка через почту

Введите ваш email: